Театральные записки — страница 29 из 52

но желанное разрешение! Нужно ли говорить, как мы были тогда счастливы!

Нам с Любушкой назначили ту самую казенную квартиру, в которой прежде жила Телешова. Мы хлопотали о бенефисе в пособие нам на первое время и обратились за советом к князю Шаховскому, от которого Любушка получила следующий ответ:

Зыковка, июля 20 дня 1827 года.

Ежели б ты знала, мой сердечный друг Любушка, какое удовольствие ты мне доставляешь своими письмами, то я умолял бы, чтобы ты, несмотря на свой недосуг, писала ко мне всякую почту, которая только один раз в неделю сюда отходит и приходит ровно через две недели, и то по хорошему пути. И так я боялся, чтобы ответ мой не задержал твоей просьбы в дирекцию и дачи вам бенефиса! Просьбу эту нечего сочинять замысловато, а написать просто на имя конторы или комитета, как у вас теперь водится, следующим образом. «Получив соизволение начальства на брак наш, мы осмеливаемся покорнейше просить (комитет или контору) удостоить милостивым воззрением на бедность нашего состояния, на службу и усердие, всегда оказываемое в исполнении наших должностей для пользы Дирекции, и, по примеру прочих воспитанников, вступающих в брак, удостоить нас наградою за прошедшее и в ободрение к будущему нашему служению назначением бенефиса в нашу пользу. Сия высокая милость благотворительного начальства избавит нас от необходимости войти в долги и обеспечит вначале наше хозяйство от всех затруднений и хлопот, которые могут вредить самому усердию нашему в исполнении обязанностей, требующих от артистов посвящения всего времени на усовершенствование их дарований и спокойного исполнения должности. Мы надеемся сугубыми трудами нашими удостоверить почтеннейшее начальство, что сия справедливая благотворительность обратится на людей, умеющих чувствовать во всей силе благодарность и совершенно предавших себя пользе Дирекции».

Вот в каком смысле вам дóлжно подать прошение. Вы можете также выставить в пример имена тех, кому Дирекция давала при свадьбах бенефисы; а примеров было много при Александре Львовиче и даже после. Не худо будет, если вы при подаче просьбы съездите сами к князю Дашкову или к Волконскому, как найдете приличным.

Как скоро вы получите позволение и узнаете время бенефиса, то дайте мне знать, и если я сам не успею написать водевиля, то у меня есть приятель, Писарев, у которого в запасе с полдюжины, и очень хороших: он тотчас доставит вам любой и с дивертисментом.

Сделай одолжение, принудь себя обнять за меня Петрушу и скажи ему, что я его всегда любил как доброго и умного малого, а теперь еще более буду любить – как мужа моего дитяти, милой моей Любушки, которую, я надеюсь, он сделает счастливою, а она не посрамит своего душевного отца и верно никогда не нанесет ни малейшего прискорбия своему душевному и телесному мужу.

Прощай, Бог с тобою, будь всегда добра, рассудительна. Не забывай и пиши к истинному другу твоему

Шаховскому

Просьба наша была уважена: кроме бенефиса нам дали еще и денежное пособие.

За несколько дней до нашей свадьбы Любушка поехала со своей горничной на Смоленское кладбище отслужить панихиду по похороненной там своей матери. Подъезжая к кладбищу (как она мне после говорила), она сильно испугалась «мертвой головы» над воротами, так что ей сделалось дурно и она сошла с дрожек. Впоследствии, посещая это печальное место, я припомнил ее испуг, но не видал над воротами никакой мертвой головы. На том месте был, как и поныне, образ Смоленской Божией Матери (Одигитрии). Заменила ли эта икона прежнюю эмблему, или череп, о котором говорила Любушка, был игрою ее грустно настроенного воображения – я не могу до сих пор дать себе отчета.


Спустя семь месяцев после свадьбы брата Василия, 28 сентября 1827 года, мы сыграли свою – очень скромно, без музыки и танцев: ни квартира, ни ограниченные средства наши не дозволяли нам роскошничать. Год счастья промелькнул для нас как один медовый месяц!

А 14 марта 1828 года прибыл в Петербург мой кумир Грибоедов с Туркманчайским договором. Взысканный почестями и царскими щедротами, Александр Сергеевич не позабыл своего «Петрушу» и, посетив нас, от всего своего доброго и чистого сердца пожелал мне с Любушкою счастия. Побывал он у нас и до обратного своего отъезда в Тегеран.

Мы с женою поздравили его и с царской милостью, и с блестящей карьерой (он тогда только что был назначен посланником и полномочным послом при персидском дворе). На наше радушное приветствие Грибоедов отвечал как-то грустно, точно предчувствие щемило его вещее сердце.

– Бог с ними, с этими почестями! – говорил он. – Мне бы только устроить и обеспечить мою старушку-матушку а там я бы опять вернулся сюда… Дайте мне мое свободное время, мое перо и чернильницу, больше мне ничего не надо!

Когда же я заговорил об его высоком назначении, он отвечал мне:

– Не люблю я персиян, это самое коварное и предательское племя.

Потом, когда он собирался уходить, жена моя сказала ему:

– Неужели, Александр Сергеевич, Бог не приведет вам увидеть свою чудную комедию на нашей сцене?

Он грустно улыбнулся, взглянул на нее из-под очков и проговорил:

– А какая бы вы была славная Софья!

Грустно было на этот раз наше прощание с ним… Не прошло и году после нашей разлуки, как его не стало: он погиб в Тегеране 30 января 1829 года.


Двадцать третьего июля 1828 года нам с Любушкою Бог дал сына, названного в честь ее брата Николаем. Всё шло хорошо и благополучно, и на девятый день жена встала с постели. Но дня через четыре, именно накануне крестин, разные домашние хлопоты, может быть и простуда, стали причиною, что она с вечера начала дурно себя чувствовать и в ту же ночь занемогла: у нее открылась грудница. Страдания бедной моей Любушки были невыносимы! Мы призвали лучших докторов, употребляли все средства… Ничто не помогло: болезнь, с ожесточенным упорством день ото дня усиливалась. Наконец прекратилась грудница, но обнаружились несомненные признаки чахотки.

Здесь не могу умолчать об одном странном обстоятельстве, которое отдаю на суд людей, чуждых предрассудков.

В начале июля, недели за две до родов, жена пошла принимать ванну, а я отправился немного прогуляться. Возвращаясь домой, мимоходом я взглянул с улицы на наши открытые окна: около одного из них летал воробушек… Сам не знаю, под гнетом какого-то нелепого, суеверного страха я поспешил скорей войти в комнату чтобы предупредить это зловещее посещение. Вошел, но уже было поздно: воробей летал по комнате и бился из угла в угол! Я запер окошко, поймал его и по малодушному своему побуждению, тут же хотел свернуть ему шею. Но другой воробей с улицы (может быть, матка) начал биться о стекло и пронзительно пищать, и мне стало жаль бедного птенца: я опять отворил окно и выпустил его! Разумеется, по возращении жены домой я ни слова не сказал ей о воробье, залетевшем в комнату: она и без всяких предрассудков и предвещаний боялась приближения родов. А если не чужд суеверия мужчина, то тем извинительнее оно женщине, готовящейся быть матерью:

На свете жизнь и смерть идут рука с рукою;

От жизни смерть, как тень, на шаг не отстает…

И женщине она грозит своей косою,

Когда младенцу жизнь младая мать дает!

Скоро, однако, я позабыл о воробье в виду близкого появления на свет своего родного птенца. Но когда болезнь жены сделалась очевидно опасною, тогда я припомнил и проклятого воробья, и ту мертвую голову на воротах Смоленского кладбища, которая так напугала жену накануне нашей свадьбы!..

Бедная страдалица мучилась четыре месяца, а я в это время должен был играть довольно часто и, что еще невыносимее, учить новые роли! Но таково ремесло нашего брата-актера: публика не может да и не хочет знать его закулисного горя; она заплатила свои деньги и желает, чтоб ее забавляли и смеялись перед ней искренним смехом. И публика права; но и актер не виноват.

В половине октября 1828 года театры были закрыты по случаю кончины императрицы Марии Федоровны. Прекращение спектаклей дало мне возможность безотлучно находиться при несчастной моей жене. Много бессонных ночей; много грустных, безотрадных дней провел я у болезненного ее одра! Бурная осенняя пора еще более усиливала ее страдания и мое горе. Жена угасала с каждым днем и видимо приближалась к гробу, но переносила свои мучения с истинно христианским терпением. За неделю до кончины она пожелала исповедаться и приобщиться – и тот же самый священник, отец Петр Успенский, венчавший нас год тому назад, напутствовал ее в жизнь вечную!.. После святого таинства страдания Любушки как будто затихли: вера укрепила ее душу, но на выздоровление не было ни малейшей надежды.

Наконец, 4 декабря, в 8 часов вечера, больная попросила меня приподнять себя и, лишь только я исполнил ее желание, с трудом перекрестилась и едва слышно прошептала:

– Господи, прости мои согреш…

Слова замерли на ее устах; голова упала на грудь: она скончалась!

Последние слова страдалицы я велел вырезать на ее надгробном памятнике.

В том же доме, стена о стену с нами располагалась (казенная) квартира актера Величкина. В этот день были именины дочери его, Варвары, и шел пир горой. Играла музыка и гости шумно танцевали… Не помню, кто из моих родных постучал к нему в двери и просил перестать. Величкин прибежал ко мне в каком-то карикатурном костюме, с распачканным лицом, бросился целовать меня и заплакал вместе со мною.

К чему описывать мое тогдашнее положение?.. Четырехмесячного сына моего вместе с кормилицей за несколько дней перед тем взяла к себе матушка моя… Меня также насильно увели из дому. На панихидах, в продолжение трех дней, я не мог плакать: горе, как тяжелый камень, налегло мне на сердце. Помню только, что когда в церкви при отпевании запели «Со святыми упокой!», обильные слезы в первый раз брызнули из глаз моих и я зарыдал, как ребенок.

Схоронили мы ее на Смоленском кладбище, неподалеку от большой церкви. Не имея сил оставаться на нашей квартире, я переехал к отцу и матери (к Поцелуеву мосту, в дом Немкова). Прошли первые дни и недели; резкая скорбь сменилась тихою грустью. Летом обычным местом моих прогулок стала могила моей Любушки; много было пролито на ней слез! Возвращаясь домой, я искал утешения в моем сыне… Вот всё, что мне от нее осталось!