Невольно вспомнилась старуха, которую я видел в храме Джвари, в Мцхете, куда мы ездили с мамой после того, как съездили в Херсонес, – она обязательно хотела поехать в Грузию, где была в шестнадцать лет: в Грузии, сказала она, на нее впервые стали обращать внимание мужчины… В знойный день, под испепеляющим до изнеможения солнцем, мы поехали на автобусе в Мцхету, долго поднимались на гору Джвари, часто останавливались, чтобы перевести дух, вытряхнуть из сандалий камешки. В храме у меня случился тепловой удар, я впал в бред, когда увидел безумную старуху… Она была вся в черном, седая и горбоносая, тощая, она молилась на полу, ломая свои костлявые кривые руки, вскидывалась, глядя над собой огромными голубыми, ясными, как небо, глазами, и обрушивалась лицом на каменные плиты храма, шлепая по ним ладонями, лежала на камнях и плакала, ее всхлипы, стоны и зловещий молитвенный шепот раздавались по храму, но никто на это не обращал внимания, так что я до сих пор не знаю, видел я ее или нет, когда я спрашивал маму о старухе, она не могла ее припомнить, потому что, сказала она, ее беспокоило мое состояние. Помню, как от слабости я сел на пол и сказал, что отсюда больше никуда не пойду. Мама потрогала мой лоб и бросилась искать помощи, и очень скоро слетелись услужливые грузины, они трогали мой лоб тыльной стороной ладони или даже запястьем, снимая часы, они наперебой говорили, что у меня горячка, меня называли «мальчиком»: у мальчика горячка, женщина, вам нужно отсюда ехать в больницу, мальчика нужно спасать… Меня колотило от холода, зубы стучали. Быстро нашли машину, на которой меня отвезли в гостиницу в Тбилиси, где мы остановились, два дня я пролежал в страшном бреду, мама сбивала температуру, мазала меня сметаной, за которой бегала на рынок. Вспоминая, как мне было плохо тогда, в гостинице, я ворочался на раскладушке в моей Инструментальной, пытался уснуть – похмелье лучше переждать во сне. Закрыв глаза, я заклинал сон, но тот не шел, вместо сна вспоминалась сцена с поимкой обнаженного сумасшедшего в храме из повести Горенштейна, не помню названия, разбитый нос девушки, просыпанные бусины, эта сцена мешалась с фрагментами из «Каширского шоссе» и недавней историей, приключившейся в Петербурге наяву: чокнутый в церкви бросался с ножом на прихожан…
Мой мальчик сейчас в храме, он смотрит на иконы. Еще немного, и я сам увижу иконы, окажусь в храме – в похмелье бывает такое, кажется, что вот-вот покинешь тело… Недавно мы с ним разговаривали по-английски, он повторял урок, и я спросил его: а что вы в церкви делаете по воскресеньям? Он замешкался. Сказал по-русски, что они ставят свечи. Я перевел его слова на английский, он повторил. Я спросил, ставит ли он свечи. Пока нет, ответил он, я только подношу их, как оруженосец, но, наверное, оруженосец тоже хотел бы сразиться в бою, так и я. Д. все превращает в игру. Сейчас он слушает голос священника, он воображает себя рыцарем-крестоносцем, он придумал себе, будто были хорошие и плохие крестоносцы: у хороших был черный крест на красном фоне, а у плохих – черный крест на белом фоне; он смотрит на людей, которые пришли помолиться, поставить свечу. Кстати, а сколько свечей вы ставите? Три или четыре, когда как… Гадаю – кому те свечи? Думаю о нашем каменоломенном священнике, который читает молебен, а вы его слушаете, он в рясе ходит, импозантный, мой сын на него смотрит и не догадывается, что смотрит на моего одноклассника. Он бросил пить рано, к Богородице обращался, совестился… Помню, встретил его на пляже, его глаза светились, чистый свет, после медитации, про стихи, что идут из самого сердца, говорил… а у меня тетрадка с собой была, полная всяких похождений…
Заставил себя подняться. Долго наводил порядок, расставлял книги на полках, протер полки и шкафы, протер инструменты… и тут мне стало тошно… Я не хотел об этом писать, но… ma tête dans le cul[16] – это не преувеличение, и даже не фигура речи, в Инструментальной нет окон, такие комнаты в «Скандике» зовутся kabinen, но мы – мелкие работники гостиниц – звали такие комнаты røvhul («задница» на датском). Я думал о той беспросветной бедности, в которую мы проваливались, из-за меня… Это унизительно, так нельзя…
Я подошел к инструментам, снял их со стенки, один за другим, извлек из коробок (некоторые совершенно новые и маслянистые), довольно долго перебирал, рассматривал (все так же, в маске, а в маске смотреть непросто, оттого интересней), гладил, разложил на столе – стамески, секатор, кромкорезы, лезвия для рубанка, чеканы, бобошники, пилы и дисковые ножи… Я раскладывал их и рассматривал, в задумчивости… Какой арсенал! С чего начать? Я взял небольшой топорик, провел холодным острым лезвием по голени… если нажать чуть сильней – кожа легко порвется и сразу будет много крови, кровь успокаивает… а если разбить ногу, раздробить кость, боль будет такой сильной и продолжительной – глубокой, что она заставит замолчать во мне все, боль заглушит эмоции, погасит голоса и мысли, наступит тишина, искупительная боль – как лодка в шторм, в шторм забываешь все глупости, не будет ни дяди, ни похмелья, ни моей рукописи, которая уже третий год меня гложет…
Я посмотрел на свое отражение в блестящем полотне пилы, прошелся с топориком по кабине. Я неплохо, наверное, смотрелся. Я представил себя со стороны. А почему бы не сфотографироваться? Приспособил телефон на полке, сделал несколько снимков. Понравилось. Переставил в другой угол, получилось еще лучше. Так я возился, забываясь… В маске с топором, с пилой, со стамеской, с молотком, с гвоздодером и метром… Глянул на полку с книгами: ну, как я вам, Федор Михайлович? А вам, граф? Как я вам, мсье Руссо? Что, нечего сказать? Ха-ха-ха! Еще парочка снимков. В свитере, из которого много ниток уже тянулось, такой дырявый, такой полосатый, никчемный свитер, самое место здесь его носить. Снимок в полный рост. В грязных замасленных штанах… с черными пятнами на коленях, я в них столько раз выходил в поле, и в «Нептуне», и просто зомбаком, и собаку кормил, и машину в яме помогал чинить… крутые фотографии будут…
С топориком в руке… в этой гадкой маске… да я круче вас всех! Расхрабрившись, я пошел в Holy Gorby, и тут меня поймала Нивалида.
Она стояла спиной к моей двери, показывала рабочим на парадный вход в гостиницу, махала единственной рукой. Всклокоченная, безобразная, безумная.
– Бездельники! – хрипела она. – Интернет виснет! Воды горячей нет третьи сутки!..
Ее всегдашняя свита прихлебателей оробело хлопала глазами, они разводили бесполезными клешнями. Хозяйка была вне себя от ярости, она кричала на Тёпина, она кричала на Шарпантюка, она в окно тоже кричала, из окна ей робко отвечал айтишник Трефф (DJ Treff): «Сейчас будет Интернет, Альвина Степанна!.. сейчас!..»
С козырька гостиницы ветер сшиб несколько букв. Она пинала ногами буквы, те легко отскакивали (кажется, они из пенопласта).
– Черти полосатые, ни на что не способные! Достались мне на шею… Мало мне фраера в плюшевом костюме, так еще и буквы… Еб вашу мать, ослы невзнузданные! Откудова руки растут?! А? Я спрашиваю! Из жопы, что ли? А кто фестивалем заниматься будет? Вы все – ко мне живо, и ты, – указала она на меня пальцем, – почему в маске? – Я забыл снять маску! – Ты тоже! – Она показала пальцем на окно, откуда выглядывал Трефф. – Ко мне в кабинет! Живо!
Так я, совершенно посторонний для административных дел человек, попал на собрание… one of these days, как говорится, one of these days…
В зале, где решались дела, стоял большой стол для конференций, из светлого легкого дерева, на толстых металлических ножках, с овальным черным стеклом посередине – это был неработающий touch-screen, во время посиделок его залили выпивкой. Вокруг стола стояли уже потертые и потрепанные стулья. В зале справляли всякие праздники. Я отметился на дне рождения Хозяйки и сбежал. С тех пор повсюду валялись клочки резиновых шариков, под потолком поперек зала, сильно провисая посередине, тянулась гирлянда из веселеньких букв: happy birthday!
Нас было шестеро: я, Тёпин, Шарпантюк, Сева Миллионщик, Миня Синицын и Трефф. В комнате было душно. Шевеление руг и ног, взгляды, покашливания, вздохи – и все это с похмелья.
Самой примечательной страницей своей биографии Шарпантюк считает службу в советской армии (он служил в ГДР), до сих пор не может забыть, как лишился в армии девственности.
Севу прозвали Миллионщиком за историю с ипотечным кредитом. Пятнадцать лет назад, если не больше, Сева взял кредит на миллион крон. Теперь он об этом вспоминает чуть ли не каждый божий день. Миллион на его счету лежал ровно сутки, его должны были перевести владельцу квартиры, в которую он собирался въехать. За эти сутки Сева сильно себя извел, он даже ночью не спал, каждую минуту о миллионе думал: «Вот лежит у меня на счету миллион. На моем счету, а не мой!» Ночью вышел, сходил к банкомату, посмотрел: есть! на месте, миллион! Проверял и глазам не верил. Напоследок он догадался выписку взять: «Просто так, сувенир!» Сева ее показывает всем, потертая желтенькая бумажка, на которой и букв и цифр почти не видно, он хранит ее в кошельке рядом с банковской карточкой.
Миня Синицын по прозвищу Забей-Забудь – тихий омут, героиновый нарик со стажем. Отсидел несколько сроков за карманные кражи. Промышлял на автобусных линиях между центром и Пирита – летом в них много туристов. На все отвечал либо «забей», либо «забудь», за что и прозвали его Забей-Забудь.
DJ Treff: один раз я видел его в «Рулетке», и меня тогда это обрадовало, я в нем вообразил сообщника, а когда узнал, что он свое танцпольное прозвище пишет на скандинавский манер DJ Træff, я подумал: отлично!.. он в доску свой!.. Но это было не так. Тошнотворная тупость и нарциссизм (селфи-нарко, гаджет-мания).
Первые пять минут Хозяйка орала до хрипа. Быстро уморившись, плюхнулась в кресло, откинула голову и стонала, обмахиваясь бумагами. Она задыхалась, вся багровая от ярости и возмущения: