Так вот, в экипировке нашего друга Эмиля Венсена меня более всего поразила его огромная сабля. В моей детской душе возникла надежда на победу. Ты, Зоя, кажется, обратила больше внимания на сапоги, потому что подняла голову от своей работы и воскликнула: «Смотрите! Кот в сапогах!»
— Я сказала: «Кот в сапогах»? Бедный Эмиль!
— Ты сказала: «Смотрите! Кот в сапогах!» Не раскаивайся, Зоя. Госпожа д'Абрантес[103] рассказывает в своих «Мемуарах», что одна маленькая девочка тоже назвала «котом в сапогах» молодого и тощего Бонапарта в тот день, когда увидела его, нелепо выряженного генералом Республики. Бонапарт затаил против нее злобу. Наш друг, более благородный, не оскорбился твоим восклицанием. Эмиль Венсен со своей ротой был передан в распоряжение некоего генерала, который не любил франтиреров и сказал новоприбывшим: «Нарядиться как на масленицу — это еще не все. Нужно еще воевать».
Наш друг Венсен спокойно выслушал эту крепкую речь. Он был восхитителен на протяжении всей кампании. Однажды видели, как он подошел к самым аванпостам противника с безмятежностью героя и близорукого человека. Он действительно не видел дальше трех шагов перед собой. Ничто не могло заставить его отступить. В течение всех последующих тридцати лет он вспоминал эти месяцы своей военной жизни, фабрикуя щетки из пырея. Он читал военные газеты, председательствовал на собраниях бывших товарищей по оружию, присутствовал на торжественных открытиях памятников в честь бойцов тысяча восемьсот семидесятого года; он проходил во главе рабочих своей фабрики перед статуями Верцингеторикса, Жанны д'Арк и солдат Луары[104], по мере того как статуи эти появлялись на французской земле. Он произносил патриотические речи. И мы здесь касаемся, Зоя, одной из сцен человеческой комедии, мрачную смехотворность которой, быть может, когда-нибудь оценят. Эмиль Венсен отважился сказать во время дела Дрейфуса, что Эстергази[105] — мошенник и предатель. Он так сказал, потому что знал это и был слишком чистосердечен, чтобы скрывать истину. С этого дня он прослыл врагом отечества и армии. С ним обращались как с изменником и чужаком. Нанесенные ему огорчения ускорили развитие болезни сердца, которой он страдал. Он умер грустный и недоумевающий. В последний раз, когда я видел его, он говорил со мной о тактике и стратегии. Это была любимая его тема. Несмотря на то, что он, участвуя в войне, мог наблюдать великий беспорядок и непомерную путаницу, он был убежден, что военное искусство есть прекраснейшее из искусств. И, боюсь, я рассердил его, сказав, что, собственно говоря, искусства войны не существует, а во время кампании применяют все мирные искусства: хлебопечение, кузнечное дело, полицейский надзор, химию и тому подобное.
— Почему ты так говорил, Люсьен? — воскликнула мадемуазель Бержере.
— Говорил по убеждению, — отвечал г-н Бержере. — То, что называют стратегией, есть, в сущности, искусство, применяемое агентством Кука[106]. Оно состоит главным образом в том, чтобы форсировать реки по мостам и переваливать через горы по ущельям. Что же касается тактики, то она устанавливает правила по-детски наивные. Великие полководцы с этими правилами не считаются. Они многое предоставляют случаю, хотя и не сознаются в этом. Искусство же их заключается в том, чтобы внушать благоприятные для них предрассудки. Им легче побеждать, когда все считают их непобедимыми. Только на карте сражение принимает ту видимость порядка и организованности, которая свидетельствует о высшей, направляющей воле.
— Бедный Эмиль Венсен! — вздохнула мадемуазель Бержере. — Это правда, он очень любил военных. Я тоже уверена, — он жестоко страдал, видя, что в армии с ним обращаются как с врагом. Генеральша Картье де Шальмо была немилосердна к нему. Она знала лучше, чем кто бы то ни было, как много он жертвовал на благотворительные учреждения милитаристов, однако она порвала с ним, узнав, что он назвал Эстергази мошенником и предателем. И порвала беспощадно. Когда он явился к ней, она подошла к дверям прихожей, где он ждал, и крикнула так, чтобы он услышал: «Скажите, что меня нет дома». А ведь это была совсем не злая женщина.
— Нет, конечно, — ответил г-н Бержере. — Она действовала с той святой простотой, восхитительные примеры которой мы находим в прошлом. Ныне встречаются только посредственные добродетели. А бедный Эмиль умер от горя, ни от чего другого.
АДРИЕННА БЮКЕ
Доктору Жоржу Дюма[107]
В кабачке, когда мы кончали обедать, Лабуле сказал:
— Согласен, все эти явления, связанные с еще мало изученным состоянием организма: случаи ясновидения, внушения на расстоянии, оправдавшихся предчувствий, — обычно не проверены настолько строго, чтобы это могло вполне удовлетворить требованиям науки. Почти всегда ссылаются в таких случаях на чьи-нибудь свидетельства, но, даже будучи вполне правдивыми, они оставляют какую-то неясность в природе происшедшего. Подобные факты мало исследованы — готов это признать. Но самая их возможность уже не внушает мне никакого сомнения с тех пор, как я сам столкнулся с одним из них. Благодаря исключительно счастливому стечению обстоятельств мне удалось произвести тогда наблюдения со всей необходимой полнотой. Можешь мне поверить, я действовал методично, тщательно устраняя всякую возможность ошибки.
Говоря так, молодой доктор Лабуле ударял обеими руками по своей впалой груди, обложенной брошюрами, и наклонял ко мне через стол свой лысый внушительный череп.
— Да, мой дорогой, — прибавил он, — на редкость удачно получилось, что одно из явлений, классифицируемых Майером и Подмором[108] как «призраки живых», прошло во всех своих фазах перед взором служителя науки. Я все отметил, все записал.
— Я слушаю.
— Это произошло летом тысяча восемьсот девяносто первого года, — продолжал Лабуле. — Мой друг Поль Бюке, о котором, помнишь, я тебе часто рассказывал, наш тогда со своею женой в маленькой квартирке на улице Гренель, против фонтана. Ты не был знаком с Бюке?
— Видел его два-три раза. Толстяк с бородой чуть ли не от самых глаз. Жена у него брюнетка, бледная, с крупными чертами лица и продолговатыми серыми глазами.
— Совершенно верно: темперамент желчный и нервный, впрочем достаточно уравновешенный. Но женщина живет в Париже, нервы берут верх и — держись! Значит, ты видел Адриенну?
— Я встретил ее как-то вечером на улице Мира, она стояла с мужем перед витриной ювелирной лавки, и глаза ее не отрывались от сапфиров. Красивая особа и чертовски элегантная для жены бедного малого, погрязшего в промышленной химии. Ведь Бюке не особенно преуспевал?
— Бюке работал уже пять лет в фирме Жакоб, торгующей на бульваре Маджента фотографическими аппаратами и всякими химикалиями для фотографирования. Он рассчитывал стать в ближайшее время компаньоном. Больших денег он не зарабатывал, но занимал неплохое положение. У него было будущее. Терпеливый, бесхитростный, работящий, в конце концов он бы добился своего. А пока расходы на жену его особенно не донимали. Истинная парижанка, она умела изворачиваться, то и дело находя случай покупать по дешевке белье, платья, кружева, драгоценности. Она удивляла мужа своим умением чудесно одеваться почти даром, и Полю всегда было лестно видеть ее в элегантных туалетах и в изящном белье. Но все, что я пока говорю тебе, мало интересно.
— Напротив, мне это очень интересно, дорогой Лабуле.
— Во всяком случае эта болтовня уводит нас от главного. Я был, как тебе известно, школьным товарищем Поля Бюке. Дружили мы с ним в старших классах в коллеже Людовика Великого, не переставали встречаться и потом, когда, двадцати шести лет, еще не устроенный, он женился на Адриенне по любви, взяв ее, как говорится, в одной рубашке. С его женитьбой наша дружба не прекратилась. Адриенна относилась ко мне, по-видимому, с симпатией, и я часто обедал у молодой пары. Ты знаешь, что я постоянный врач актера Лароша, вхож к артистам, и они частенько дают мне билеты. Адриенна и ее муж очень любили театр. В тот вечер, когда у меня бывала ложа, я шел к ним обедать запросто, а потом вел их во Французскую Комедию. Я всегда мог быть уверен, что в обеденное время застану дома Бюке, обычно в половине седьмого возвращавшегося с фабрики, его жену и их друга Жеро.
— Жеро? — спросил я. — Марселя Жеро, который служил в банке и носил такие красивые галстуки?
— Его самого. Это был друг дома. Как холостяк и приятный сотрапезник, он постоянно у них обедал. Он приносил омаров, паштеты и всякие лакомства, был мил, любезен и мало говорил. Бюке просто не мог без него обходиться, и мы увозили его с собой в театр.
— Сколько лет ему было?
— Жеро? Не знаю. Лет тридцать — сорок… Так вот, однажды Ларош дал мне ложу, а я, как обычно, отправился на улицу Гренель, к моим друзьям Бюке. Я немного опоздал, и стол был уже накрыт к обеду. Поль вопил, что голоден, но Адриенна не решалась садиться за стол без Жеро. «Дети мои, — заявил я, — у меня ложа во Французскую Комедию. Идет „Дениза“[109]». — «Живее! — сказал Бюке. — Поскорей пообедаем, чтобы не пропустить первого акта». Служанка стала подавать. Адриенна казалась озабоченной, и было видно, что глотала она суп через силу. Бюке шумно втягивал ртом вермишель, подхватывая языком длинные нити, виснувшие у него на усах. «Женщины поразительны, — воскликнул он. — Представь себе, Лабуле, Адриенна беспокоится, почему Жеро не пришел сегодня обедать. Она воображает всякие ужасы. Скажи ей, что это ерунда. Жеро могли помешать. У него свои дела. Он холостяк, и ему не перед кем отчитываться. Меня удивляет, наоборот, что он проводит у нас почти все вечера. Это очень мило с его стороны. Так надо же быть справедливыми и дать ему хоть немного свободы. У меня правило: не вмешиваться в дела моих друзей. Но женщины этого не признают». Госпожа Бюке ответила прерывающимся голосом: «Я неспокойна, боюсь, не произошло ли что-нибудь с господином Жеро». А Бюке все поторапливал с обедом. «София, — кричал он служанке, — мясо, салат! София, сыр, кофе!» Я заметил, что госпожа Бюке совсем не ела. «Ну, иди одеваться, — сказал ей муж. — Иди, а то опоздаем на первое действие. Пь