Кое-какие исторические факты я смягчил: Клеопатра только потому согласилась на брак с Антиохом, что хотела отомстить Деметрию за его женитьбу на парфянке Родогуне, а у меня она идет на это под давлением государственной необходимости, вдобавок поверив ложному слуху о смерти первого своего мужа. Такое смягчение вызвано, во-первых, нежеланием сгущать и без того черные краски, как сгустил их, скажем, Еврипид, характеризуя Менелая в «Оресте», во-вторых, стремлением изобразить дело так, будто Деметрий лишь собирался жениться на Родогуне и хотел совершить церемонию брака в своем государстве, дабы возвести ее на трон вместо Клеопатры с согласия всего народа и тем самым укрепить положение новой своей супруги и обеспечить право наследования за детьми, которые у них родятся. Это отступление от правды было мне решительно необходимо: Деметрий должен был погибнуть до женитьбы на Родогуне, иначе любовь царевичей к ней, вдове их отца, вызвала бы глубокое отвращение у зрителей, настолько противно нашим нравам любое чувство, отмеченное печатью кровосмесительства.
Клеопатра не случайно избирает этот день для признания Лаонике в своих намерениях и истинных причинах всего ею содеянного. Сделай она его раньше — и ее тайну могли бы преждевременно узнать царевичи или Родогуна, меж тем как теперь это уже не страшно, ибо честолюбивая мать собирается немедленно предъявить сыновьям свое кровожадное требование. С таким же требованием обращается к ним и Родогуна, что, по мнению иных судей, несовместно с теми добродетелями, которыми я ее наградил. Но мои критики упустили из виду следующее: в отличие от Клеопатры она ставит царевичам условие не для того, чтобы они его выполнили, а чтобы, избежав прямого выбора и равно подав надежду обоим, обоих привлечь на свою сторону. Предупрежденная Лаоникой о замысле царицы, она не сомневается, что, стоит ей поведать о своей любви к Антиоху, — и ее ненавистница, единственная, кому известна тайна старшинства, тотчас объявит наследником Селевка, натравит братьев друг на друга, вызовет гражданскую смуту, погибельную, быть может, для нее, Родогуны. Итак, стараясь во что бы то ни стало уклониться от выбора, дабы не возвысить одного брата над другим, она прибегает для этого к единственному доступному ей способу — напоминает им об отце, убитом из-за нее, и ставит условие, заранее понимая, что оно для них невозможно. Мирный договор принудил ее подавить в себе естественную память о прошлом, а свобода, которую ей возвращают царевичи, повелевает отдать ему должное. Она точно так же обязана отомстить за смерть царя, как царевичи должны отказаться от роли мстителей. Родогуна сама признается Антиоху, что возненавидела бы их, подчинись они ее воле, что, требуя мщения, она верна своему долгу, так же как, отказываясь, они верны своему, что, выше всего ценя добродетель, она не желает стать наградой за преступление, что справедливое возмездие за гибель их отца превратилось бы в матереубийство, когда бы отомстили они.
Более того: даже если бы ее требование не имело никакого оправдания, оно все равно заслуживало бы некоторого снисхождения из-за полной своей неожиданности и новизны в пьесе, из-за того смятения, что посеяно им в царевичах, из-за воздействия на последующие события, которые с его помощью движутся к предопределенной историей развязке. В нем причина того, что Селевк, глубоко им задетый, отказывается и от трона и от руки царевны, а царица, потерпев поражение в попытке настроить его против брата, в исступлении решается погубить обоих сыновей, лишь бы не подчиниться сопернице.
Она начинает с Селевка и потому, что так гласит история, и потому, что, останься он в живых после гибели Антиоха и Родогуны, которых царица собирается отравить на глазах у всех, он мог бы ей отомстить. Мести Антиоха за гибель брата она не боится, надеясь на то, что смертоносный яд, ею приготовленный, покончит с Антиохом раньше, чем он узнает о судьбе Селевка, или по крайней мере раньше, чем уличит ее, раз она выбрала такое место для убийства, где не было ни единого свидетеля. Я уже говорил о том{90}, что смягчил некоторые исторические факты, дабы Антиох не стал матереубийцей, заставив Клеопатру выпить яд, приготовленный ею для него, и не нарушил благопристойности, заговорив о своей любви к Родогуне и о брачной церемонии тотчас после смерти матери, поблизости от ее хладеющего тела. Пьеса окончена, и вопрос о браке Антиох решит, когда сочтет это возможным. Действие трагедии исчерпано, ибо они вне опасности, а смерть Селевка избавила меня от необходимости открыть тайну старшинства братьев-близнецов, тем паче что любой ответ внушал бы сомнения, ибо исходил бы из уст, привыкших ко лжи и потому недостойных доверия.
ИРАКЛИЙ
Перевод Ю. Корнеева
МОНСЕНЬОРУ СЕГЬЕ, КАНЦЛЕРУ ФРАНЦИИ{92}
Монсеньор!
Я знаю, что трагедия моя недостаточно возвышенна, и не имею поэтому права надеяться, что Вы соблаговолите перелистать ее: чтобы предложить Вам что-нибудь не совсем уж недостойное Вашего высокопревосходительства, мне пришлось бы создать непогрешимый портрет мужа с добродетелями Катона или Сенеки;{93} но пока я копил силы для столь грандиозного предприятия, новые милости, оказанные мне Вами, вселили в меня законное желание поскорее поведать о них свету, а рукоплескания, которыми зрители неизменно встречают мою пьесу, дали мне основания предполагать, что громкий успех в известной мере искупает ее несовершенства. Интерес, вызванный спектаклем и внушивший многим охоту заглянуть в текст, вскружил мне голову; я подумал, что мне вряд ли представится более удобный случай рассказать публике, до какой степени Вы меня обязали{94}, и поспешил выразить Вам свою признательность, тем паче что отчетливо понимал: чем дольше я промедлю в надежде уплатить Вам свой долг с большей лихвой, тем более непростительной будет выглядеть моя мнимая неблагодарность по отношению к Вам. Но признаюсь откровенно: даже если бы Ваши последние благодеяния не возложили на меня эту почетную обязанность, мне все равно пришлось бы так поступить ради упрочения собственной репутации. От успеха моих сочинений она не приобрела той незыблемости, которая позволяет не считаться впредь с мнением публики: еще ни одно из них не стало доказательством того, что Вы удостоили меня чести познакомиться с ними. Между тем всей Европе известно, что Ваше высокопревосходительство неизменно оказывает благосклонный прием деятелям родной словесности; что к Вам всегда открыт доступ людям просвещенным и недюжинного ума; что внимание, которое Вы оказываете им, есть самое надежное и неопровержимое подтверждение их дарования; что лучшие наши служители муз, которых покойный монсеньор кардинал де Ришелье самолично объединил в корпорацию{95}, ставшую оплотом образованности, до сих пор неутешно скорбели бы о его кончине, не обрети они в лице Вашей милости такого же покровителя, какого имели в лице его Высокопреосвященства. Так могут ли обитатели тех стран, куда проникает наш язык, поверить, что человек действительно достоин признания, если на его сочинениях нет государственной печати, которую как бы заменяет Ваше имя над заслуженно обращенным к Вам посвящением? Дозвольте же мне, монсеньор, поднести Вам наиболее удачное из моих произведений, дабы искупить постыдную медлительность, доныне мешавшую мне открыто засвидетельствовать Вам свое уважение; дабы упрочить снисканную мною скромную репутацию, рассеяв законные сомнения читателей в моем даровании и убедив их, что я все-таки не совсем Вам неведом и, более того, что Вы по доброте своей не отказываете мне ни в благожелательстве, ни в милостях; дабы, наконец, уверить Вас, монсеньор, что, не воспламеняй меня Ваши добродетели самым страстным желанием быть Вам полезным, в мире не было бы человека неблагодарней, нежели Ваш скромнейший, покорнейший и преданнейший слуга на всю жизнь.
Корнель.
К ЧИТАТЕЛЮ
Трагедия моя представляет собой отважную попытку истолковать на свой лад историю, от которой в пьесе осталась лишь очередность императоров Тиберия, Маврикия, Фоки и Ираклия{96}. Последнему с целью возвеличить его я приписал более высокое происхождение: он у меня сын императора Маврикия, а не безызвестного африканского претора, также носившего имя Ираклий. Я увеличил время правления его предшественника на двенадцать лет и наделил Фоку наследником, хотя история ни словом об этом не упоминает: согласно истории, у Фоки была только дочь Домиция, которую он выдал за какого-то Приска или Криспа. Продлил я и жизнь императрицы Константины, и, так как деспот царствует у меня не восемь, а двадцать лет, он из боязни за себя умерщвляет эту монархиню вместе с дочерьми не на пятом, а на пятнадцатом году своего правления. Оправдать допущенную мною вольность не трудно: ей служат достаточным извинением как характер самого события, так и примеры из древних, которые я уже приводил в связи с «Родогуной»; но, по совести говоря, я никому не советую следовать моему примеру. Это весьма рискованно: в случае успеха подобную затею именуют смелой изобретательностью, в случае неудачи — смехотворной дерзостью.
Повествуя о смерти императора Маврикия и его сыновей, казненных по приказу Фоки на глазах у отца, Бароний{97} приводит весьма примечательную подробность, которую я не преминул сделать сюжетным узлом и основой трагедии. Один из сыновей Маврикия воспитывался кормилицей, столь преданной этому несчастному государю, что вместо питомца она отдала на казнь родного сына. Маврикий обнаружил подмен и воспротивился ему, руководствуясь благочестивой мыслью о том, что гибель его семьи — справедливый приговор господень, против которого он восстанет, если даст умертвить чужого ребенка вместо своего. Как бы то ни было, кормилица сумела преодолеть материнское чувство во имя служения государю, и мы вправе считать, что дитя ее умерло ради спасения царевича. Находя такой поступок достаточно героическим, чтобы отнести его к более знатной особе, я превратил кормилицу в воспитательницу. Я предположил, что обмен увенчался успехом, и ребенок, спасенный ценой жизни другого, стал Ираклием, преемником Фоки. Более того, я представил себе, как Леонтина, не видя возможности без конца прятать младенца, доверенного ей Маврикием и усиленно разыскиваемого Фокой, и чувствуя, что ее вот-вот заподозрят и уличат, решает завоевать доверие тирана обещанием выдать маленького царевича, который так страшит Фоку и вместо которого она посылает на казнь своего собственного сына Леонтия. Этот поступок, — продолжал р