Театральные люди — страница 43 из 68


…И все-таки он приехал. Не в Питер, а в родную Ригу, но, в общем, тоже близко. Первый раз это случилось в 1997 году. Латвия была уже пять лет свободной, хотя примет бывшей советской жизни было еще предостаточно, и никто особо не спешил их скрывать или как-то камуфлировать. Во всем чувствовалась сонная, замедленная растерянность, какая бывает при долгом пробуждении после тяжелого сна. Как будто в рапиде падали осенние листья в сквере перед Театром оперы и балета. И в том же ритме двигались люди по улицам, и так же капал дождь с неба. На афише имя Барышникова, уникальная сольная программа, но билеты в кассе я купил совершенно спокойно. Никакого ажиотажа. Я представил себе, что бы было в Москве или в Петербурге, случись такое! Это потом я узнал, что по латышским расценкам билеты были баснословно дорогие и мало кто из местных балетоманов мог их себе позволить. При том что спектакль был благотворительный, а сам Барышников, кажется, не получил ни лата. Я приехал в Ригу на день раньше, делать было решительно нечего, и, чтобы как-то убить время, потащился в Домский собор, где, как всегда, играли Баха и Генделя — знакомую органную программу со времен моих летних юрмальских каникул. Тогда почему-то считалось хорошим тоном хотя бы один раз за лето поскучать на Бахе в Домском соборе. Народу было мало. Только какая-то явно на вид иностранная семья оккупировала соседнюю от меня скамью. Я пригляделся: мама, хрупкая блондинка с тонким усталым лицом, дочь-подросток в свободных шальварах, сидевшая с обиженным надутым видом, белесый мальчик, безучастно скучавший на руках у матери, и отец в бежевом плаще и профессорских очках в серебряной оправе. Где-то я уже видел этот коротко стриженный затылок, острый профиль, запавшие глаза. Но это же Барышников!

Он сидел через проход от меня, погруженный в музыку или в собственные мысли. Абсолютно отъединенный от всех, ушедший в себя. Мне потом сказали, что в этот день он ездил на кладбище, посетил вместе с семьей могилу матери. Она покончила с собой, когда ему было одиннадцать лет. Никто не знает почему. Официальная врачебная версия: «Внезапное помешательство». Свою старшую дочь от Джессики Ланж (ту самую, которая явно была чем-то недовольна тогда, в Домском соборе), он назовет Александрой, Шурой, в честь мамы. Сейчас она уже совсем взрослая. И у нее есть собственные дети, соответственно, внуки Михаила Барышникова. Род не оскудел, линия, начавшаяся с маленькой кроткой женщины Александры Киселевой из села Кстово, что под Нижним Новгородом, продолжается на других широтах, во внуках и правнуках, которых она никогда не видела. Она и сына-то своего ни разу не видела на сцене, хотя сама отвела его в балетное училище при театре, мечтая для него о другой жизни, чем у нее.

Свой сольный вечер в Рижской опере он посвятил ее памяти. Два часа один на пустой сцене, наедине со всеми демонами, со своим прошлым, со всеми этими рижскими тенями и дождливой мглой, в которую он добровольно вернулся. Даже не очень понятно зачем.

Об этом знал только он. И каждое его движение было исполнено такой невыразимой муки и одновременно такой странной, волнующей красоты, что хотелось плакать, глядя на него. И многие в зале не пытались скрыть слез. Почему-то больше всего запомнилось, что на сцене было темно, но в глазах Барышникова сверкал свет. Свет и мрак, страх и ярость, взлеты и падения — все было в этом танце. А еще я слышал, как бьется его сердце. Это не фигурально, а буквально так. Один из номеров программы так и назывался — «Биение сердца»: к его груди был прикреплен специальный датчик, и он танцевал в леденящей тишине зала под стук собственного сердца. И в какой-то момент казалось, что этого нельзя вынести, что клапаны сердца захлебываются от крови и нечеловеческого усилия, но он продолжал танцевать, и танцевал долго, будто сражался с кем-то невидимым, которого так и не сумел победить. А в финале он медленно уходил во тьму и его самого уже не было видно, но сердце продолжало биться. И еще какое-то время мы прислушивались к тому, как оно бьется, как прислушиваемся у дверей, чтобы узнать, не происходит ли за ними что-нибудь ужасное. И вдруг все. Звук исчез. Сердце остановилось. Рядом со мной даже кто-то вскрикнул. Было понятно, что это больше чем театр, больше чем танец. Это было какое-то видение судьбы, а точнее, сама судьба.

Впервые я увидел артиста, способного реально изменить чужую жизнь. Мне стали понятны все эти люди, которые объединяются в клубы фанатов, чтобы ездить за своим кумиром по городам и весям, коллекционировать его изображения и собирать вырезки из газет, обмениваться последними новостями, дежурить у его подъезда, находя какую-то особую сладость в многочасовых ожиданиях под дверьми и в нечаянных, случайных встречах. Всегда воспаленные, возбужденные, приходящие в театр, как на работу, живущие своей тайной, странной, катакомбной жизнью. Но зато им есть кому служить, на кого молиться, кому поклоняться. Всем известно, что свою клаку многие артисты содержат сами. Подкармливают их, иногда что-то приплачивают, дарят вышедшую из моды одежду, могут при случае расщедриться на автограф или организовать бесплатный проход на свои спектакли. Но такие отношения не из репертуара Барышникова. Не станет он никому платить за то, чтобы ему кричали «браво» и хлопали в нужных местах. Не будет он никому специально улыбаться. А контейнеры с поношенной одеждой до последнего времени он регулярно отправлял в благотворительный фонд Армии Спасения. И даже как-то признался, что может легко расстаться с любыми вещами, кроме книг.

Он и сделал это, передав весь свой огромный архив Нью-Йоркской Публичной библиотеке. А на вопрос журналиста: «Но вы ведь могли все это продать?» — только недоуменно пожал плечами: «Продать что? Мою жизнь? Но я этим занимаюсь на сцене».

После его рижских гастролей прошло еще четырнадцать лет. Случайно узнаю, что в Театре Шайо Дима Крымов покажет спектакль по рассказу Ивана Бунина «В Париже». В главной роли — Михаил Барышников. Звоню Диме. Да, все правда. Приезжай, конечно же! Но только никаких интервью. Дима немного заикается, и я чувствую по долгим паузам в трубке, как ему неудобно мне отказывать. Похоже, я не первый, кто пытается пробиться через него к Барышникову. А я и не пытаюсь. Я просто хочу посмотреть спектакль.

Прилетаю в Париж, который готовится отметить десятую годовщину 11 сентября. На площади перед дворцом Шайо возвели слабенькую конструкцию в виде двух башенок, на фоне которых на следующий день должен был держать речь Николя Саркози, а вокруг тьма народа. Гуляют, хохочут, жуют, носятся на роликах и скейтах, щелкают друг друга в свои айфоны. В воздухе разлито благодушное безразличие, одинаково распространяющееся и на трагические события десятилетней давности в Нью-Йорке, и на русский спектакль, идущий в нескольких метрах отсюда в уютном буржуазном зале в стиле ар-деко. Единственная афиша, которую я отыскал в Париже, висела в книжном магазине английской книги WHSmith на Риволи. Старомодная пара смотрела на меня с черно-белой фотографии: Барышников, почти не изменившийся со времен своих рижских гастролей, и юная крымовская актриса Аня Синякина. Оба похожи на двух пассажиров, присевших по русскому обычаю на дорожку и испуганно заглянувших в фотообъектив. Афишка маленькая, черно-белая. И сам спектакль мне показался поначалу таким же камерным, негромким. По заднику сцены ползла видеопроекция с кадрами хроники и от руки заполненными страницами, и медленный, глуховатый, совсем не актерский голос торжественно произносил текст то на русском, то на французском языке. Он что-то припоминал, что-то выговаривал слишком отчетливо, а что-то и не договаривал вовсе, заставляя зрителей поднапрячь фантазию и память: «…По свежести его худого, бритого лица, по прямой выправке худой, высокой фигуры в длинном непромокаемом пальто ему можно было дать не больше сорока лет. Только светлые глаза его смотрели с сухой грустью и говорил и держался он как человек, много испытавший в жизни».

Поздняя проза Бунина — это язык русской классики, язык, который можно было сохранить, только увезя с собой на чужбину как последнюю драгоценную семейную реликвию. Язык, которым пользуются не каждый день, а только по большим праздникам. Он как подарок и награда, когда можно на нем хотя бы немного поговорить со своими. Именно так произносит бунинский текст Барышников в спектакле «В Париже», наслаждаясь каждым словом, каждым поворотом сюжета, не пропуская и миллиметра текста. С этим непередаваемым чопорным петербургским акцентом, который ему удалось сохранить за столько лет! Впрочем, так не говорили в Ленинграде его юности, так говорили уцелевшие великие князья в эмиграции. Я был знаком с одним из них. У Барышникова тот же выговор, те же повадки, та же манера подавать руку и любезничать с дамами. И военная выправка, идеально прямая спина, по которой безошибочно можно распознать русского офицера в любом самом штатском, партикулярном обличье.

«Да, из года в год, изо дня в день, втайне ждешь только одного — счастливой любовной встречи, живешь, в сущности, только надеждой на эту встречу — и все напрасно…»

Сюжет набирает обороты, и уже состоялась историческая встреча с Ольгой Александровной, уже заказаны и съедены щи и битки в русском ресторане, и вот они едут на такси в кино. У Крымова каждая сценка тщательно прорисована от руки. Это такой почти исчезнувший из нашей жизни hand made. В этом его непередаваемое обаяние и свежесть. Никто не пережимает, не суетится, не фальшивит. Мастерская, изящная работа. Хорошие ребята. Чудесная Аня Синякина с совершенно ангельским голосом. Но появляется Барышников (а собственно, он со сцены и не сходит с самого начала), и всё это отступает на второй план, гаснет, как свет в театральной люстре перед тем, как начнется главное действо. В центре которого, конечно, он. Кто хотел посмотреть на Барышникова танцующего, тоже не будет разочарован. На финал Алексей Ратманский поставил ему танец с шинелью. Той самой, серой на красной подкладке, которую прижимала к себе после похорон рыдающая Ольга Александровна. Но в спектакле никто не рыдал. Просто Барышников делал несколько острых, точных па, как будто набрасывал предсмертную записку с последними распоряжениями. А потом падал, быстро, буднично и ка