Театральная история. Кренкебиль, Пютуа, Рике и много других полезных рассказов. Пьесы. На белом камне — страница 51 из 78

[179], характер их религиозного чувства не изменился. Того, чего они некогда требовали от богов и божков, они ожидают сегодня от мадонны и святых. В каждом приходе — свой угодник, и ему дают поручения, точно депутату. Есть святые, ведающие виноградником, злаками, скотом, помогающие при коликах и зубной боли. Воображение латинян вновь заселило небо множеством живых существ и превратило иудейское единобожие в новое многобожие. Оно расцветило евангелие богатой мифологией; оно опять установило непринужденные отношения между миром небесным и миром земным. Крестьяне требуют чудес от святых заступников и обрушиваются на них с бранью, если чудо долго не совершается. Крестьянин, тщетно умолявший Bambino[180] о милости, возвращается в часовню и на этот раз припадает к стопам царицы небесной: «Не к тебе, сын девки, обращаюсь я, а к твоей святой матери».

Женщины посвящают богородицу в свои любовные дела. Они с полным основанием полагают, что ведь она тоже женщина, стало быть, понимает что к чему, и незачем ее стыдиться. Они не опасаются показаться нескромными, и это свидетельствует об их благочестии. Так что нельзя не восторгаться молитвой, которую возносила мадонне одна красивая девица с генуэзского побережья: «Святая матерь божья, ты, зачавшая без греха, ниспошли мне милость согрешить без зачатия».

Николь Ланжелье обратил внимание собеседников на то, что религия римлян отвечала их политическим целям.

— Правда, ее отличал яркий национальный характер, — сказал он, — тем не менее она обладала способностью проникать в среду чужеземных народов, привлекая их своей доступностью и терпимостью. То была религия, приспособленная для управления, и она без труда внедрялась вместе с остальными формами управления.

— Римляне любили войну, — вмешался г-н Губен, всячески избегавший парадоксов.

— Они любили войну не ради нее самой, — возразил Жан Буайи. — Для этого они были слишком благоразумны. По некоторым признакам можно утверждать, что ратный труд казался им тяжким. Господин Мишель Бреаль[181]скажет вам, что слово «aerumna», сперва означавшее солдатское снаряжение, постепенно стало употребляться в более широком смысле, включавшем в себя такие понятия, как усталость, изнеможение, невзгоды, печаль, испытание, бедствие. Крестьяне древнего Рима — такие же, как и все другие. Они шли на войну, подчиняясь силе и принуждению. И даже их начальники, богатые землевладельцы, сражались не ради удовольствия или славы. Прежде чем начать военную кампанию, они раз двадцать обсуждали, принесет ли им это выгоду, и внимательнейшим образом взвешивали свои шансы.

— Верно, — подтвердил г-н Губен, — но их собственное положение и состояние тогдашнего мира вынуждали их не выпускать меча из рук. Таким способом они распространили цивилизацию до пределов известного им мира. Война — ни с чем не сравнимое орудие прогресса.

— Латиняне, — продолжал Жан Буайи, — были земледельцы, и воевали они, как земледельцы. Их честолюбивые устремления всегда носили, так сказать, аграрный характер. Они требовали от побежденного не денег, а земли — либо всей территории покоренных ими народов, либо части ее, обычно только трети, по дружбе, как они сами говорили, а также потому, что отличались умеренностью. Там, где легионер втыкал свое копье, наутро уже появлялся колон[182] и распахивал землю. Именно благодаря землепашцу римляне закрепляли свою победу. Спору нет, это были великолепные солдаты, дисциплинированные, терпеливые, мужественные; они побеждали других и в свою очередь оказывались побежденными! Но они были еще более великолепные земледельцы! Обычно удивляются, как им удалось захватить столько земель, но куда более удивительно, что они умели их сохранить. Чудо состоит в том, что, проиграв множество битв, эти упрямые крестьяне ни разу не уступили ни клочка пахотной земли.

Пока они так беседовали, Джакомо Бони смотрел неприязненным взглядом на высокий кирпичный дом, возвышавшийся в северной части Форума: фундаментом ему служила каменная кладка, уцелевшая от античных зданий.

— Теперь мы должны приступить к раскопкам курии Юлия[183], — сказал он. — Надеюсь, нам вскоре удастся смести с лица земли гнусное строение, под которым скрыты ее развалины. Государству это недорого обойдется. На глубине девяти метров, под монастырем Сант-Адриано лежат плиты Диоклетиана, в последний раз восстановившего курию. Мы, без сомнения, обнаружим среди обломков немало мраморных таблиц, на которых были высечены законы. Для Рима и для Италии, да и для всего мира, важно, чтобы руины римского сената вновь показались на свет.

Затем он пригласил друзей в свою гостеприимную, непритязательную хижину, напоминавшую жилище Эвандра[184].

В ней была одна-единственная комната, где возвышался грубый стол, заваленный черной глиняной посудой и бесформенными обломками, от которых пахло землей.

— Останки доисторической эпохи, — заметил, вздохнув, Жозефен Леклер. — Итак, вы, дорогой Бони, не довольствуясь тем, что разыскиваете на Форуме памятники времен императоров, республики и царей, углубляетесь теперь в земельные пласты, где сохранились следы исчезнувшей флоры и фауны; вы вторгаетесь в четвертичный, в третичный период, проникаете в плиоцен, в миоцен, в эоцен. От археологии древнего Рима вы переходите к археологии доисторических времен и к палеонтологии. Вы спускаетесь так глубоко, что уже вызываете тревогу в светских гостиных. Графиня Пазолини просто в недоумении — когда же вы остановитесь, а в сатирическом листке помещена карикатура: вы выходите на поверхность земли у антиподов[185] и со вздохом облегчения произносите: «Adesso va bene»![186]

Бони, казалось, не слышал.

С глубоким вниманием он изучал глиняный сосуд, еще влажный и покрытый илом. Его светлые глаза, часто менявшие оттенок, темнели, когда он отыскивал на этом убогом изделии рук человеческих какую-нибудь дотоле еще не обнаруженную примету таинственного прошлого. И, затуманиваясь мечтой, они снова становились бледно-голубыми.

— Остатки былого, лежащие перед вами, — произнес он наконец, — эти маленькие грубо вытесанные деревянные гробы и эти урны в форме хижин, вылепленные из черной глины, в которых покоятся истлевшие кости, были обнаружены под храмом Фаустины, в северо-западной части Форума.

Их находят рядом — черные урны, наполненные пеплом, и скелеты, лежащие в гробах, как в постели. Греки и римляне одновременно практиковали и погребение и сожжение. В доисторические эпохи по всей Европе и тот и другой обычай были в ходу в одно и то же время, в одном и том же городе, у одного и того же племени. Не соответствуют ли эти два разных обычая двум разным расам, двум разным верованиям? Полагаю, что так.

С уважением, почти богомольным, он взял в руки сосуд, напоминавший по форме хижину и содержавший немного пепла.

— Те, кто в незапамятные времена формовал таким образом глину, — оказал оп, — полагали, будто душа, неразрывно связанная с костями и пеплом, нуждается в крове, но что для ограниченной жизни мертвых она довольствуется жилищем небольших размеров. Люди эти принадлежали к благородному народу, вышедшему из Азии. Человек, чей легкий, почти невесомый прах я держу перед собой, жил еще до Эвандра и пастуха Фаустула[187].

И он прибавил, шутливо подражая речи древних:

— В те времена царь Итал, или Витул[188], царь Телец, мирно правил страной, которую ждала в будущем такая слава. Тогда Авзонийская земля[189] представляла собою одно большое пастбище. Но люди вовсе не были невежественны и грубы. От предков они унаследовали немало драгоценных сведений. Им были известны корабль и весло. Они владели искусством надевать ярмо на быков и припрягать их к дышлу. По своему желанию они раздували божественный огонь. Они добывали соль, делали украшения из золота, лепили и обжигали глиняную посуду. Вероятно, они начинали уже возделывать землю. По преданию, латинские пастухи сделались землепашцами при легендарном царе Тельце. Они сеяли просо, ячмень и полбу. Они сшивали шкуры костяными иглами. Они умели ткать и, быть может, красить шерсть в разные цвета. Они измеряли время фазами луны. Они созерцали небо и находили на нем то же, что и на земле. Они видели там гончего пса, который сторожит звездные стада своего хозяина Диоспитера[190]. Плодоносные тучи они принимали за скот, принадлежащий Солнцу, за дойных коров на лазурных полях. Они поклонялись своему отцу — Небу и своей матери — Земле. А по вечерам слышали, как повозки богов, таких же кочевников, как они сами, катились, грохоча своими грубыми колесами, по горным тропам. Они любили солнечный свет и с тоской помышляли о жизни, какую ведут души в царстве теней.

Нам известно, что эти большеголовые арийцы были белокуры — ведь белокуры были и боги, сотворенные по их образу и подобию. Волосы Индры[191] напоминали цветом спелый ячмень, а борода его походила на шерсть тигра. В представлении греков у бессмертных богов были синие или сине-зеленые глаза и золотые кудри. Богиня Рома[192] была «flava et candida»[193]. По латинским преданиям, Ромул и Рем были рыжеволосыми.

Если бы удалось восстановить в прежнем виде эти истлевшие кости, перед вами возникли бы очертания скелетов чисто арийского типа. По этим крупным мощным черепам, по этим головам, квадратным, как первоначальный Рим, который предстояло основать их сынам, вы признали бы предков патрициев времен республики, родоначальников могучей породы, которая поставляла трибунов, верховных жрецов и консулов, вы прикоснулись бы к великолепной оболочке тех сильных умов, что создали религию, семью, войско, публичное право наиболее устроенного из городов, когда-либо существовавших на земле.