Эркки смеется. Я желаю ему удачи, подхожу к аквариуму с грибками. Мне хочется привести в движение внутренние течения, взорвать вулканы, извергнуть из души накопившийся пепел досады и отчаяния, грязь, пыль, дым; мне хочется, чтобы побежали сернистые реки, заструилась лава, хлынули горячие фонтаны моих застоявшихся чувств.
Константин подает мне знак и уводит в кабинет. На стене три большие фотографии трамплинов – в Хольменкноллене, Калгари и Лахти. Уютная мягкая кушетка. Матерчатые стены поглощают звуки – здесь тишина немного давит, как в звуковой студии. В кабинет можно попасть только в роли пациента. Мне нравится улечься на кушетку Старого Паука. Изредка позволяю ему записывать беседу на диктофон.
Аккуратно ставлю мои EССO под кушетку, укладываюсь. Он достает мою карту из большой старой картотеки, какие до сих пор стоят в регистратурах таллинских поликлиник. Я закрываю глаза и представляю нашу оранжерею, я представляю, что я открываю дверь, вхожу, прохаживаюсь среди растений, они тянут ко мне свои зеленые лапки, щекочут мои рукава, плечи, лицо… Моя карта в ячейке с литерой «I». Ячейка открывается и закрывается с тугим скрипом, аж сводит скулы. Хлоп! И он, шурша бумагами, усаживается рядом в соломенное кресло (хруст соломы меня разбирает, как легкое вино в жаркий день). На кушетке я совершенно не я. Константин в роли психолога тоже чужой – в нем все другое: голос, манера говорить, жесты (то есть их полное отсутствие), лексика – и обращается он ко мне на вы.
Аналитик и пациент
аналитик: я слышал, что у вас там появилась новая забава – какой-то странный костюм…
пациент: да, нептун, это такая интересная штука… (я подробно рассказываю про костюм).
аналитик: мне Эркки рассказал об испытаниях… его рассказ меня несколько встревожил.
пациент: да?
аналитик: вам не кажется, что вы сильно рисковали своим здоровьем?
пациент: нет, не думаю…
аналитик: не кажется ли вам, что ваше добровольное участие в этом трюке можно расценивать как акт аутоагресии?
пациент: нет.
аналитик: вы же помните, что можете прекратить туда ездить.
пациент: естественно.
аналитик: вы задумывались над этим?
пациент: над чем?
аналитик: над тем, чтоб перестать туда ездить.
пациент: нет, зачем? это же мой Руссийон, мое «Каширское шоссе»…
Он требует разъяснения – я старательно объясняю, думая о своем…
Психолог верит, будто я не только выдаю ему ключи от тайных ящичков, но и сами ящички выдвигаю, вынимаю из них бумажки, позволяю вытянуть лоскуты, жемчужины из кишок и пыльные, пожелтевшие фотокарточки; он полагает, будто прикасается к моей жизни, выгребает из моих шкафов костный прах, выгребает золу из печи, гуляет по моему саду. Он верит, что допущен в святая святых! Многие верят, будто я рассказываю им что-то о себе. Чушь, никогда никому о себе ничего не рассказываю – я говорю с собой. Они всего лишь манекены, которые создают подходящий для самокопания интерьер. Отгородившись от каменоломенного психолога своей цветистой чепухой, бросив ему на съедение улитку или мертвого сверчка, я занимаюсь собою. Что я могу ему рассказать о себе? Я не знаю себя. Я себя не понимаю. Я общаюсь с собой как с приезжим, который на все отвлекается и задает слишком много вопросов. Но если уж я улегся на кушетку, я точно знаю, что ровно час меня с нее никто не поднимет. Константин никому не позволит прервать сеанс. Вот и получается, что часы, проведенные у психолога на кушетке, одни из самых спокойных часов в моей настоящей жизни.
Он хочет знать, чем я занимался вчера… Его сеансы построены от балды – он может начать разговор с чего угодно, в принципе, он прав – не имеет значения, с чего начинать: человек разматывается с каждой нитки. Итак, что я делал вчера… Вчера я помогал маме убирать в Гуманитарном институте (расчет простой: она работает за двоих, и я ей иногда помогаю). Так как я не оформлен официально, мама вовлекла меня в конспиративную игру. Впустила в здание с черного хода, заставила говорить шепотом, перебегать коридоры там, где еще были открыты кабинеты – было поздно, но люди громко о чем-то спорили в лабораториях. Удивляюсь: откуда в Гуманитарном институте химические лаборатории? Естественно, маму я не стал спрашивать, у нее сразу возникли бы самые фантастические версии.
Мы поднялись на шестой этаж, мое колено трещало. Мама выдала мне идиотский халат, я таскал за нею пылесос, она забывала ключи, попыталась накормить меня дешевым салатом, поила ягодным чаем Lipton, показала комнату (seminariruum[4]) и призналась, что ночует здесь, принимает душ (там была душевая). Странная комната… Увиденная мною впопыхах и в том нервном состоянии, вызванном конспирацией, комната показалась мне чрезвычайно необычной. Назвать ее конференц-залом нельзя, потому что в ней было мало места. Маленький кабинет? Нет, тоже не годится. Это была миниатюрная двухкомнатная квартира! Первая комната, со столиком на семь персон, была гостиной, а вторая, с небольшим диванчиком и кухней, была спальней. Свернувшись, как маленькая мышка, моя мама тут ночевала.
«А что, и домой ехать не надо! – говорила она запросто. – Ой, дома у меня так холодно, что вспоминать не хочется. – Она бы дом забыла совсем и жила с удовольствием без дома: А что, как улитка без домика! – Здесь зимой тихо и тепло, и все под рукой, всегда порядок. Сама навела. И ехать на работу не надо! Ха-ха-ха! Смотри, какой укромный кухонный закуток. – Мама проверила холодильник. – Видишь, у них всегда вино есть, и белое, и красное… А одна бедная девушка хранит инсулин…»
Ночью мама слушает, как замирает здание: «Есть такой час ночью, когда весь институт, наконец, замирает – и во время дождя здесь капли стучат по подоконнику…».
О тех, кто занимал кабинеты, она говорила с благоговением, как о полубогах. Женщин она называла «тетеньками», а мужчин – «профессорами». Моя мама – семидесятилетний ребенок, она никогда не повзрослеет и не состарится. На всех, кто ездит на работу в машине и занимает какую-нибудь мало-мальскую должность или хотя бы имеет свой стол в небольшом офисе, мама смотрит как на людей много старше ее. Я ей не говорю, что теперь тоже иногда сижу за столом в кабинете, у меня ведь есть небольшой стол в клубе, я – секретарь, но я не хочу ей об этом сообщать.
Я пылесосил кабинеты. В одном обрушилась полка, и я с ней долго возился. В другом с потолка нападала штукатурка. В просторном цветнике мы ничего не делали, открыли окна, постояли, посмотрели…
«Тут ничего делать не надо, – сказала мама. – Это кабинет тетеньки, у которой всегда чисто. Вот – фантик! Я думаю, она его специально оставила, чтобы проверить: уберут его или нет. Вот, фантик я убрала, проветрили. Пошли дальше!»
Она обсуждала людей, которые работали в институте, хотя вряд ли когда-нибудь их видела. Ох, эта давняя привычка выдумывать людей, собирать их из оставленных в кабинетах вещичек, записок, из почерка и огрызков, конфетных оберток и прочего хлама! Ее воображение создает их плотными, со своими семьями, которых видела на фотокарточках, и привычками – менять туфли, носить тапочки и кофточки, есть конфеты, пить определенный сорт кофе, использовать массажеры, подкладывать подушечки и тому подобное. Может быть, в ее воображении они более настоящие. Ведь когда ты встречаешь человека в его кабинете за большим письменным столом, то конфузишься, потому что видишь перед собой официальное лицо, которое встречает тебя во всеоружии – дорогим костюмом, продуманными гримасами, жестами, фразами; но когда убираешь за этим человеком мусор, гуляешь по его кабинету, перебираешь бумажки на столе и вертишь в руках небольшое пресс-папье в форме веселой коровы, то невольно прикасаешься к его спящей стороне, где он прячет остатки своего детства. По едва приметным изменениям в кабинетах – по сумбуру на столах или тому, как сдвинуты стулья, – она судит об отношениях между работниками, в ее сознании возникают настоящие сериалы, которые год от года разрастаются, каждый рабочий день ее воображение привносит новый эпизод. Она этим занимается всю жизнь, но я не могу к этому привыкнуть. Слушая ее лепет, я расстраивался. Задев трубой пылесоса туфлю, я сконфузился, словно прикоснулся к человеку, и сам на себя разозлился из-за этого, и на маму – из-за ее спекуляций (это она меня довела, что я вздрагиваю). Она всегда фантазировала по поводу других людей, и меня всегда это раздражало; она живет жизнями людей, которых не знает и не может знать. Наверняка, глядя на туфли под рабочим столом, мама подумала: а, видимо, жмут, она их сбросила…
«А у этой всегда немного беспорядка, можно почти ничего не делать… А тут надо пройтись под столом обязательно, что-нибудь упадет со стола, посмотри сначала…»
Она мне показала кабинет одного «профессора», на полке у которого стояла моя книга. Она подвела меня к полке и показала: «Вот она – твоя книга!» Мы стояли и смотрели на корешок моей книги снизу вверх, как пигмеи, которые смотрят на божка. Я взял книгу с полки – она страшным шепотом: «Что ты!..». «Это моя книга», – сказал я внушительно, давая понять, что уж свою-то книгу я могу взять с полки. Полистал: много карандашных помет… Ого! Между страницами были вложены согнутые вдвое листки – человек написал о моей книге целую научную статью! С чувством благодарности я убрал у него особенно тщательно.
С довольным видом психолог что-то записал в свой блокнот.
– Это интересно, – говорит он и просит продолжать, но у меня пропало настроение.
– Я бы хотел отправиться в трип вместо этого.
Константин зажигает свечи, плотно зашторивает окно, с полки берет «Книгу мертвых»…
Тем декабрьским вечером, когда Эркки привел меня в клуб, здесь все было примерно так же, как и теперь. Хотя трудно сказать, я был немного сконфужен и навеселе. Мы встретились с Эркки в неожиданном месте – в буфете Академической библиотеки. Я туда забрел совершенно случайно, раздумывая: добавить или не надо… Кто-то в спину подталкивал и спрашивал: