Театр ужасов — страница 15 из 57

Костя перевернул пластинку.

– Светает, – заметил он.

Да, светало. В окнах домов Каменоломни включался свет. Мисс Маус проснулась и наводила порядок в своем замке. Ехали машины, люди спешили на работу, мы пили кофе, как в вокзальном кафе: ты сидишь, пьешь, а поезда едут и едут, и ни один из них тебе не нужен, потому что ты просто зашел выпить кофе…

Я снял со стены несколько букв; Эркки тоже. Я переставил буквы, он тоже; мы долго спорили и наконец оставили надпись: PSYCHEDELIC CLUB

– Быть клубу здесь, – засмеялся Эркки (вряд ли он сказал это всерьез).

– А что, неплохая идея, – задумался Костя.

Так возник наш Психоделический клуб. И вот уже полгода, как мы существуем. Хотел бы я верить, что в моей жизни наметились изменения к лучшему, но пока сомневаюсь. Дверь вроде бы приоткрылась, что-то там есть, но что – не вижу. Я по-прежнему без работы, без денег. Утро мое начинается с того, что я здороваюсь с консьержкой, улыбаюсь, показываю мою клубную карточку, она отмахивается: «Идите-идите!..»; иногда я задерживаюсь выслушать ее сны, но не в этот раз. Прохожу мимо куста алоэ, едва заметно киваю, иду мимо надписи на стене – улыбаюсь. Всегда задерживаюсь перед мохнатой железной дверью, подношу руку к скважине, слушаю шелест бумажек (иногда я подбираю с пола отвалившиеся записки и прикрепляю к двери).

В клубе я играю роль секретаря. С нею запросто справится любой, но мне она дается с большим трудом. Вести нашу страничку в ФБ я еще как-то успеваю, а вот отвечать на звонки лень. У меня полно всяких мелких делишек – проветрить комнаты, убрать на кухне, порубить табак и прочие ингредиенты, подготовить кальяны, перевесить картины (Константин считает, что раз в месяц мы должны делать перестановку и перевешивать картины). Я поливаю растения, растут они не по дням, а по часам. Пока заваривается чай и кофе, убираю пыль, мою полы в коридоре. Затем пью чай и проверяю электронную почту, отвечаю на письма. Время растягивается в клубе. Я перекладываю распакованные вещи – вещей вагон и маленькая тележка, можно открывать лавку тысячи мелочей с девизом: 10 вещей за 10 евро!

Трудней всего принимать посетителей: улыбаться и говорить приветственные слова радостным голосом – это выше моих сил (я бы встроил в механизм двери играющее похоронный марш устройство, чтобы он включался всякий раз, когда кто-нибудь входит). Мрачный по натуре сатурнианский человек, я с большим трудом нахожу в себе силы растянуться в улыбке; посетителям я мысленно желаю провалиться сквозь землю (зачем вам все это нужно? зачем пожаловали? я знаю, для чего это мне, – я так живу, такова моя жизнь, – а вам-то, вам что?.. убирайтесь отсюда!). Но я должен улыбаться, предложить присесть и подождать, уведомить о расписании психолога или клуба; предложить нашу брошюру, задать пару наводящих вопросов, рассказать о нас, казаться веселым и быть приветливым, предложить чай, кофе, поставить пластинку, поддержать беседу и так далее, и тому подобное, не люблю служить! но в клуб все равно иду с радостью – никогда не знаешь, что тебе там сообщат, всегда какой-нибудь сюрприз (не всегда приятный, но это бередит сердце). Итак, когда начинают собираться люди, наши комнаты оживают, в коридоре то и дело слышится смех, шаги, голоса, суета. Я настороже. Смотрю, чтобы не сновали наркоманы, которых могла случайно впустить консьержка (пару раз были прецеденты). Все сдают мне мобильные телефоны, я запираю их в шкафчик, ключ у меня в кармане. Константин произносит речь (так как у нас всегда интернациональная публика, говорит он на английском, всегда блестяще, всегда зажигательно, с какой-нибудь шуткой). Эркки проводит церемонию, демонстрирует свое искусство обращения с кальяном, комментирует, тоже с юмором. Я молча караулю у дверей, в коридоре, нахожусь под рукой, чтобы принести что-нибудь (мундштуки или угли, чашки, чай, кофе и так далее), включить музыку…

Случались тихие дни, без сюрпризов и посетителей, я несколько часов оставался с мышкой один на один, за окном был холодный свет, зимний, безразличный, без солнца, только наморозь на стекле и гололедица на асфальте светились, и медленно темнело, а я сидел и неторопливо вырезал буквы, красил их и клеил на стену. Так появилась над входом в большой зал надпись: We are sculpted into life by the hand of death.[8] Никто не был против.

Человек, который странствует ночью

Вентиляторы в душные дни старались на полную мощность. Сквозняки шастали по нашим коридорам, но в тесных подземных и фабричных помещениях почти не было воздуха. Я заболевал – то ли из-за сырости, то ли из-за холодильных камер, по которым нам приходилось шастать с тушами, мы таскали их на себе при разгрузке, загрузке и доставке в цех. Прибыли машины, ждешь, пока возятся пилы, костная стружка летит, лучше не приближаться; ну вот, затихли, идешь к кузову, с борта тебе взваливают на спину обрубок ноги, тянешь, а то обхватом, или на цепи, на крюке, в обнимку, или вдвоем, или на носилках, на тележке. Добравшись до разморозки, или нашей морозилки, швыряешь ее, как борцовскую куклу – через плечо, через спину или сделаешь даже суплес с полупрогибом, бросишь ее зло поверх груды других поверженных тел и дышишь, дышишь, вдыхая холод… От них исходит мороз, забирается под одежду, под кожу, входит в самые кости, так что отогреваться торопишься кипятком, да таким, что рот ошпаривает. Контраст температур всегда плохо сказывался на мне. Я заболевал, Эркки приносил мне чай из исландского мха, не помогало, я лежал дома. Меня запечатывали на карантин, я маялся в своей узенькой комнатке, заставленной книгами, как мумия в гробнице, лежал и глядел на липы за окном, сильно хотелось курить, но нельзя. В жар бредилось, будто все-таки курю, курю, тяну, и острая боль чесала грудь изнутри. Температура спадала; ослабев, слушал, как капает дождь, включал музыку, грустил без сигарет, пил горький чай из исландского мха (вот, принес твой финн чокнутый, говорила Лена), прилетали голуби, кошка их отгоняла, садилась на ветку ворона, каркала, кошка сидела и смотрела на нее, шевеля усами. Малыш тоже болел, Лена винила меня; мы с ним смотрели старые фильмы, исторические документальные ленты, я бубнил ему о динозаврах, рассказывал о Древнем Египте, Риме, Средневековье… Я читал вслух из книги Рони Старши, он рисовал, дождь стенографировал – так проходили наши лучшие часы. А потом я снова ехал в Пыргумаа, побродить с Эркки в лесу, покурить в его стареньком «Вольво»…

Я знаю Эркки давно, мы играли вместе в футбол. Он был на поле джентльменом, нарушив правила, говорил sorry и, к неудовольствию игроков своей команды, возвращал мяч сопернику. Встречались в видеосалонах и на Горке, обменивались кассетами и книгами, даже пытались сколотить свою рок-группу. Меня тянуло в блюз, его к тяжелому прогрессивному року, у него была электрогитара, я писал тексты, мы нашли третьего с барабанами и недолго джемили по чердакам и подвалам, они играли, а я завывал, подражая Джиму Моррисону, чиксы хихикали, все это было прелюдией к хорошей вечеринке. Пить и курить с ним было одно удовольствие, байки и прибаутки его не кончались, и он всегда разнимал драки. Я с ним себя чувствовал как в потоке, будто летишь в лодке по реке, впереди ждут одни приключения. Не всегда безопасные – на то они и приключения! Все отмечали его необычный выговор, заслушивались историями. Он и бутылки открывал чудно, и пил не так, как другие. Жесты его были чужестранные, душевность в нем была непростая: чувствовались широта, зрелость, большой опыт, внутренний простор. Тогда я все это списал на разницу в возрасте – семь лет все-таки. Позже я понял, что тут что-то еще, кроме возраста, есть в нем нечто огромное, впитанное с детства, чего я никогда не смогу растопить или преодолеть, внутренняя глыба какая-то. В нем все было особенным, начиная с его странного внешнего неопрятного вида и заканчивая паспортными данными. Фамилия Эркки пишется Keinöisin, что в его вольной интерпретации означает: «тот, кто путешествует по ночам». В Казахстане его звали Еркин, в России – Эрик. Его дедушку депортировали в конце сороковых. Не знаю, известно ли Косте об этом, я слабо представляю, насколько он знает его биографию, Эркки любит посудачить, но о себе рассказывает мало, многое я узнал от его матери, за которой он просил меня приглядывать, когда он был в морях.

Дед Эркки работал на машиностроительном заводе Крулля, он был мастером, собирал паровозы. Мать Эркки показывала мне старую фотокарточку, которую они раздобыли в архиве: на ней дед, молодой, светловолосый, веселый, стоит со своей командой монтеров возле огромных паровозных колес, паровоз, разумеется, целиком не поместился. Дед часто вспоминал долгое путешествие по железной дороге, остановки на темных грустных полустанках, плохую еду, отсутствие туалета и болезни – дизентерию, коклюш, воспаление легких; мертвых хоронили прямо на станциях; тогда он проникся и огромностью России, и ее безграничным равнодушием к человеку, тем более к нему, иностранцу, он ощутил себя щепкой, но решил во что бы то ни стало держаться. «Я стану занозой в этой стране, решил я! – так он рассказывал маленькому Эркки. – Решил выжить во что бы то ни стало! И я выжил, пройдя через то, что очень многих погубило. Жил всю жизнь с волчьим билетом – без образования ты ничего не достигнешь! Имея образование, ты хотя бы с интеллигентными людьми будешь общаться». В Барнауле дед работал литейщиком на медеплавильном заводе. Эркки с мамой долго жили на окраине города в старом кирпичном здании с высокими потолками, длинными лестницами и коридорами, вид был на парк, куда он бегал играть. Его фамилию русифицировали – Кенёсин, с ударением на «ё».

Мать об отце Эркки ничего не рассказывала. Он, судя по себе, догадывался, что тот был рыжий, крепко сбитый, вспыльчивый, любил выпить. Когда дед умер, мать исхитрилась бежать из Сибири, они переехали в Алма-Ату, где она преподавала в школе английский. Ее очень ценили, делали ей подарки несколько раз в году, родители учеников стояли у дверей, задавали много вопросов, ученики ее тоже любили, все хотели общаться и с ним тоже. Они жили в большой просторной квартире в самом центре города посреди причудливых домов со ставнями и шпилями, всюду росли пушистые тополя, золотились извилистые акации. Жизнь в этом городе текла иначе, здесь все были как во хмелю.