Театральные люди — страница 64 из 68

азумеется, никогда бы их мне не дала. Театр она считала занятием бессмысленным, никчемным и даже позорным.

— Кто был ваш отец?

— Он был моряк. Умер, когда мне было четырнадцать лет. Он все время где-то плавал. То есть и дома-то он почти не бывал. Одно сплошное ожидание. Вот когда папа приедет! Так что, можно считать, его никогда и не было толком.

— Удивительно, что первый ваш спектакль был поставлен на деньги бабушки.

— Второй, кстати, тоже. Я хорошо запомнил свой разговор с одним главрежем. Мне он тогда прямо в глаза сказал: «Ну с чего ты решил, что тебя пустят на лучшую сцену в городе, дадут прекрасных актеров и ты станешь с ними экспериментировать?» А хотел я тогда поставить «Фрекен Жюли». Там всего-то три человека, к тому же пьеса одноактная. То есть расходы не большие. Но и на них никто не собирался идти.

— Как к вам приходит очередной театральный замысел? Почему вчера «Озеро Надежды» или «Кровавая свадьба» Лорки, а сегодня «Форель разбивает лёд»?

— Многое происходит незаметно, исподволь. Например, я сейчас не вспомню, как у меня в руках оказались проза и стихи Евгения Харитонова, поэта андеграунда. Он умер в 1980 году. А до него — Кузмин. То есть мне очень важно какое-то прямое, лирическое высказывание. Ты должен рассказывать про себя, не отделять свою жизнь от жизни героев. Ничего особо эксклюзивного в этом нет, просто все дело в степени откровенности. Ну и таланта, наверное? Например, магнитофонные записи Харитонова — ключ к пониманию его литературы. Для него покупка пишущей машинки была нарушением всех законов творчества. Печатать — это же так шумно! Нет, надо как-то иначе. Вот зимние вечера, ты пишешь, оставаясь наедине с собой и листом бумаги, а тут какой-то назойливый стук клавиш. Нет, так нельзя. Надо что-то придумать. Так и с Кузминым. Из всех поэтов прошлого он кажется мне самым живым, самым незабронзовевшим.

— Кузмин — поэт во многом недооцененный и довольно сильно зашифрованный. Вы хотели его как-то объяснить и приблизить современной публике?

— Да, пытались, но в какой-то момент поняли, что это бессмысленно. Надо просто слушать стихи. По-моему, Илья Ромашко их очень хорошо читает, так что даже закодированные тексты Кузмина становятся понятными. А Один Лэнд Байрон просто прекрасен. У него, кстати, музыкальное образование. Он раньше играл в мюзиклах. Людям, которые смотрят телевизор, он знаком по сериалу «Интерны». По-моему, он потрясающий. Таких тут нет. Внутренняя сдержанность, интеллигентность и одновременно какая-то холодная отстраненность.

— А вы сами пишете прозу или стихи?

— Нет, я сейчас веду дневник. Ставлю спектакль и что-то записываю себе в блокнот. Дневник — это такие гаммы, ты проигрываешь, проговариваешь что-то, что не успел или не смог сформулировать на репетиции.

— Как вам жизнь в Москве?

— Скучно. То есть одиночество — это прекрасно. Только не очень понятно, что делать вечерами затворнику латвийского посольства. Выпиваю иногда один. В общем, у каждого свой ад. Я бы сказал так, это спартанское существование, наполненное горестями творческого быта.

— Почему вы живете в посольстве?

— Потому что у посольства есть своя маленькая гостиница, куда меня поселили. И это почти ничего не стоит театру.


…В финале спектакля появится Она. Ольга, разлучница и прелестница, та самая, которая увела Юркуна от Кузмина, хотя надолго удержать не смогла. Жестокосердная судьба вырвет его из ее объятий. «Я не помню, махнул ли он рукой на прощание…» Юркун сгинет в подвалах Ленинградского НКВД или, как тогда говорили, Большого дома, а вместе с ним и все его бумаги, и проза, и посвященные ему стихи Кузмина. А то немногое, что останется, украдут и распродадут чужие люди. Не до стихов тогда было, не до стихов! Ольга лепечет про какой-то чернослив и удаляется, как пришла, на своих цирковых ходулях.

…И снова ледяная звезда, залитая мертвенным, искусственным светом. Снова пустыня, которая давно уже никому не внемлет. А на вершине, на самом острие звезды застыл одинокий старик, склонившийся над телом мертвого юноши.

Кто выдумал, что мирные пейзажи

Не могут быть ареной катастроф?

2017

Лето и дымКирилл Серебренников

Без него этой книги бы не было. Хотим мы этого или нет, но нынешнее театральное время войдет в историю под названием «Театр времен Кирилла Серебренникова». После его спектаклей в «Гоголь-центре» стало невозможно играть и ставить, как было принято прежде. Так же как нельзя все происходящее воспринимать в отрыве от «Театрального дела», которое разворачивается уже второй год на наших глазах. Я очень надеялся, что к моменту выхода моей книги случится долгожданное чудо и Кирилл будет на свободе. Похоже, что нет. К привычным театральным адресам, по которым мы ходим всю жизнь, прибавились еще и адреса Басманного и Мещанского судов, где зрители спектаклей Серебренникова теперь завсегдатаи. И то, что там происходит — тоже в каком-то роде Театр, этакий док-дивертисмент к «Изображая жертву», «Отморозкам», «Мученику» и другим постановкам Кирилла. Раньше дивертисментом называли некое бравурное и искрометное действо, выдававшееся под занавес в качестве театрального десерта для гурманов. А тут — многотомное уголовное дело, чье заунывное чтение способно усыпить даже самых стойких и выносливых. Тем не менее его эхо присутствует в этой книге, придавая всему происходящему трагическую акустику повседневности. Невозможно смотреть, как поднимается театральный занавес, и не думать о Кирилле и его товарищах. Невозможно аплодировать актерам, выходящим на поклоны, и не вспоминать, что скоро опять идти в суд. Во всяком случае, у меня это не получается.


Я знаю, что ему разрешено выходить из дома на два часа. Часто, проходя по Остоженке, где он живет, ловлю себя на мысли, что могу его встретить. Не встретил ни разу, хотя бываю в том районе регулярно. А тут лето, жара, и мне навстречу идет он. Тащит какие-то пакеты из магазина. Загорелый, поджарый. Вначале я не поверил своим глазам. И он тоже как-то неуверенно замер: подойду я к нему или не подойду. На всю жизнь запомню эти полсекунды ожидания, наш мгновенный обмен взглядами: Да? Нет? Да!

Как в старом кино про разведчиков, когда взгляды красноречивее слов. Но мы не разведчики, не резиденты, мы — обычные, штатские, театральные люди. Ведь и в страшном сне мы не могли представить, что будем вот так, в нерешительности, стоять друг против друга на раскаленном асфальте Смоленской площади, придавленные всем, что случилось, что ему уже пришлось пережить и что еще предстоит.

Я не помню, что мы тогда сказали друг другу. Наверное, обычные банальности, типа: Держись, Кирилл! — Держусь! Мы просто обнялись, как добрые знакомые, которые давно не виделись, и каждый пошел дальше, не оглядываясь назад.

Ростовский гость

Кирилл Серебренников появился в Москве загадочным ростовским принцем в черной шапочке, серебряных перстнях и с разбойничьей серьгой в ухе. Новый посланник миллениума, он приехал оживить сонное царство столичного театра начала нулевых годов. Такая у него была тайная миссия. Но одних только невесомых поцелуев для спящей красавицы, как в балете, было явно недостаточно. Требовались какие-то другие, более радикальные средства и способы. Кирилл выбрал два направления, два пути, которые должны были привести к желанной цели: актуальная драматургия, приправленная современным абсурдом и хоррором — «Пластилин» в Центре драматургии и режиссуры, «Изображая жертву» в МХТ — и западная классика — «Сладкоголосая птица юности» Теннесси Уильямса в «Современнике».

«Пластилин» пролетел мимо меня, «Жертва» оставила более или менее равнодушным, зато на «Сладкоголосой» я понял, что теперь буду ходить на все премьеры ростовского гостя.

Недавно я встретил Юру Колокольникова — Чанса Уэйна из «Сладкоголосой». Задумчиво поглаживая свою красивую голову, на которой почти уже не осталось никаких кудрей, он с растерянной улыбкой сказал мне: «Вы, наверное, не в курсе, но „Сладкоголосая“ до сих пор идет в „Современнике“».

Бог мой! Столько всего произошло, поменялось, рухнуло, закрылось, исчезло бесследно, а тот давний спектакль Кирилла жив. Именно тогда ему удалось вывести формулу своего будущего театра. И ужасная, карикатурная, невыносимая женщина Принцесса Космонополис в исполнении Марины Нееловой — монстр из монстров, актриса из актрис, дива из див — стала героиней его театрального романа. Именно она обладала тайной, которую Кирилл будет развенчивать со всем своим прямодушным провинциальным задором и бесстрашием молодости.

Тогда из-за его спектакля я вдрызг разругался с Виталием Яковлевичем Вульфом. Он, главный лорд-хранитель заветов и традиций русской сцены, восстал против «Сладкоголосой», почувствовав опасного чужака на вверенной ему территории. И пригвоздил, и проклял, и потребовал снять свое имя с афиши (он был переводчиком пьесы). И больше никогда не переступил порог «Современника», с которым был кровно связан всю жизнь, и даже демонстративно порвал с Мариной Нееловой, которую очень любил.

Почему он мне простил мои восторги в адрес Кирилла, не знаю. Но, в конце концов, я был всего лишь театральным критиком, имевшим право на свое личное безумие. А Кирилл — другое дело. Из ростовского принца он был быстро переквалифицирован в осквернителя праха, посягнувшего на святое. Не помогли ни лестные рецензии, ни даже заступничество Аллы Демидовой, которая тоже сразу выделила его в новом поколении режиссеров.


Кирилл любит слово «звезда». Любит им награждать как орденом вполне себе безвестных актеров и персонажей. И его последний по времени театральный проект в «Гоголь-центре», посвященный великим поэтам, тоже так назвал. Звезда для Кирилла — что-то очень личное, что горит синим пламенем и сверкает бриллиантовой россыпью, освещая наши бедные, скучные будни. Треск блицев, блеск глаз, шуршание длинного шлейфа по лестнице, неумолимо ведущей вниз.