– Помилуйте, что это за безобразная пьеса! Теперь остается авторам выводить на сцену одних каторжников или галерных преступников.
Через несколько времени после этого начали у нас появляться переводные драмы Виктора Гюго, Дюма и других. Плодовитый князь Шаховской, потерпевший неудачу в классических трагедиях, принялся за романтический род сочинений и начал перекраивать драмы из романов Вальтера Скотта.
Шекспир в прямом переводе появился на нашей сцене несколько позже, а до тех пор его пьесы переводились с французского. Так, например, «Гамлета» перековеркал Висковатов; «Лира», или как его тогда называли «Леара», перевел Гнедич; «Отелло» переиначил Дюсис и т. д. Все эти пьесы были безобразно урезаны и втиснуты в классическую форму, которая требовала на сцене неизменных трех единств.
С гениальным Шекспиром обращались тогда без церемоний и чопорные французские переводчики воображали, что изящный вкус публики и сценические условия непременно требуют их услужливой редакции.
«Жизнь игрока» была поставлена великолепно и разыгрывалась с большим ансамблем, но пальма первенства, по общему мнению, была отдана моему покойному брату.
Однажды при представлении этой мелодрамы разыгралась у нас на сцене грустная катастрофа. Роль Жермани (отца) играл тогда актер Каменогорский – артист весьма приличный и толковый в ролях благородных отцов и резонеров. В конце первого действия отец, узнав о преступлениях сына, выступает с длинным монологом, проклинает сына и, пораженный апоплексическим ударом, падает на пол, чем и оканчивается его роль.
Я тогда играл роль Адольфа и находился подле Каменогорского. Только что опустили завесу, я вижу, что Каменогорский не шевелится. Я тотчас же подошел к нему, чтобы помочь ему встать; но он лежал в совершенном беспамятстве… Все другие артисты окружили его, приподнимают и видят, что с ним в действительности сделалась апоплексия.
Бедного старика понесли в уборную, раздели; прибежал доктор, который употребил все возможные средства, и хотя кое-как привел его в чувство, но тут оказалось, что язык у Каменогорского отнялся и одна сторона тела парализована. Его осторожно отвезли в карете домой, и месяца через два или три он скончался.
Глава XVII
В 1825 году я был выпущен из Театрального училища, хотя начало моей действительной службы директор приказал считать с 1 марта 1823 года. Вот копия его предложения театральной конторе:
Воспитанник Петр Каратыгин отличным поведением, примерным усердием своим и ревностью, оказанными во многих экстренных случаях, при переучивании ролей в самое короткое время, обратил на себя особенное внимание начальства, и потому, в вознаграждение его, поощрение и для примера другим предлагаю конторе дирекции выпустить его из школы в актеры российской труппы по драматической части, с употреблением по усмотрению дирекции. А как он уже более двух лет занимает на сцене амплуа молодых любовников, то, на основании правил Высочайше конфирмованного в 28 день декабря 1810 года постановления считать действительную его службу и выпуск с 1 марта 1823 года.
О назначении и производстве жалованья дано будет особое предложение в течение предстоящего марта месяца.
Февраля 20 дня 1825 года. Подлинное подписал в должности директора театральных зрелищ
В этом «предложении» директора о моем таланте или даже даровании нет и помину, что весьма справедливо: таланта я тогда решительно не имел никакого; дарования же мои были в сильном подозрении. И всё это заменялось, как видно из бумаги, усердием, старанием и ревностью к службе. Конечно, и это похвально за неимением лучшего. Откровенно говоря, способности мои тогда были слишком ограничены; но зато я не имел и глупого самообольщения и вполне чувствовал, что я не более как aurea mediocritas, сиречь: «златая посредственность», и был убежден, что честным трудом и постоянным старанием Бог поможет мне со временем выдвинуться вперед из ничтожной толпы.
По выходе из училища у меня было, разумеется, готовое помещение в доме родительском. Вскоре назначили мне жалованье 800 рублей: 200 – на квартиру, 200 – на экипировку, и семь саженей дров. «Деньги не щепки», говорят расчетливые люди, а в мое время дрова в нашем закулисном мире были чем-то вроде денежных субсидий. Всё получаемое мною содержание я отдавал отцу, живя у него на всем готовом; он же, смотря по надобности, выдавал мне деньги на одежду и прочие необходимости (цифра карманных денег ограничивалась 5 руб. ассигн.).
У нас было пять комнат, из которых две занимали сыновья: чиновники – Александр и Владимир – одну; а мы с Василием – другую. Жили мы всегда очень дружно; наши тайны и табак были общие. Наше патриархальное житье-бытье покажется, конечно, странным в нынешнее время. Отец наш, как я уже говорил, был человек сугубо нравственный и строгих правил: порядок в дому был постоянной его заботой. Утром мы всегда говорили: когда будем обедать и куда идем со двора; редко возвращались позже одиннадцати часов: разве встречался какой особенный случай, о котором мы были обязаны предупреждать отца или матушку.
В самый год моего выпуска из училища в одном доме с нами, даже на одной лестнице, жила молодая актриса Любовь Осиповна Дюр (или, как ее называли при театре, – Дюрова). Мы вместе с нею воспитывались в училище, из которого она была выпущена двумя годами ранее меня, то есть в 1823 году. Она была очень стройна, красива, высокого роста, с черными, блестящими, выразительными глазами. Прямой нос, губы несколько полные, но прелестно очерченные, чудные белые зубы, темно-русые волосы, белое лицо с правильными чертами, несколько рябоватое, но чрезвычайно симпатичное. На сцене она казалась совершенной красавицей. Характера была веселого, живого и очень остроумна. Голос ее был звонок, полон жизни, веселости и энергии; произношение отличалось такой ясностью, какой я не встречал ни у одной актрисы. Этим же достоинством отличался и брат ее, Николай Осипович, впоследствии наш знаменитый комик.
Она была любимицей публики и занимала первое амплуа. Хотя мне очень часто приходилось играть на сцене ее мужей и любовников, но, откровенно говоря, я тогда не чувствовал к ней никакого особенного влечения. Любимейшая ученица князя Шаховского, она постоянно пользовалась его советами при изучении новых ролей; он же отечески заботился о ее образовании, руководя молодой артисткой при выборе чтения и снабжая ее книгами исторического либо научного содержания.
Следующее письмо князя может дать читателю ясное понятие о добрых, приязненных отношениях учителя к его любимой ученице:
11 августа 1826 года, Нескучное.
Благодарю тебя, мое милое дитя, за письмо твое. Оно, по обыкновению, сделало мне большое удовольствие; ты пеняешь мне, что я тебя забыл, но это только придирка. Не может быть, чтоб ты это в самом деле думала: ты меня очень знаешь и должна быть уверена в моей вечной дружбе, которой ты стоишь.
Я радуюсь, мой милый друг, что ты полюбила чтение, и мне очень приятно, что ты, как кажется, очень прилепилась к В.Скотту: этот шотландский скот не похож на наших скотов, которые иногда тебя занимали и мешали тебе заниматься своею головою и душою, без которых они могут обойтись, а тебе никак нельзя. Мне очень хочется, чтоб ты читала «Антиквариуса»: он тебе напомнит некоторые сцены между мною и племянником, князем Иваном. Признаться, Вальтер Скотт задел немного меня в своем романе; но, долг красен платежом: я сам изуродовал его в «Таинственном карле» – так мы и квиты!
В Петербурге и здесь открываются театры, как кажется, «Аристофаном»[42]; здесь он идет лучше, нежели в воображении. А-ва очень неглупа; но она не имеет того, что тебе Бог дал: недостаток наружности и души немного портит наше дело. Мочалов не так умен, как Брянский; Кавалерова очень недурно дразнит Катерину Ивановну[43]; а прочие все, в особенности «Креон», не ударят лицом в грязь: платья и декорации славные, балет не «Диделотовский», однако же хорош – и, кажется, пьеса пойдет на удивление московской публике, которая не узнает своих актеров.
Прощай, пока еще милая Любовь Дюрова; дай Бог, чтоб я мог прибавить к Любови, что-нибудь написать иное и чтоб ты пристала скорей в прочную пристань, а не плыла челноком в бурном море. Прощай, Бог с тобою, не забывай и пиши к истинному твоему другу Шаховскому.
Катерина Ивановна уже словесно отвечала тебе на твое письмо.
Намек князя Шаховского на перемену фамилии относился именно к предполагавшемуся тогда нашему браку.
Во время продолжительного траура (1825–1826) Любовь Осиповна как-то сблизилась с нашим семейством, начала ходить к нам в гости, и мы вместе коротали скучные зимние вечера: игрывали в карты, в лото или на бильярде. И тут, незаметным образом, наша склонность друг к другу начала усиливаться день ото дня. Хотелось бы мне теперь оживить в памяти то счастливое время моей юности, когда чистая любовь наполняла мое молодое сердце, в голове было столько светлой мечты, будущность рисовалась в розовом цвете. Но мудрено в 60 лет, когда голова наполовину обнажена, а наполовину забелена сединой, когда и кровь стынет, и дряхлость одолевает, – мудрено описывать прекрасное прошлое, давно минувшее, как сновидение!..
Одинаковость наших характеров много способствовала нашему сближению. Помню, как однажды я подарил Любови Осиповне подсвечник и стаканчик, выточенные мною из карельской березы. Она поставила их на свой столик, где лежали разные ценные вещицы: браслеты, серьги, кольца и проч.
Как-то утром, беседуя с нею, я сказал полушутя:
– Вот, Любовь Осиповна, теперь мои ничтожные подарки вы поместили на почетном месте, а придет пора, когда цена им поубавится: вы отдадите их кому-нибудь из знакомых или просто велите вашей горничной убрать их с глаз долой…
– Почему вы так думаете?