— Из тебя! И из безумной Герцогини твоей! Ворвалась утром в опочивальню короля, мужа моего покойного искала. Уверяла, что только что вышел.
Герцогиня утром врывалась в королевскую спальню?! Герцогиня врывалась? Карлица вовремя добежать всё же не успела? Секретари ей не доложили. Новый, ею же поставленный в приемном покое секретарь Пабло ей не предан? Не смог удержать Герцогиню? Или удерживать не захотел? Марианна видела ее некогда обожаемую Герцогиню и решила, что в ту вселились бесы. И перекинулись на нее, на Первую Карлицу…
Живот снова сводит так, что она сгибается в три погибели.
— Ваше Величество…
— Молчи, бесноватая!
Снова бывший друг, королевский любовник подает голос.
— Эка ее при одном упоминании про экзорцизм корёжит!
Звонок в колокольчик. Стражники на пороге.
— Взять ее!
— Не сметь! — срывается на визг Карлица. — Не сметь!
Стражники растерянно смотрят на Королеву, не зная, чей приказ им выполнять — Первой Дамы или королевского фаворита.
Кивок Королевы, и…
Стражники, которых она привела и каждого лично проверяла, окружают ее со всех сторон.
Почему же так сводит живот?..
Кольцо с желтым камнем Гавриил Парамонов Берлин. 28 марта 1922 года
Полдень
— Вы только подумайте, шлюссельцаль сегодня уже шестьсот! Вчера еще был пятьсот сорок, а сегодня шесть сотен, нолик в нолик. Не знаешь, на что их растреклятую марку умножать!
Норовящий подсесть за столик к любому из соотечественников писатель Сатин[13] привычно на чем свет стоит поносит и нынешнюю инфляцию, и всё, что только можно поносить.
— Мыслимое ли дело! Ввели коэффициент и притворяются, что всё чинно и благопристойно, что валюта у них существует! А что этой фиговой валюте и в уборной не место, они признавать не желают! Марка, мать ее! Какая же она к едреней фене марка, если все цены умножать надо, вчера на пятьсот сорок, сегодня на шесть сотен, а завтра на тыщу! Это тебе не золотой червонец, эх!
Для «Романишес кафе» писатель Сатин — почти предмет интерьера. Когда ни зайдешь в это заведение на звенящей трамваями Августа-Виктория-плац, натужно пытающееся сохранить остатки былой роскоши, ворчащего русского писателя обязательно встретишь.
Ему давно уже нечем платить за желудевый кофе и капустные сигары, которые как имитацию прошлой жизни подают здесь, но в долг — это тебе не московские и ялтинские трактиры — не отпускают.
Некогда представительная, а теперь сморщившаяся как кожура от долежавшего до марта новогоднего мандарина, фигурка неизвестно что написавшего писателя Сатина словно вмонтирована в это кафе.
Обедающих писатель Сатин интересует меньше всего. Навязчивый предмет интерьера, и только. Но сам ворчащий писатель углядел, как несколькими минутами ранее в кафе зашла пара — коротко, по нынешней моде стриженная, но с затейливой длинной челкой молодая дама с мундштуком в правой руке, на которой странный след то ли от ножа, то ли от пули, и творческого вида молодой человек с неоформившейся бородой, в пальто поверх растянутого свитера. Мода это у них такая теперь пошла, небритыми ходить? Возле гардероба, пока служитель принимал их не сочетающуюся одежду — элегантное, хоть из недорогого сукна, но ладно скроенное и сшитое пальто женщины и заношенное, явно с чужого плеча пальто юноши, они продолжали начатый еще на улице спор.
— Если откажется? Скажет, не его полета дело? — сомневается молодой человек. — Для встречи с инвестором всегда нужно иметь запасной вариант, а лучше два.
— Не его полета?! — взвивается коротко стриженная дама. — На модной одежде можно зарабатывать муль… миллионы. Первые вложения бы только найти!
Проходят к столику у окна, где обедает завсегдатай здешнего кафе, мужчина средних лет со взглядом отлученного от привычной охоты и посаженного в собачью будку волка. Этот взгляд и выдает в обедающем одного из сотен тысяч русских эмигрантов, к началу этого, тысяча девятьсот двадцать второго года, наводнивших Берлин.
Здороваются. Человек со взглядом отлученного от охоты волка приглашает их присесть, представляясь.
— Парамонов. Не далее как нынче утром в газете «Руль» прочитал, что русских писателей в Берлине теперь более восьмисот! — говорит он, обращаясь к этой странной молодой паре.
— Кто же их здесь читает? — искренне изумляется молодая дама с мундштуком.
— То-то и оно! Восемь! Сотен! Писателей! Три ежедневных русских газеты, пять еженедельных, семнадцать русских издательств. Читателей только нет! В Петербурге и в Москве все эти писатели писали. А теперь, извольте видеть! — разводит руками Парамонов. — Сидят по кафе и на чем свет клянут жизнь и большевиков, и Берлин, и всё и вся. Кроме самих себя.
Спутник коротко стриженной молодой особы готов поддержать разговор:
— Да уж. Горький на Курфюрстендамме. Ремизов в Кирхштрассе. В Шенеберге Алексей Толстой…
— …Андрей Белый на Виктория-Луизенплац. Всё чаще захаживает на танцульки, — подхватывает дама.
— В голове не укладывается, — себе под нос бормочет спутник коротко стриженной дамы.
Он очень молод и очевидно тоже голоден. По виду не поймешь — то ли художник, которых ныне в Берлине не меньше, чем писателей, то ли не от мира сего. Спутница его снисходительно хмыкает, сдувая упавшую на глаза прядь волос.
— У нас в пансионе Крампе ежедневно в шесть утра из окна шестого этажа высовывается лысая голова этого вашего Белого, и один и тот же крик на всю площадь: «Существую я или не существую?!»
Их старший собеседник машет рукой.
— В Берлине на каждого платежеспособного русского читателя по пять писателей. У прочих читателей денег и на порцию сосисок нет. Для кого все?! Существую или не существую?
Существую или не существую? Вопрос, на который ни у кого из выбравшихся из раздрызганной революцией и Гражданской войной России и добравшихся до этого неуютного, но приютившего их города ответа нет.
«Существуют или не существуют все?» — думает Парамонов.
Существует или не существует эта молодая дама с непослушной прядью волос, сидящая напротив? Ее небритый спутник?..
Существует ли этот надоедливый писатель Сатин? Пошатывающийся — и когда успел днем так набраться, и, главное, на какие шиши?
Существует или не существует он, Гавриил Парамонов? Недавний мильонщик, внук выкупившего себя из крепостничества еще до «воли» Никодима Парамонова, отправившего сыновей в обучение, сын Парамонова Елистрата, дослужившегося до управляющего на Сытинских мануфактурах, открывшего свое дело и давшего сыну возможность учиться дальше и дело продолжить.
К концу семнадцатого года, когда всё случившееся в Петрограде еще казалось недоразумением, его, Гавриила Парамонова, состояние исчислялось двадцатью двумя миллионами. Рудники в Александровск-Грушевском, элеваторы на Дону и на Кубани, мануфактуры в Москве, магазины, пароходы, баржи! Семейное дело. От которого не осталось ничего. Немцы отказались даже вернуть деньги, перечисленные в начале семнадцатого за новое, так и не поставленное оборудование для его рудника.
Немцы аккуратисты. Со временем они его деньги вернули бы, как теперь возвращают военные репарации. Ллойд Джордж недавно заявил, что немцы выплатят репарацию до последнего пфеннига, вот немцы и платят. Самим жрать нечего, но платят. И ему бы выплатили, если бы и здесь, в Германии, переворота не случилось. Но после здешней революции его поставщики разорились и как в воду канули. Суд его иск к рассмотрению не принял. Алес!
Какая разница, от чьей революции собственное дело терять, от разухабистой, опьяненной вседозволенностью и кровью русской или от их аккуратненькой и правильно-размеренной немецкой. Хрен редьки не слаще.
Было и у него по молодости помутнение, в революционизмах поучаствовал. За что и поплатился. Отец от суда его откупил, в долги влез. Вскоре амнистия в честь трехсотлетия дома Романовых подоспела, а там и он, Гавриил Парамонов, остепенился. Революционную муть из головы выбросил и отцовским делом занялся. Да так, что на миллионные прибыли его вывел.
Чем заняться ему теперь?
Чем заняться мужику, привыкшему всю жизнь делать дело? Свое дело. Большое дело, нужное и себе, и семье, и земле своей. Рудники его в Александровск-Грушевском сколько шахтерских семей кормили. Он, Парамонов, для детей шахтеров в горняцком поселении на Артеме школу выстроил, лазарет и столовую для рабочих. И кассу взаимопомощи организовал. И в московских мануфактурах лазареты и дома для рабочих построил. Не только в свой карман Парамоновы богатели, земле российской от них польза была.
Чем заняться, всё потеряв?
Чем заняться в этом холодном, неуютном Берлине, если любое здешнее занятие, после его прежних дел, кажется пустым и мелким до тошноты?
Что эта коротко стриженная дамочка с непослушной длинной прядью челки теперь предлагает? Модный дом Paramonoff Savvinoff. Пошив на заказ, проще говоря. После его-то масштабов! Откуда этим молодым знать, что в прошлой жизни он миллионами ворочал?
Но средств для начала нового большого дела нет, а мелкими делами душа прежнего мильонщика жить не желает. Задыхается душа…
Как жить, когда задыхается душа?
Как жить, если не знаешь, существуешь или не существуешь?
Как жить, когда более всего сам себе напоминаешь разогнавшийся паровоз, который пьяный машинист заставил остановиться на полном ходу, и весь пар, предназначенный для движения, кажется, вот-вот разорвет его металлическую суть?
На полном ходу остановиться невозможно. Нельзя. Родитель его до глубокой старости, до последнего дня своим делом управлял. А ему, пятидесятилетнему мужику, который только-только вошел в свою лучшую для любого большого дела пору, пришлось замереть на выдохе. И не знать, когда разрешат вдохнуть.
Что его собеседники о каком-то модном доме твердят? Чтоб Гавриил Парамонов в модистки подался?!
— Так понимаю, что идея модного дома вас не очень интересует, — без обиняков говорит небритый молодой человек.