— Вот оно! — прибавил драматург. — Оно было разбито на шесть кусков, а имя Расина местами стерлось под башмаками крестьян. Куски приладили друг к другу и восстановили недостающие буквы.
На такие темы он распространялся со свойственными ему живостью и красноречием, извлекая из своей поразительной памяти множество любопытных фактов и забавных анекдотов, оживляя историю и внося страстность в археологию. Он то бурно восхищался, то приходил в негодование и все с одинаковым пылом, не смущаясь благолепием места и торжественностью богослужения.
— Хотел бы я знать, какие безграмотные болваны вделали этот камень сюда в стену: «Hic jacet nobilis vir Johannes Racine»[44]. Это неправда! По их милости эпитафия честного Буало лжет. Тело Расина не тут. Оно было погребено в третьей часовне налево от входа. Что за идиоты!
И, сразу успокоившись, он указал на надгробие Паскаля.
— Оно попало сюда из музея на улице Малых Августинцев. Честь и слава Ленуару[45], ведь он во время революции собрал, сберег…
Он экспромтом прочитал общедоступную лекцию о надгробиях, еще более блестящую, чем первая, изобразил жизнь Паскаля как интересную и ужасную драму и исчез. В церкви он в общей сложности провел не больше десяти минут.
Над склоненными головами, одолеваемыми суетными заботами и мирскими желаниями, как буря гремело «Dies irae»[46]:
— Послушайте, Дютиль: ну как могла Нантейль, ведь она и очаровательная и умненькая, связаться черт знает с каким жалким актеришкой, с Шевалье?
— Ваше незнание женского сердца поразительно!
— Эршель гораздо больше бы шло быть брюнеткой.
— Мне пора завтракать.
— Вы никого не знаете, у кого был бы ход к министру?
— Дюрвилю крышка. Он дышит, как рыба, вытащенная из воды.
— Сделайте мне одолжение, напечатайте несколько слов о Мари Фалампэн. Она была обаятельна в «Китайских болванчиках», поверьте мне.
— Так это он из-за Нантейль застрелился? Из-за такой потаскушки, которая и подметки его не стоит!
Священник налил в чашу вино с водой и возгласил:
— Deus qui humans substantia dignitatem mirabiliter condidisti…[50]
— Неужели, доктор, он покончил с собой потому, что Нантейль дала ему отставку?
— Он покончил с собой потому, что она полюбила другого, — ответил Трюбле. — Навязчивые эротические представления часто служат толчком к безумию и меланхолии.
— Вы не знаете актеров, доктор Сократ, — сказал Прадель. — Он покончил с собой потому, что хотел произвести впечатление, и не почему иному.
— Не одни актеры чувствуют непреодолимую потребность во что бы то ни стало привлечь к себе внимание, — сказал Константен Марк. — В прошлом году у нас в Сен-Бартоломе тринадцатилетний мальчуган сунул в колесо работавшей молотилки руку, и ее раздробило до плеча. Доктор, который ампутировал ему руку, спросил во время перевязки, чего ради он так себя изувечил. Мальчик признался, что хотел обратить на себя внимание.
Меж тем Нантейль, сжав губы, не спускала сухих глаз с черного покрова на гробу и с нетерпением ждала, когда покойник будет сполна ублаготворен святой водой, свечами и латинскими молитвами и сойдет в могилу, смирившись и не злобствуя. Этой ночью он опять являлся ей, и она приписывала его приход тому, что церковь еще не упокоила его душу. Потом, подумав, что когда-нибудь она тоже умрет и будет, как Шевалье, лежать в гробу под черным покрывалом, она вздрогнула от страха и зажмурилась. Чувство жизни было так сильно в ней, что смерть она представляла себе, как ужасную жизнь. Ей стало страшно, что она умрет, и она принялась молиться, чтоб бог послал ей долгую жизнь. Стоя на коленях, опустив голову, в ореоле легких волос, светлым пленительным пеплом упавших на склоненное чело, эта кающаяся грешница читала по молитвеннику слова, которых не понимала, но они успокаивали ее.
«Господи Иисусе Христе, царю славы, спаси души всех преставившихся верующих от мук адовых и геенны огненной. Спаси их от пасти львиной. Да не поглотит их бездна адова и тьма вечная; да приведет их архистратиг Михаил к святому свету, обещанному Аврааму и потомству его…»
В момент пресуществления святых даров молящиеся, проникшись смутным чувством, что таинство достигло своего апогея, прекратили посторонние разговоры и постарались придать своему лицу сосредоточенное выражение. В тишине, когда замолк орган, прозвенел колокольчик в руках мальчика-причетника, и все наклонили головы. Затем, после чтения последнего евангелия, когда священник, окончив службу под пение «Libera»[51], приблизился, сопутствуемый причтом, к катафалку, по толпе пробежал вздох облегчения, и все, слегка теснясь, потянулись проститься с покойником. Женщины, которых неподвижное стояние на коленях наводило на благочестивые, грустные и покаянные помыслы, сейчас же, как только кругом задвигались, вернулись к повседневным заботам. Актрисы, сталкиваясь друг с другом и с актерами, опять уже говорили о своих профессиональных делах.
— Слышала, — сказала Эллен Миди своей товарке Фалампэн, — Нантейль переходит во Французскую Комедию.
— Не может быть!
— Контракт подписан.
— Как она этого добилась?..
— Во всяком случае, не игрой на сцене, — ответила Эллен и начала рассказывать чрезвычайно скандальную историю.
— Тише, — остановила ее Фалампэн, — она идет сзади тебя.
— Вижу! Надо же иметь наглость, чтобы прийти сюда, правда?
Мари-Клэр шепнула на ухо Дюрвилю неожиданную новость:
— Говорят, что он застрелился. Ну, так это неправда! Вовсе он не застрелился. Иначе разве стали бы отпевать его в церкви?
— А что же тогда? — спросил Дюрвиль.
— Де Линьи застал его с Нантейль и убил.
— Какой вздор!
— Уверяю тебя, я из достоверных источников знаю.
Разговоры принимали все более оживленный и интимный характер.
— И вы здесь, старый греховодник!
— Сборы падают.
— Стелла добилась рекомендации от семнадцати депутатов, из которых девять входят в бюджетную комиссию.
— А ведь я Эршель говорила: «Вертопрах Боке не для вас, вам нужен солидный человек».
Когда факельщики, подняв гроб, вынесли его из храма, ласковые лучи зимнего солнца коснулись лиц женщин и роз на венках. По обеим сторонам паперти стоял народ. Учащаяся молодежь узнавала среди публики известных актеров. Швеи из соседних мастерских, стоявшие по двое, обнявшись, обсуждали туалеты актрис. Двое бродяг, привыкшие жить под открытым небом, то ласковым, то суровым, прислонились к стенке паперти, чтобы дать отдых натруженным ногам, и обводили толпу медленным угрюмым взглядом, а рядом с ними ученик коллежа упивался созерцанием огненно-рыжих кудрей Фажет, стянутых пламенным узлом на затылке. Остановившись в дверях на верхней ступени, она разговаривала с Константеном Марком и несколькими журналистами.
— …Господин де Линьи? Он был моим поклонником еще задолго до того, как познакомился с Нантейль. Он часами смотрел на меня влюбленными глазами и не решался высказаться. Я охотно его принимала, потому что он никогда не выходил из границ приличия. Надо отдать ему справедливость: у него превосходные манеры. Он вел себя чрезвычайно сдержанно. И вот в один прекрасный день он признался, что влюблен в меня до безумия. Я сказала, что, поскольку он говорит со мной серьезно, я отвечу ему тем же: мне искренне жаль его; я очень огорчаюсь каждый раз, как случается такое дело; я женщина серьезная, жизнь моя налажена, и я ничем не могу ему помочь. Он был в отчаянии. Заявил, что уедет в Константинополь и не вернется обратно. Он не мог ни на что решиться, не знал, оставаться ему или уезжать. Даже заболел. Нантейль, думая, что я его люблю и хочу удержать, из кожи лезла, только бы отбить его у меня. Бессовестно заигрывала с ним. Меня это смешило. Но, как вы, конечно, понимаете, я не мешала ее планам. Господин де Линьи, со своей стороны, уж не скажу вам почему — то ли, чтобы я о нем пожалела, то ли просто назло, а может быть, надеясь вызвать во мне ревность, очень недвусмысленно отвечал на заигрывания Нантейль. Так они и сошлись. Я была в восторге, Нантейль моя лучшая подруга.
Госпожа Дульс медленно спускалась по ступеням между двумя рядами любопытных и в воображении своем слышала шепот толпы: «Вон знаменитая Дульс!»
Мимоходом она подхватила Нантейль, прижала ее к сердцу и, в прекрасном порыве христианского милосердия накинув на нее свое пальто, с рыданием в голосе посоветовала:
— Попробуй молиться, деточка, вот на тебе образок. Его благословил сам папа. Мне дал его монах доминиканец.
Госпожа Нантейль, несколько запыхавшаяся, хотя и помолодевшая с тех пор, как опять любила, вышла последней. Дюрвиль пожал ей руку.
— Бедняга Шевалье! — пробормотал он.
— Он был неплохим человеком, — ответила г-жа Нантейль. — Но такта у него не было. Человек общества так с собой не покончит. Ему не хватало воспитания.
Похоронные дроги двинулись в огромную тень, отбрасываемую Пантеоном, и проследовали дальше по улице Суфло, по обе стороны которой тянулись книжные лавки. Товарищи Шевалье, театральные служащие, директор, доктор Сократ, Константен Марк, несколько журналистов и несколько любопытных из толпы шли пешком за катафалком. Духовенство и актрисы разместились в экипажах. Нантейль, вопреки советам г-жи Дульс, поехала вместе с Фажет в наемной карете.