К этому периоду времени я должен отнести свою первую любовишку. Совместное жительство мальчиков с девочками, разумеется, не могло не подавать повода к нежным увлечениям. Кто молод не бывал! Многие из моих товарищей, избрав себе предмет страсти, хаживали, бывало, в майский вечер под окошком, подымая глаза к небу или вернее, на окна 3-го этажа, откуда бросали на них благосклонные взгляды нежные подруги их сердец. В темные же осенние вечера иной влюбленный Линдор бренчал у открытого окна на унылой гитаре, купленной в табачной лавке, и на эти сигнальные аккорды являлась у своего окна миловидная Розина с белым платочком на голове, который имел двоякое значение: во-первых, чтобы не дуло в уши, а во-вторых, чтобы Линдору легче было разглядеть впотьмах свою Розину. Часто жестокая дуэнья в виде надзирательницы прогоняла Розину и с шумом запирала окно; а альгвазил[24] в образе дежурного гувернера отгонял бедного Линдора.
В то время курительный табак начинал входить в общее употребление. У нас в школе также появились трубки, и часто влюбленный юноша, подобно мусульманину, с чубуком в зубах и красной феской на голове, сидя у окна, вместе со вздохами пускал густые клубы дыму. Те и другие неслись к заветному окну из которого выглядывала затворница-одалиска. Они не нуждались в «селяме», то есть языке цветов, а объяснялись балетными пантомимами: ни малейший взгляд, ни единый жест не ускользали неприметно.
Был у нас один взрослый воспитанник, Ефремов, готовившийся уже к выпуску из училища. Он для своих любовных проделок приспособил странную манеру. Сидеть у окна без дела неловко – и Ефремов, чтобы отвлечь внимание любопытных, стоя у окна, обыкновенно чистил на колодке свои высокие сапоги. Предмет его страсти садился у своего окна с шитьем в руках, задумчиво поглядывая на влюбленного шута. Ее нежные взгляды, как в черном зеркале, отражались в голенищах ее любезного, руки которого были запачканы ваксой, но всё же любовь оставалась чиста! По выходе из школы Ефремов предложил своей даме руку и сердце и сочетался с нею законным браком.
Иная влюбленная пара садилась у окна с книжками в руках: перевернется листок в верхнем окошке, перевернется и в нижнем; она закроет книгу и он закроет свою… Между ними велся книжный разговор, но тут была своя грамота.
Пришла пора и моей первой любви.
Мудрено было не увлечься 16-летнему мальчику примерами старших. На гитаре я не играл, табаку еще не курил, сапог не чистил; но на окошко 3-го этажа стал также умильно поглядывать.
Но вы, живые впечатленья,
Первоначальная любовь,
Небесный пламень упоенья,
Не прилетаете вы вновь!
– сказал Пушкин и отчасти был прав. Первая любовь бывает всегда вспышкою юного сердца, порывом души, жаждущей нежного чувства. Всё это холостой заряд, без всяких последствий; это дебюты, в большинстве случаев неудачные… Но зато как сладостны эти впечатления первоначальной любви! Каким нежным, наивным чувством тогда бывает полно молодое сердце… (А наивность, замечу в скобках, есть грация глупости!)
Да, и я, глядя тогда на одно из окон 3-го этажа, уносился на седьмое небо; читая «Кавказского пленника», я воображал себя на его месте, а она представлялась мне страстною черкешенкою. Я выучил эту прелестную поэму наизусть: любовь без поэзии немыслима! Я был счастлив, мне отвечали взаимностью… отвечали не словами, не пантомимою; нет! у нас был особый язык – глазами: недаром же и говорится, что любовь начинается с глаз.
Но это была любовь – ультраплатоническая. Кто бы поверил в нынешнее реальное время, что я, любя ее более полутора лет, живя в одном доме, встречаясь ежедневно, не сказал с нею ни слова, не смел подойти ближе пяти шагов? Да и к чему было говорить? Слова казались мне тогда слишком ничтожными: они не высказали бы моих чувств; а она… она так отлично умела говорить глазами! Бывало, стоя за кулисами, где-нибудь в темном уголку, я взорами следил за нею, и она, в этой кордебалетной толпе, отыщет меня, взглянет долгим, пронзительным взглядом, и я счастлив – до новой встречи! Во время обеда я садился так, чтобы мне можно было ее видеть; даже в церкви глаза наши часто встречались.
Бывали между нами и размолвки: то она сердилась, что я долго не подходил к окну, у которого она меня ожидала; то мне покажется, что она кокетничает с другим. В последнем случае у меня на лице изображались грусть и ревность, но одного ее ласкового взгляда было достаточно, чтобы оно прояснилось! Эта немая любовь способствовала, может быть, развитию нашей мимики.
Мне никогда не приходилось танцевать с нею: она, как солистка, танцевала на первом плане, я же в качестве фигуранта был первым «от воды» то есть, говоря не закулисным языком, танцевал на заднем плане, у декорации, изображающей море. Но что значат моря и пространства для истинной любви? Она уничтожает всевозможные расстояния.
Пора, однако же, для полной моей исповеди сказать, кто такая была эта она. Она была воспитанница, Надежда Аполлоновна Азаревичева, побочная дочь директора А.А.Майкова и одной старой фигурантки, бывшей уже на пенсии. Старшая ее сестра Марья окончила училище в одно время со мною.
Наружность моей Лауры действительно была прекрасна, несмотря на рыженькие волоса, миниатюрный рост и довольно неправильные черты лица. Ее карие глазки были полны огня, жизни и необыкновенно выразительны: их огненный блеск способен был, как телячью печенку, испепелить мое юное, неопытное сердце.
В это же самое время брат мой Василий был влюблен в другую воспитанницу по фамилии Эрикова. Эта девица была необычайно малого роста. Если моя любовь была нема, то любовь брата была слепа, так как избранница его сердца не отличалась ни умом, ни красотой, ни дарованием. По выпуске из школы она поступила в хористки и затерялась в толпе бездарностей. Школьные мои товарищи подсмеивались над этим неудачным выбором и, видя брата и Эрикову за кулисами, называли их Кириком и Иулиттой[25].
Брат был огромного роста: разговаривая с любимой, он вынужден был сгибаться в три погибели… Но как быть: Геркулес прял у ног Омфалы, Самсон дал себя остричь Далиле! Крайности сходятся. Брат более году вздыхал по ней. И его любовь, как и моя, была пустоцветом, фальшфейером!
Приятно под старость вспомнить и детские шалости, и юношеские проделки! Лет через пять, когда моя обманчивая Надежда была уже невестою другого, мы с нею простодушно смеялись над нашей безмолвной юношеской любовью. И это немаловажная отрада, когда ни слезы, ни угрызения совести не мучат нас при воспоминании об увлечениях молодости.
Глава VII
Дальнейший мой рассказ о Театральном училище и моем житье-бытье, едва ли кому-нибудь интересен, и потому перехожу к первому дебюту старшего моего брата Василия.
Он явился в первый раз на сцену 3 мая 1820 года в Большом театре, в бенефис нашего отца в роли Фингала (в знаменитой трагедии Озерова). Помню я, как в этот вечер, за час до начала спектакля, вся наша семья собралась в маленькой уборной, окно которой выходило на сторону, где находился тогда комиссариат. Матушка наша сама одевала брата, прилаживала ему костюм[26], причесывала, белила и румянила нашего дебютанта; на ней же самой лица не было: этот час решал судьбу ее сына. Тут пришел и Катенин осмотреть своего ученика, туалет которого был почти окончен. Храбрый капитан тоже побаивался, хотя и старался ободрить робкого юношу.
Наконец пришел и отец наш, спросить, готов ли брат и можно ли начинать. Матушка со слезами на глазах дрожащим голосом отвечала «можно» и, перекрестив сына, поцеловала его.
Через несколько минут раздалась громкая увертюра Козловского, и невольная дрожь пробежала по жилам дебютанта и его родных. Брат в полном вооружении вышел из уборной, и мы все со страхом и трепетом пошли за ним.
Театр, несмотря на прекрасную майскую погоду был полон сверху донизу. Всё наше семейство осталось за кулисами, никто из нас не имел бодрости пойти смотреть представление из зрительской залы, а бедная матушка наша со страха убежала за самую заднюю декорацию. Вот наконец Старн прочел монолог, предшествовавший появлению Фингала:
Но плески в воздухе народа раздались;
Конечно, к сим местам царь шествует Морвена…
Еще минута – и Фингал является на сцену. Единодушный гром рукоплесканий в тот же миг раздался в воздухе, и дебютант, а за ним и мы вздохнули свободнее. Он, по принятому обычаю, преклонил голову перед снисходительными зрителями, и новые продолжительные аплодисменты вторично его приветствовали. Наконец всё умолкло, и Василий начал свой монолог. Голос его дрожал, слышно было, что он еще не может с ним совладать, не может осилить свою робость, но когда он произнес последние стихи первого монолога, громкие рукоплескания были уже не знаком ободрения дебютанту, но наградой и одобрением.
Первый акт прошел с успехом, и мы вполовину были успокоены. Но в первом акте одна только декламация; второй акт этой трагедии самый трудный: он требует и душевного жара, и сильного чувства, а вместе с тем и сценических движений. Новые мучительные ожидания, новые опасения! Второй акт произвел эффект больше первого; во многих местах роли публика не давала брату кончить его речи, и взрывы аплодисментов, и крики «браво!» были лестной наградой счастливому дебютанту. По окончании трагедии, разумеется, его вызвали несколько раз, и дебют брата моего, по справедливости должен быть внесен в театральную хронику как один из самых удачных на русской сцене.
Само собою разумеется, что брат мой не мог быть без погрешностей и недостатков: первые роли в трагедиях требуют столько важных условий, что мудрено их удовлетворить начинающему актеру, 18-летнему юноше. Кроме чувств, душевного жара, ясного произношения, правильной дикции, мимика и пластика составляют необходимую принадлежность трагика. Хотя рост моего брата был высок не по годам, но вся фигура его тогда еще не сложилась; ни орган его, ни физические силы не могли быть в полном развитии. В нем заметен был также недостаток сценической ловкости, которая, конечно, приобретается только опытностью. Но при всем том большая часть данных говорила в его пользу, и по первому дебюту можно было тогда судить о будущих его успехах.