времени он проводил, рисуя на стенах битлов и переписывая тексты их песен в тетрадки аккуратным почерком, он, наверное, сотни тетрадок исписал, они потом долго циркулировали по стране и нередко ему попадались в самых неожиданных местах. Долго он в коммуне не выдержал, что-то около года, перебрался в Москву, жил и работал в Нескучном саду в домике для художников-оформителей. Дом был получше подвала, коллектив был тоже интересней – все были значительно старше его и серьезней тех психов, что были в питерской коммуне. Кустарь спал на матрасе у печурки, накрывался мешковиной с холстиной, большой плакат с гербом Советского Союза служил ему ширмой, он учился у старых художников, носил им выпивку и приводил их в чувство, слушал истории, сочинял свои, бродил по паркам, писал стихи (подражал поэтам Лианозовской школы), много читал. Началась перестройка, он опять переехал в Петербург, на Пушкинскую, 10, там был полный развод, как он сказал, все было шатко, приходилось юлить и выворачиваться, но он быстро привык, ему такая жизнь нравилась – неформальная, он прекрасно себя чувствовал без документов, его устраивала собственная внутренняя эмиграция. Он не любил рассказывать о себе, не щеголял звонкими именами. В середине девяностых у него все еще был красный паспорт, с которым его вернули в Эстонию. Не без бумажной волокиты и допросов получил серый и оказался бомжом. Околачивался на центральном рынке – грузил и убирал в помещениях. Познакомился с женщиной, которая торговала в киоске. Он сказал, что запросто нарисует ее портрет, если она даст ему лист бумаги и карандаш. Она дала ему лист бумаги и карандаш, он нарисовал ее портрет. Она накормила его, подыскала ему работу, и очень скоро они поженились. У нее было двое детей. Как только он женился, его запрягли, как вола. Он работал на разных предприятиях: тянул ремни безопасности, собирал мобильные телефоны и металлоконструкции – клепал складские мезонины в огромных ангарах, устанавливал железные двери и пластиковые окна, в свободное время рисовал, она продавала его картинки. Дети быстро выросли, в доме его не уважали, и он ушел. Таксерил и жил в гараже, схлопотал воспаление легких, загремел в больницу, продал машину и гараж, каким-то образом оказался здесь, в Пыргумаа. На стене его мастерской два больших плаката, которые имеют для него особое значение. Один: Я ВОЛКОМ БЫ ВЫГРЫЗ КАПИТАЛИЗМ. Второй разбит на две части, на первой красным по белому НАШЕ ВСЁ – и черным по красному – НА ХУЙ ВСЕХ!!!
Я встал у окна, глядя на Чертово колесо, оно совсем рядом, и оно так огромно. Огромное железное колесо так близко – на расстоянии одного прыжка: сейчас открою окно, прыг – и я в люльке! Страшно подумать, что они лазили на него…
Кустарь вошел в зал. Моя трубка давно погасла. Я сидел под железным деревом, на ветках которого висели покойники, их кусали железные грифы и гарпии, стервятники и гаргульи.
– Ты чего тут сидишь? – спросил Кустарь.
Я посмотрел на него, улыбнулся. Кустарь сбрил бороду и усы – обнажились его бледные дряблые щеки с родинкой. Он заплел косичку, надел кимоно и сандалии (наверное, он не работать пришел, а побродить, поглядеть на свои творения, подумать). Без бороды и усов он выглядел старше. Заметно было и то, что он давно и много пьет. Его грудь пушилась седыми волосами, в которых утопала цепочка с трехпенсовой латунной монетой шестьдесят седьмого года. (Мимолетно представил, как надеваю такую цепочку с монеткой на шею моему отцу.)
– Это же не твой круг, – сказал он. – Не твоя щель. Пошли…
– Куда?
– На девятый.
– Неужели ты меня в девятый круг определил?
– А как же!
– Какая честь.
– Там все мы, все мы…
Девятый этаж. Мы входим. И правда, тут все мы – в больших железных клетках, на цепях свисаем с потолка, со скрипом покачиваясь…
Я не остался на праздник, уехал. Эркки снимал сам, разок его подменил Кустарь, а так, можно сказать, весь праздник снял Кенёсин.
Пыргумаа был в красивой дымке, утро было солнечное, поблескивал снежок, кое-где сверкали лужи и лед. Люди суетились, кричали коровы. Ближе к вечеру разожгли огромный костер посередине поля; в сторонке на березках натянули канаты, сделали большой ринг (круглым он не вышел), снег посыпали землей, потоптались, разровняли. Взяли факелы, встали вокруг канатов и кричали, и пели. В освещенный факельным светом ринг вышел мясник, старый, бывалый боец, с виду лет под шестьдесят. Косматый, пузатый, на кривых крепких ногах. Бил себя в грудь, кричал и пел. Он и был Лошанинис. Борода лопатой, широкие плечи, большие тяжелые руки, огромные бедра, приземистый. Мясник! Двоих быстро положил. Эркки снимал, вдруг решил выскочить в ринг. Камеру передал Кустарю. И в ринг вышел. Эркки бодро выступил, достойно бился, но быстро убегался. Литовец всадил ему в брюхо и заколошматил сверху. Но все это вышло как бы шутя, удары мне показались несильными, перчатки шлепали нестрашно. Вдруг в ринг влезает Шпала. Ах, как тут народ запел, захлопал, стали кричать – и литовцы и русские: вот так Канапинис, настоящий Канапинис! Хотя Шпала был довольно в теле. Я и не думал, что у него столько жира на животе и на боках. Двигался он важно, размашисто, тяжеловато. У него было много боев, он был чемпионом Союза по рукопашному бою среди войск спецназа. Но это было много лет тому назад… Начав разминаться, он запрыгал неожиданно прытко. Литовец попросил передышку минуток пять, не больше. «Мне много не надо, чтобы тебя положить», – добавил он. Шпала надул щеки и комично выпустил воздух, со свистом рассмеявшись, и все подхватили. Шпала ходил и смеялся, показывая всем на толстяка, а толстяк ходил за Шпалой и кланялся ему, как клоун, приговаривал: «Ну, смейся, смейся!.. потом лежать будешь, не до смеха будет… – Его акцент бередил мою старую рану. – Высокую траву приятно косить!.. Слыхал такую русскую поговорку?..» Шпала натянул перчатки, смачно пошлепал ими. Вдруг изменившись в лице, рявкнул: «Ну, все, дед, поехали, что ли?..» Старик поклонился, бородой в пояс, и бросился в ноги сопернику. Но не поймал. Шпала отскочил и лягнул его в плечо, пренебрежительно лягнул, как если бы толстяк не был достоин серьезного удара. Тот и не поморщился, ядовито улыбнулся, сдунул с плеча грязь и пошел по краю вразвалочку, как лютый хищник, заигрывающий со своей добычей. Шпала плясал, дрыгал ногами, жалил джебами, пытался выстрелить серию, но старый черт гасил его встречными, блокировал, скользил, нырял, входил в клинч. Вязла атака Шпалы. Мялись, пихались, прощупывали друг друга – по бокам, по ребрам, по бедрам. Шпала нервничал и злился, отталкивал прилипчивого бородача и давал ему по макушке. Между ударами Шпала гулял по рингу, манерно встряхивая руками и ногами, будто стравливая напряжение, и снова бил двойку, громко, с присвистом выпуская воздух, как насос. Бородач отбивался. Принимал удары грамотно. Не лез на рожон. Осторожничал. Испытывал Шпалу, давал долговязому погулять. А сам смотрел исподлобья, изучающе, выжидая: будет ли в арсенале долговязого что-нибудь этакое, чего стоит бояться? Шпала был самоуверен, поначалу даже казался излишне холодным, он точно не замечал соперника, смотрел искоса, с ухмылкой. Чем дольше стоял старик, выдерживая его удары, тем серьезней становился Шпала – в его лице появлялась тупая сосредоточенность, он долбил по старику, как по окороку, с нарастающим негодованием. Дедок приноровился, встречал удар плечом или стряхивал перчаткой, как кот лапой, ловко (даже слишком ловко для такого толстяка!) уклонялся и не терял противника, зряче ходил вдоль веревок, не выступая на середину, чувствовал землю под ногами, отбивался и смотрел на Шпалу, исподлобья, как злой пес, копящий ярость, высматривал, куда бы впиться. Шпала был на удивление легок и не вяз в каше из земли и снега, легко гарцевал. Вот он пробил джеб и правой ногой с наскока толстяку по бедру и тут же в голову! Все ахнули: «Во дает начальник! Ван Дамм!» Красиво, грациозно! Только мало кто из этих крикунов заметил, что толстый литовец не попался на обманку, по бедру получил, а в голову не пропустил, носок чиркнул по уху, по виску, по макушке, и пролетела маваша. Зашел Шпала слева. Толстяк нырнул и из нырка сделал выпад – по уходящей ноге въехал так, что Шпала пошатнулся, но выправился и пробил двойкой, отступая. Бородач ухмыльнулся. Шпала почувствовал, что теряет лицо, и пошел в атаку. Дал хорошую серию. Бородач вразвалку налево, направо. Тяжелая артиллерия Шпалы ушла в пустоту. Его удары были слишком заряжены энергией, слишком очевидны. Старик читал его, как открытую книгу, экономил силы, ходил по кругу, касаясь боком веревки, сопел в бороду, что-то, казалось, нашептывал…
Ну, ну, давай, старый черт, покажи этому клоуну-каратеке. Сделай его!
Старый черт не торопился. Отсиживаясь в обороне, давал Шпале форы, давал ему отстреляться, ослепнуть от уверенности в себе, захлебнуться в своем преимуществе, которое никакой практической пользы ему не приносило. Шпала злился, бил запальчиво и часто, все больше открываясь. Бородач получал по макушке, по ушам, даже в лоб поймал разок, но встряхнулся, махнул и крикнул: «Давай, давай, ничего!..» Шпала свирепел, а старый литовец знай его по бедрам клешнями охаживает: бух – задел, бух – вложился! Распухнут ноги-то, вздуются не на шутку… Старик знал, что делал. Уходил от ударов, совсем низко, и как краб орудовал клешнями, по бедрам: бах, бах! Замедлился Шпала. Вот и в корпус ему дура прилетела, увесистая! Поймал бледного. Ага, что, думал на понтах замордовать старика?.. Не получилось! Еще пару раз лягнул Шпала прямой, попал в плечо, вошел всей ступней в пузо, а тому хоть бы что – мягко встречает удары, пружинит, как каучуковый, и ухмыляется! Да перед нами просто мастер! Каскадер! Ему не страшны удары! Бодренький, как если б не получил в брюхо ногой, ходил литовец по кругу, уходил от верхних, шел низко, подрубая ноги… в корпус… выше и выше, шлеп, бух, жах с шлепком в плечо! На! Четко, уверенно, крепко, будто хотел сказать: скоро и в челюсть въеду, погоди! Загребал ручищами, блокировал, уклонялся и шел вперед, ныряя под руки, по бокам, по ребрам клешнями. Он делался все более и более настырным, вот уже в атаке буйвол, толкается, бодается, уходит от бокового, превращаясь в краба, снизу: тра-та-та!.. Длинный отступает, отпрыгивает. Ага, вот и боковой слева приехал Шпале. У всех перехватило дыхание… выдохнули, ох! Шпала не упал, отскочил, два шага, фыркнул, облизнулся, повел стеклянными глазами и наудачу боковой слева!.. справа!.. На, старый чорт!.. получи!.. Бородач вошел в клинч, не дал Шпале взять размах, удары вяло входили в него. Шпала повис на противнике, нащупывая щель между руками. Тот поймал руку и как-то умудрился оплести ее, долго держал, затягивая Шпалу к земле. Долго толкались. Шпала не мог высвободиться. Ноги его подгибались. Устал длинный, устал… Бил и коленом, и локтем бил, все вяло и без толку, зато старик в клинче выгадал, попал в корпус, извернулся съездить Шпале по уху открытой перчаткой – не страшно, но неприятно. Опять пошел коленом Шпала, но литовец выскочил из клинча и всадил слева боковой, справа еще один!.. Шпала отскочил, как ошпаренный, перекошенный, в лице паника, ноги неуверенные… Поплыл, Шпалик, поплыл!.. Ей-ей, сейчас грохнется!.. Нет, стоит… Мать его! Сколько же в нем дури! Смотри-ка, стоит и пытается прямой ногой старика отбросить. Только теперь это не нога каратеки, а обычная корявая нога уличного