{31}
Ваша светлость!
Я преподношу Вам живой портрет героя, коего легко узнать по венчающим его лаврам. Жизнь его была непрерывной чредой побед; даже по смерти, когда тело его везли перед войском, он выигрывал битвы; а имя его и сейчас, шесть столетий спустя, с новым блеском сияет во Франции. У него нет оснований раскаиваться в том, что он покинул родину и заговорил на чужом языке: ему оказан у нас в высшей степени радушный прием. Успех его превзошел самые честолюбивые мои мечтания и поначалу даже смутил меня, но смущение мое рассеялось, едва я увидел, с каким удовлетворением взираете Вы на моего героя. Тогда-то я и осмелился поверить, что он оправдает мои сбывшиеся ныне надежды: после похвал, коими Вы почтили его, ему уже нельзя было отказать во всеобщем одобрении. В самом деле, можно ли сомневаться в достоинствах того, что имело счастье понравиться Вашей светлости, коль скоро суждение Ваше — вернейшая порука этих достоинств? Щедро выказывая заслуженное уважение подлинным созданиям искусства, Вы никогда не даете ослепить Вас подделками под него. Но великодушие Ваше не ограничивается бесплодными похвалами тем сочинениям, что пришлись Вам по сердцу; Вы распространяете его на тех, кем созданы эти сочинения, и не отказываетесь употребить к их пользе то большое влияние, кое снискали своей знатностью и добродетелями. Я сам испытал на себе столь благодетельные последствия Вашего представительства, что не могу умолчать о них и признателен Вам за себя не меньше, чем за «Сида». Признательность эта составляет предмет моей гордости, ибо я не могу во всеуслышание объявить, сколь я обязан Вам, и не сказать при этом, какую честь Вы оказали мне, соблаговолив сделать меня своим должником. Вот почему, Ваша светлость, я желаю долголетия этому удачливому детищу моего пера не затем, чтобы грядущие века узнали мое имя, а единственно для того, чтобы оставить нетленное подтверждение моего Вам долга и уведомить потомков, которые прочтут эти строки, что я всю жизнь был смиреннейшим, покорнейшим и признательнейшим слугой Вашей светлости.
Корнель
ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ{32}
Отрывок из «Historia de España» Марианы,{33} кн. IV, гл. I
«Avia pocos dias antes hecho campo con Don Gómez, conde de Gormaz. Vencióle, у dióle la muerte. Lo que resultò de este caso, fue que casó con doña Ximena, hija у heredera del mismo conde. Ella misma requirió al rey que se le diesse por marido (ya estaba muy prendada de sus partes), ó le castigasse conforme a las leyes, por la muerte que dió a su padre. Hizóse el casamiento, que a todos estaba a cuento, con el qual por el gran dote de su esposa, que se allegó al estado que él tenia de sa padre, se aumento en poder у riquezas»[2].
Вот что заимствовал в истории дон Гильен де Кастро,{34} который раньше меня переложил для сцены это известное событие. Тот, кто владеет испанским языком, отметит в приводимой цитате две подробности: во-первых, будучи не в силах не признать доблесть дона Родриго и не полюбить его за нее (estaba prendada de sus partes), хотя он убил ее отца, Химена сама предложила королю великодушный выбор — либо женить на ней Родриго, либо покарать его по всей строгости закона; во-вторых, брак был заключен, ко всеобщему удовлетворению (a todos estaba acuento). Две хроники о Сиде добавляют, что венчал молодых архиепископ Севильский в присутствии короля и всего двора, но я ограничился лишь сведениями, почерпнутыми у историка, потому что от обеих хроник попахивает романом и они вряд ли более достоверны, нежели хроники-песни, сложенные у нас во Франции о Карле Великом и Роланде.{35} Отрывка из Марианы вполне достаточно, чтобы показать, какое значение придавали замужеству Химены в том веке, когда она жила и занимала столь блистательное положение, что короли Арагона и Наварры{36} почли за честь жениться на ее дочерях. В наше время кое-кто обошелся с ней менее уважительно: обходя молчанием то, что говорили о Химене театральной, напомню лишь, что французский автор истории Испании{37} упрекает Химену за легкость и поспешность, с какими она утешилась после смерти отца, и называет ветреным поступок, расцененный ее современниками как проявление высокого мужества. Два испанских романса, которые я воспроизведу в конце предуведомления, недвусмысленно свидетельствуют в пользу Химены. Эти небольшие поэмы представляют собой нечто вроде выдержек из подлинных старинных преданий, я чувствовал бы себя в долгу перед моей героиней, если бы, сделав имя ее известным во Франции и снискав таким путем известность самому себе, не оградил ее от постыдных нападок, мишенью коих она стала лишь за то, что прошла через мои руки. Вот почему я привожу здесь свидетельства, оправдывающие Химену, отнюдь не пытаясь оправдать французский язык, которым она у меня выражается. За меня это сделало время: переводы пьесы моей на языки народов, у коих есть театр, — то есть на итальянский, фламандский и английский,{38} — самая красноречивая защита от любой хулы. Присовокуплю к сказанному десятка полтора испанских стихов, как будто нарочно написанных в защиту Химены. Они принадлежат все тому же автору, создавшему образ ее раньше, чем я. В другой комедии дона Гильена де Кастро, озаглавленной «Engañarse engañando»[3] принцесса Беарнская замечает:
…A mirar
Bien el mondo que el tener
Apelitos que vencer,
У ocasiones que dexar.
Examinan el valor
En la muger, у о dixera
Lo que siento, porque fuera
Luzimiento de mi honor.
Pero malicias fundadas
En honras mal entendidas
De Ientaciones vencidas
Llamen culpas declaradas;
У assi, la que el dessear
Con el resistir apunta,
Vence dos vezes, si junta
Con el resistir el callar[4].
Именно так, если не ошибаюсь, и ведет себя Химена при короле и инфанте в моей пьесе. Я подчеркиваю: при короле и инфанте — потому, что, оставшись одна, или с наперсницей, или с возлюбленным, она держится иначе. Поступки ее, употребляя выражение Аристотеля,{39} неравно одинаковы: изменяясь в зависимости от места, времени и собеседников, они неизменно обличают один и тот же характер.
Кроме того, я чувствую, что обязан рассеять два распространенных заблуждения, которым, как мне кажется, помогло укорениться мое молчание. Первое состоит в том, что в оценке своей пьесы я согласен якобы с теми, кого сам же просил быть ее судьями. Я молчал бы и дальше, если бы этот ложный слух не донесся до господина де Бальзака{40} в его провинциальном уединении или — пользуясь собственным его словечком — глуши, подтверждением чего вскорости явилось великолепное послание, написанное им по поводу моей трагедии{41} и представляющее собой не меньшую драгоценность, чем два последних его подарка читателям.{42} А так как имя мое станет теперь известно потомкам, коль скоро всему, что выливается из-под пера господина де Бальзака, суждено жить в веках, мне было бы стыдно войти в историю запятнанным и обреченным на вечные упреки за мнимое согласие с моими судьями. Обвинение поистине беспримерное! Насколько я знаю, до сих пор ни один из тех, кто, подобно мне, навлекал на себя нападки, не оказался настолько слаб, чтобы согласиться с приговором своих зоилов; если же сочинители, в том числе и я, никому не препятствовали иметь собственное мнение, это еще не значит, что они считали последнее непререкаемым. К тому же в обстоятельствах, от коих зависела тогда участь «Сида», не требовалось быть ясновидцем, чтобы предугадать то, что и произошло. Только совершенный глупец мог не понимать, что подобные споры, не затрагивающие ни государство, ни религию, следует разрешать в соответствии с законами человеческого разума и театра, а не беззастенчиво выискивая политический смысл в заветах доброго Аристотеля. Я не знаю, по убеждению или нет выносили приговор судьи «Сида»; не берусь я судить и о том, насколько он справедлив; но утверждаю одно: я никогда не давал согласия на то, чтобы они судили меня, и, вероятно, без особого труда сумел бы оправдаться, если бы та же, причина, что побуждала их говорить, не заставила меня молчать. Аристотель выражается в своей «Поэтике» не настолько уж ясно, чтобы мы не могли подражать философам, вывертывающим его всяк на свой лад для подкрепления собственных разноречивых мыслей; а так как философия — область, для многих совершенно неведомая, то самые пылкие сторонники «Сида» восприняли упреки зоилов буквально и решили, что опровергнут хулу на него, если заявят, что для них не имеет значения, написан «Сид» по правилам Аристотеля или нет, коль скоро Аристотель вывел эти правила для своего века и для Греции, а не для нашего и не для Франции.
Это второе заблуждение, укоренившееся в умах из-за моего молчания, в равной степени оскорбительно и для Аристотеля и для меня. Этот великий человек так прозорливо и глубоко вник в поэтику, что открытые им законы пригодны для всех времен и народов. Не увлекаясь мелочными прикрасами и соображениями пристойности, зависящими от времени и от народа, он исследовал прежде всего душевные движения, природа коих всегда неизменна; установил, какие страсти должна возбуждать трагедия в душах зрителей;