К загадкам чеховской «Чайки»
Стало модой или, по меньшей мере, хорошим тоном в литературоведении говорить о «загадке» того или иного великого творения. Не однажды произносились эти слова и по поводу «Чайки».
В шедеврах несомненного искусства в самом деле не все покоряется привычным методам исследования, основанным на здравом смысле. В поэтическом создании всегда остается нечто трудно уловимое и сокровенное, что относится, быть может, к последней тайне творчества, полное открытие которой было бы равнозначно утрате жизни в шедевре: «Музыку я разъял, как труп…».
Но загадка – не тайна. Можно попробовать при удаче подобрать к ней ключ или, скорее, некоторые ключи. К «Чайке» их, пожалуй, потребуется целая связка. Пьеса явилась на таком перекрестье надежд, дум, постижений и разочарований Чехова, что удачей следует считать, если приоткроешь хотя бы одну, ведущую к его замыслу и до поры глухо запертую дверь.
По изображенной среде и материалу «Чайка» – пьеса «литературная». «Литераторов не следует выставлять, – укорял Чехова-драматурга Толстой, – нас очень мало и нами не интересуются»[93].
В пьесе и в самом деле «пять пудов любви» и «много разговоров о литературе». Среди героев «Чайки» – два писателя, охотно рассуждающие о своем и чужом творчестве, и две актрисы (а у актеров то и дело слетают с кончика языка цитаты, реплики, реминисценции из игранных ими пьес). Удивительно ли, что в «Чайке» цитируются или хотя бы упоминаются произведения Шекспира и Мопассана, Пушкина и Гоголя, Тургенева и Некрасова, Сухово-Кобылина и Дюма.
В написанном, почти одновременно «Дяде Ване», по меньшей мере, две цитаты из пьес Островского: «Где уж… куда уж…» – присловье Анфусы из «Волков и овец» и слова Паратова из «Бесприданницы» о барине «с большими усами и малыми способностями», которые припоминает к случаю доктор Астров. В «Чайке» цитат из Островского нет, но в скрытом виде память о великом драматурге в ней присутствует,
В искусстве существует явление, описанное некогда М. Гершензоном в его книге «Гольфстрем (От Гераклита до Пушкина)». Исследовав образ пламени, «огня» у Пушкина, критик нашел его истоки в древнегреческой философии. Такое сопоставление, даже при огромном числе впечатляющих текстовых параллелей, может показаться натяжкой. Но сама идея не всегда сознаваемого автором тайного, «подводного» влияния и образно-духовной преемственности не должна выглядеть напрасной.
В «Чайке» можно угадать нечто родственное с поздними исканиями Островского в таких его пьесах, как «Бесприданница» и «Таланты и поклонники». Природная одаренность – и жалкая зависимость от окружения и судьбы, поэтическое призвание – и грубое одергиванье жизни, носимая в душе Ларисы и Негиной и не высказанная до конца драма – все это будто готовило в пьесах Островского будущую поэтику Чехова, ожидало ее, предвещало.
И можно ли считать случайностью, что первой блестящей истолковательницей роли Нины Заречной стала Комиссаржевская, только что перед тем прославившая себя исполнением роли Ларисы в «Бесприданнице»? Было, по-видимому, нечто общее в психологическом складе этих двух героинь.
Напомним, что премьера пьесы Островского на Александринской сцене с участием Комиссаржевской состоялась 17 сентября 1896 года. Прежде, еще при жизни драматурга, эту роль играли без заметного успеха даже такие замечательные актрисы Малого театра, как Федотова и Ермолова. Есть такие роли, которые как бы ждут для себя, по слову Гоголя, «полного воплощения в плоть», момента, когда они совпадут с токами времени и актерами новой индивидуальности, нового душевного стиля.
Комиссаржевская вдохновенно передавала трепетную, нервную чуткость, артистизм и ранимость души Ларисы Огудаловой, и это было переворотом в трактовке образа. Ее ожидал триумф. На следующее утро после премьеры «Бесприданницы» Комиссаржевская, как писали критики, «проснулась другой актрисой». Но и Островский, которого поспешили забыть в первое десятилетие по его смерти и считали чем-то устаревшим, в сознании публики и рецензентов родился как другой драматург.
А ровно через месяц, день в день, 17 октября 1896 года на той же Александринской сцене Комиссаржевской предстояло всего с нескольких репетиций сыграть Нину Заречную – перед этим от роли отказалась Савина. Несомненно, актерское воображение Комиссаржевской в эту пору еще было захвачено Ларисой Островского, которую она с успехом продолжала играть. И даже то знаменательное совпадение, что имя Лариса по-гречески означало «чайка», не могло быть безразличным для ее артистической души. Побывавший на репетициях Чехов находил, что Комиссаржевская играет Нину «изумительно». И нам не все равно, что она готовила эту роль, еще будучи под обаянием образа Ларисы Огудаловой.
17 октября 1896 года пьесу «Чайка» в Александринке ожидал, как известно, скандальный провал. Он был тем больнее пережит Чеховым, что автор, обычно не склонный к самообольщениям, менее всего его ожидал. Марию Павловну и Лику Мизинову он звал в Петербург, заранее обещая им места в ложе. В театре вообще ожидалось полно знакомых. Соседнюю ложу должен был занимать Потапенко с женой, к которой он вернулся после неудачного, драматичного романа с Ликой. В партере сидела Лидия Авилова. Это был удивительный съезд людей, среди которых позднейшие исследователи будут искать прототипов героев «Чайки». Но автору и этого было мало. Своего двоюродного брата Г. М. Чехова он заблаговременно приглашал приехать в Петербург на премьеру, предупреждая его, что будет «торжественно и шумно».
В Петербурге Чехов остановился у Суворина. Роскошная квартира: рояль, камин, «шикарный письменный стол» и особый выход из апартаментов гостя. Собираясь в столицу, сам Чехов думал, что едет «к славе и музам». Он готовился пережить «театральный вихрь» успеха, чтобы потом с легким сердцем вернуться в Мелихово, «домой, к телятам». И в Петербурге поначалу ничто не предвещало неуспеха. После одной из первых репетиций режиссер Е. Карпов рассказывал знакомым, что «автор очень доволен». Потапенко, побывавший вместе с Чеховым на репетиции 14 октября в Михайловском театре, написал потом, что, когда вышла Комиссаржевская, «сцена как будто озарилась сиянием. Это была поистине вдохновенная игра». В спектакле помимо Комиссаржевской были заняты такие выдающиеся мастера, как Варламов, Давыдов, Сазонов, Писарев. Но на генеральной репетиции будто что-то надломилось, и, встречая сестру на вокзале утром в день премьеры, Чехов успел сказать ей, что не ждет ничего хорошего. И все же он не ожидал того, что случилось.
Едва открылся занавес Александринки – скучающий кашель, смех в драматических местах, шум в партере и на галерке, все приметы провала. В театре было жарко, душно, артисты не знали ролей. «Театр дышал злобой, воздух сперся от ненависти…» – вспоминал Чехов в письме к Немировичу-Данченко 20 ноября 1896 года. Неуспех шел по нарастающей. После третьего действия шиканье стало общим, оглушительным, временами не слышно было актеров. «Точно миллионы ос, пчел, шмелей наполнили воздух зрительного зала. Так сильно, ядовито было шиканье», – писал «Петербургский листок».
Комиссаржевская не смогла преодолеть в тот вечер рутину других исполнителей, да и сама сбилась с тона, в особенности после того, как смешками был встречен монолог Нины, который она произносила стоя, завернувшись в белую простыню.
Чехов сидел в ложе рядом с Сувориным и его женой Анной Ивановной. Не дождавшись конца третьего действия, он тихонько вышел из ложи и до конца спектакля просидел за кулисами в уборной бенефициантки: знаменитая «комическая старуха» Е. И. Левкеева была занята в этот вечер в водевиле «Счастливый день», который должен был идти после «Чайки». Он разговаривал с Левкеевой, а между тем в зале творилось нечто невообразимое. «Я не буду описывать окончания спектакля, – пишет А. Суворина. – Я только хочу сказать, что в жизни моей я никогда не присутствовала при таком ужасе»[94].
Слыша доносившиеся из зала крики, шум, свист, Чехов незаметно вышел из театра. Спустя час в доме Суворина царила настоящая паника. Хозяева вернулись из театра и не нашли Чехова. Где он? Что с ним? В голову приходили самые нелепые и ужасные предположения. В первом часу ночи к Сувориным приехала обеспокоенная сестра – Мария Павловна. Послали за Чеховым к театру, на квартиру Потапенко, к вокзалу. Его не было нигде. Думали, что он ужинает у Левкеевой, где собирались артисты, – не нашли и там.
Между тем Чехов долго ходил один по ночным петербургским улицам. Поужинал в одиночестве в ресторане Романова, проклиная в душе «эшафот, где казнят драматургов», и не торопясь направился к Эртелеву переулку. Он пришел в два часа ночи, тихо поднялся к себе наверх, погасил свет и собирался спать. Суворину доложили, что он вернулся. Обеспокоенный хозяин дома подошел к двери гостя и приоткрыл ее. Чехов не захотел с ним разговаривать, по-видимому, он уже лег. Сказал только: «Если я проживу еще 700 лет, то и тогда не отдам на театр ни одной пьесы».
Так записал Суворин в дневнике. Но Анна Ивановна вспомнила другую подробность. Когда Суворин хотел зажечь в комнате электричество, Чехов закричал: «Умоляю не зажигать! Я никого не хочу видеть и одно только вам скажу: пусть меня назовут… (он сказал при этом очень суровое слово), – если я когда-нибудь напишу еще что-нибудь для сцены…»
Произнеся эту страшную клятву в полутьме спальной, он отвернулся к стене и вскоре крепко заснул. А утром, не простившись с хозяевами, которые вставали поздно, Чехов оставил короткие письма Суворину, брату и сестре, уехал на Николаевский вокзал и купил билет на двенадцатичасовой поезд, отправлявшийся в Москву. «Вчерашнего вечера я никогда не забуду… – написал он в прощальной записке Суворину. – Никогда я не буду ни писать пьес, ни ставить».
Никто не предполагал тогда, что «Чайкой» началась новая эра мирового театра.
Объяснений неуспеху «Чайки» нашлось множество: и слабость режиссера, и неровность состава исполнителей, тянувших к старым традициям Александринки, плохое знание ролей и беглость репетиций. Но, пожалуй, основным среди них был состав столичной премьерной публики, наполнившей в тот вечер зал. Зал боролся с пьесой и губил робкие попытки актеров заразить ею зрителей. Последующие спектакли «Чайки» в той же Александринке пройдут с несколько большим успехом, но Чехов уже их не увидит. В вечер же 17 октября словно осуществилось опасливое видение Тригорина: все брюнеты в зале, казалось, были «враждебно настроены», а блондины «холодно равнодушны». Партер заполняла не просто публика, пришедшая на комедийный бенефис, расположенна