Театр ужасов — страница 16 из 57

«Лукавый город Алма-Ата, – говорил Эркки, – так просто его не поймешь, а не поймешь, он и пройдет мимо тебя».

Он отслужил в Амурской дорожно-строительной бригаде. С легкой усмешкой рассказывал мрачные армейские истории. Армия оставила на его коже шрамы; армия из него выпирала обломками, выглядывала ухмылками, вырывалась пошлыми шуточками; дурными привычками обжилась в его характере армия навсегда; и многими неприятностями, что постигли его после, Эркки был обязан армии. Я заслушивался его повестями о том, как он колесил с хиппанами по Союзу, жил в Казахстане, ездил в Бухару. В его историях были и покойники, которых хранили в колодцах, и спящие в гробах в ожидании своей смерти старики, и под гусеницу БТР-50 упавший друг; он знал, что такое кушнарь и каннабисное молочко, и как черняшку варят, и многое другое. После возвращения в Эстонию жизнь его пошла по крутой колее, она везла его не в мягком вагоне, не всегда с приятными попутчиками, не церемонилась с ним жизнь, не считалась с его желаниями и врожденными талантами, она швыряла Эркки Кенёсина, а ему что в лоб, что по лбу, знай повторяет: «Скользить по лезвию бритвы – моя судьба».

От мяса воротило, запах меня преследовал и по ночам дома, я подумывал перейти в бригаду Эркки: «А что? – думал. – Нацеплю маску да пойду шататься по лесам, ворон пугать!»

– Нет, конечно, ты можешь. – Эркки пожимал плечами: – Но что толку?.. Ну, перейдешь ты ко мне, и что?.. Со мной тебе лучше не станет. Ты меня через месяц возненавидишь. Я ж тебя буду подымать, как и остальных, гнать в грязь на ночные стрельбы… Нет, ты лучше подумай… Сходи, посмотри разок хотя бы…

Я согласился.

Поздно вечером на скамейке мы с ним допиваем пиво, ждем наступления ночи: я жду машины из Польши, он ждет клиентуру; тишина, слышно только, как щелкают вентиляторы; в Holy Gorby кто-то разбил шары на бильярде. Эркки поругивает менеджеров:

– Вертухаи гребаные, совсем ничего человеческого за душой, на улицу из-за них сбежали… – Он старается говорить, понижая голос, немного воровато оглядываясь на окна, где размещаются квартиры старожилов и некоторых менеджеров, что перебрались сюда совсем, с семьями, и по вечерам, душным и насыщенным ароматами, из открытых окон доносятся звуки компьютерных стрелялок, голоса, ругань, смех или дурацкая музыка. – Даже не посидеть внутри… Могли бы у себя наверху блядский шансон свой крутить… – Я с ним соглашаюсь, киваю, и тоже поглядываю на окна. Между тем, Эркки продолжал: – Прикинь, выгоняют нас в коридоры, заняли лучшие места, и так жизни никакой… А мы не люди, что ли? Нам что, внизу без воздуха ютиться или вот тут вот сидеть… Мужики недовольны… А рычат на меня! А эти – ведут себя как свиньи. И зачем они нужны, что они делают? Сидят и считают наши часы, распределяют наряды, решают, кому в поле, а кому в овраг, кому в цех, а кому в казематы – на киче сушиться или собаку кормить… Кстати, знаешь, да, что Шпала вертухаем в тюрьме работал?

Я не знал.

– У вас, в Батарейной, недолго, год или два, сразу после армии, когда вернулся, а потом бросил, когда весь этот рэкет повалил. Меня это застало врасплох. Я часто у них бывал, мы с Лутей тусили. Как-то сидим, пиво пьем, Marillion слушаем, вдруг Шпала заваливает с двумя бугаями, тащат типа какого-то, глаза залеплены, кляп во рту, руки шнуром за спиной скручены… Я думаю: что такое?.. Они бросают его на пол и в ванной воду набирают. Шпала музыку выкручивает погромче. Пиво пить охота пропала, встал и ушел, а они там остались… Представь, того парня пытали под Marillion, под эту сентиментальную музычку! Это был слишком крутой поворот для меня. Вот только мы обменивались книжками, смотрели футбол, видик крутили, и вдруг парня пытают в ванной… Что произошло? Тогда я и задумался всерьез над тем, что мать говорила: иди учиться! И пошел…

Это я помнил. У него была прекрасная мама, тихая, хрупкая, бледная, с проницательным взглядом женщины из глубинки. Она преподавала эстонский язык на дому. Я поучился у нее немного, с меня денег она не брала, но я обязательно приносил какой-нибудь еды, сосиски или бабушкины пироги. У них не было дома мяса и молока, но всегда был кофе, который им присылали родственники из Финляндии. Она и Эркки вдвоем писали им письма. Он добросовестно учил эстонский и финский. Они, конечно, писали с ошибками, мать просила родственников исправлять их писанину и присылать письма с поправками обратно, по вечерам они садились за стол и серьезно изучали свои ошибки, переписывали исправленное наново, а потом писали очередное письмо, с большой серьезностью, даже торжественностью. Я смотрел телевизор в гостиной, а они усаживались на кухне со словарями писать письмо. Сначала придумывали его по-русски, затем выписывали неизвестные слова, составляли предложения, гадая падежные формы существительных. Я слышал, как они произносили финские слова, спорили: «Тут должен быть эссив, мамуля», «Нет, тут партитив», «А давай наугад», «Нет уж, попробуем поискать еще»; они возились со словарями, и в конце Эркки переписывал все начисто, терпеливо сопел, но работал увлеченно и с глубоким уважением к матери. Она тоже его уважала: и его увлечения футболом, видеоиграми и видеосалонами, хотя он зарабатывал, она всегда давала ему немного денег, и ничего плохого не говорила о его девушках и собутыльниках, никогда не ругала за пьянство, что меня удивляло, потому что все вокруг нас поносили, меня особенно отовсюду гнали метлой, но в его доме меня встречали хорошо, она воспринимала наши посиделки естественно, как плохую погоду, я приходил с дождем или снегом на плечах, с бутылкой молдавского портвейна или «Стругараша» за пазухой, она вздыхала, и ничего больше, пропускала меня (я думаю, что ко мне она относилась с особым уважением потому, что я, по ее мнению, был настоящим таллинцем, она Таллин в ссылке совсем забыла – ей было семь, когда их депортировали, – и чувствовала себя в Таллине чужой и многое у меня спрашивала), она делала для нас легкую закуску, варила кофе, подсаживалась к нам, заводила разговор, расспрашивала меня: как дела дома? как на работе? как учеба?.. Я вежливо отвечал, хоть и формально, но не врал, немного преувеличивая успехи в институте (я больше прогуливал, чем учился, и много пил и дымил), она вздыхала и говорила Эркки, что и он тоже мог бы поучиться – хотя бы в техникуме или профессиональном училище:

– Вспомни, что говорил дедушка, – добавляла она.

Их дедушка говорил: «Если не будешь учиться, то кончишь, как я!». Деда в конце жизни списали с завода на лесопилку сторожем.

– Мамуля, – отвечал Эркки, – уж на лесопилке я не окажусь. Я ведь каждый день учусь.

Он делал жест в сторону своего книжного шкафа: «Степной волк», «Путешествие в Икстлан», «Арабский кошмар», «Рукопись, найденная в Сарагосе» (эти книги и теперь с ним, они стоят на подоконнике нашего клуба возле его кушетки). На других полках стояли словари и самоучители по языкам, учебники и книги по истории и географии, а также всякая оккультная макулатура с прилавков Балтийского вокзала. Любимым занятием Эркки было запереться с бутылочкой вина или портвейна в своей комнате, включить музыку погромче, выкурить в окно косяк и завалиться читать, через часок открыть бутылку, выпить бокальчик и снова читать, еще через полчасика покурить сигарету, выпить еще и снова на диванчик с книгой, а потом отправиться на поиски, где бы добавить или кому бы рассказать о своих впечатлениях, рассказать свои сны, свои видения, и это было огромное удовольствие и для него, и для его друзей.

– Дорогая мамуля, не поздно ли мне учиться? И потом, разве не учусь я? Каждый день сижу и зубрю языки, читаю и конспектирую! Этого мало?

– Нет, не мало, – говорила она, – ты очень много занимаешься, молодец, – но стояла на своем. – К сожалению, так устроен наш мир, что без бумажки, в которой твои знания оценены, никто не узнает, как ты занимался, никто не даст тебе работу просто так.

Он с ней соглашался, что меня тоже удивляло, он соглашался с ней даже тогда, когда она выходила из его комнаты, оставляя нас наедине с бутылкой «Стругараша» или «Трех семерок», и он говорил, наполняя наши бокалы, что она права.

– М-да, логика у моей матушки железная, надо учиться, – говорил он, с грустью поглядывая на свой шкаф, понимая, что придется расстаться с приятными снами, и поступил в морской колледж. Это стало огромной потерей для нашего маленького общества, из которого люди в то время быстро исчезали – кого-то глотал так называемый бизнес, кого-то затягивала так называемая жизнь, кто-то отъезжал вперед ногами, а кто-то бежал куда глаза глядят, вот как я.

Он окончил колледж и отправился в моря. Его маме сделанный им выбор не нравился, о чем она мне все время говорила, когда я ее навещал по его просьбе. Я приходил, пил с ней кофе, разговаривал, она переживала, считала, что сама виновата в том, что он в моря ушел: «Это моя вина, что его куда-то тянет», – говорила она, я не спрашивал, почему она так считала. Потом я уехал, а она внезапно умерла, когда Эркки стоял с кораблем в Гамбурге.

Включилась рация.

Эркки! Эркки, прием!

– Вот он, Шпала, легок на помине, – шипит Эркки и отвечает ему, в голосе меняясь: – Говори, Шпалик! Слушаю!

Поднимай своих… Наряд… в поле… Готово… Ждут…

– Понял, Шпалик. Уже идем!

Он вскакивает.

– Ну, все, пора!.. Идешь смотреть?

– Да. Неужели в таком мраке будет кто-то стрелять?

– Хо-хо! Еще как будут! Сейчас сам увидишь. Только не подходи слишком близко, а то чего доброго и по тебе шмальнут, и прямо в рыло краской, глаза береги, пригодятся. Удар-то от шарика с краской мощный. Бывает, с близкого расстояния – нос в кровь! Под маской нос в кровь! Норовились пластины ставить…

– А если хоккейную маску или шлем?..

– Морду на шлем не натянешь, тут морда зомбака – главная фишка! А хочешь, – он на миг останавливается и смотрит на меня с дикой улыбочкой, – маску дам, с нами пойдешь?

– Нет.

– Ну, как знаешь. – И быстро спускается в подвал, я ковыляю с болью в моих коленях, ступеньки крутые, высокие, лестница уходит вниз резко, он исчезает из виду, иду в сырость за ним, прохлада, вой вентиляторов, потрескивание, слышу его крик: – Подъем!