Театральные записки — страница 40 из 52

4) В то время брат мой и его жена занимали первое амплуа; я легко мог быть пристрастен относительно их обоих, по родственному чувству: мог подчиниться их влиянию и, вследствие того, быть несправедливым к моим товарищам. Если б я даже действовал по своему убеждению, то и тут бы я, конечно, не избег нареканий[58].

Наконец, 5) мне бы тогда надобно было заниматься только сочинением рапортов, рапортичек, требований и прочих пустяков и бросить перо водевилиста, а писать для сцены была у меня страстишка с малолетства. Может быть, мои критики-антагонисты скажут по этому случаю: «Ну, тут еще не велика потеря». И может быть, они будут правы; да мне-то самому это занятие доставляло удовольствие!

Итак, в виду вышеизложенных причин, я не задумался отказаться и от почетной должности, и от материальных выгод. Впоследствии, при другом директоре, мне два раза вновь предлагали эту должность, но я не изменил своим убеждениям.

В этот же промежуток времени меня пригласили занять должность учителя драматического искусства в Морском корпусе. Такого класса до тех пор никогда не бывало ни в одном из военно-учебных заведений; и вот по какому случаю устроился там этот класс. Однажды покойный государь Николай Павлович заехал в Морской корпус; расспрашивая некоторых старших гардемаринов, готовившихся к выпуску, он обратил внимание на дурной выговор и вообще неясное произношение у некоторых из них и тут же сказал адмиралу Крузенштерну, бывшему тогда директором корпуса:

– Иван Федорович, они у тебя дурно говорят, бормочут, съедают слова. Нельзя ли этому пособить? Пригласи кого-нибудь из актеров с ними заниматься; пусть он заставляет их читать вслух стихи или хоть театральные пьесы, чтобы обработать их выговор.

Воля государя, разумеется, не могла остаться без исполнения, и адмирал Крузенштерн предложил мне взять на себя эту обязанность. Я согласился, и таким образом устроился в корпусе постоянный класс декламации, один раз в неделю.

Я занимался с гардемаринами по два и по три часа в неделю: заставлял их читать Пушкина, Грибоедова, Гоголя, Кукольника, Полевого и других; давал им выучивать целые сцены; а на Рождество или на Масленицу устраивал домашние спектакли – у меня до сих пор еще сберегаются печатные афиши этих спектаклей. Многие из тогдашних юных моряков теперь давно уже контр– и вице-адмиралы и их доблестные имена красуются на страницах истории русского флота.

Занятия мои в Морском корпусе продолжались года полтора; по смерти Крузенштерна, хотя этот класс и был отменен, меня ежегодно приглашали устраивать домашние спектакли как в Морском корпусе, так равно и в Пажеском и других кадетских корпусах.

В продолжение моей долговременной службы никого из моих товарищей чаще меня не приглашали для постановки домашних спектаклей, начиная с высочайшего двора и аристократических домов до солдатских спектаклей в казармах включительно. Вообще об этих домашних спектаклях я поговорю подробнее впоследствии; теперь снова обращусь к моей сценической деятельности.

В первой половине 30-х годов занятия мои шли очень холодно и однообразно. Я играл почти каждый день, но роли мои были самые неблагодарные: кроме приторных любовников, изображал я холодных резонеров, придворных и тому подобные личности – без лиц. А между тем, представляя светских молодых людей, я обязан был ежедневно заботиться об изяществе своего костюма, быть в чистом белье, чистых перчатках, лаковых сапогах и вообще быть приличен, чтоб не возбудить смеха своим неряшливым туалетом или какой-нибудь неловкостью. Но при том скудном жалованье, которое я тогда получал, мудрено мне было франтить на сцене; дирекция же особенных денег на городские костюмы мне не назначала.

Семейство мое в это время умножилось. У меня было тогда уже четверо детей: сын от первого брака и две дочери и сын от второго. Здесь мне пришел на память грустный эпизод из моей домашней жизни.


В 1838 году, в мае, захворали наши дети корью: два сына и меньшая дочь Вера лежали уже в постели несколько дней, а старшая дочь Надя, трех лет, была еще на ногах. Доктор не советовал нам отделять ее от других больных детей, так как эта болезнь – дело обычное в детском возрасте. Накануне еще эта малютка играла беспечно со своими игрушками, бегала, резвилась; но на другой день и она слегла. Бедная моя жена сбилась с ног, не отходила от детей, не раздевалась по целым неделям. Между тем болезнь старшего сына моего от первого брака оказалась опасна в высшей степени. Этот первенец мой был самый любимый внук моей матери, которая, разумеется, навещала его в это время ежедневно.

Жена моя, видя ее отчаяние и мою грусть, сказала мне однажды в слезах:

– Друг мой, я вижу, что наши дети больны все одинаково опасно; но если нам суждено лишиться которого-нибудь из них, пусть падет этот жестокий жребий на одного из моих детей, лишь бы твой Николай остался жив.

И что же? Точно ангел смерти подслушал ее благородный вызов. Через несколько дней бедняжка Надя умерла, а все прочие дети начали выздоравливать. В тот грустный вечер я должен был играть в новой пьесе доброго моего товарища-однокашника актера Шемаева; роль у меня была довольно значительная, и отказ мой поставил бы его в большое затруднение – надо бы было переменить спектакль, – а потому отказаться было невозможно.

Уезжая в театр, я поцеловал, перекрестил мою бедную дочку, у которой началась уже предсмертная агония, и поехал «комедь ломать». Почтеннейшая публика! Не судите иногда слишком строго нашего брата-актера, если он подчас не так удачно вас потешает: ведь он тоже муж, отец, семьянин; уделите же частичку вашего снисхождения на долю и человека!

Как я играл в тот вечер – не помню; удивляюсь теперь только, как я мог помнить тогда свою роль. Возвратившись из театра, я нашел умирающее дитя мое еще дышащим; но через час мы с женою приняли ее последний вздох. Наутро, когда ребенка обмыли и положили на стол, бедная жена моя с рыданием обливала слезами холодный труп милой дочери. Я плакал вместе с нею, но чтоб несколько успокоить, сказал ей:

– Друг мой, не ропщи на Провидение и покорись воле Божией. Может быть, это, точно, жертва искупления. Ты помнишь свои благородные и страшные слова; ты сама вызвалась принести эту жертву для моего первенца. Может быть, судьба подслушала тебя и послала тебе испытание.

Она пожала мою руку и сказала мне:

– Да, да, я их помню; я не ропщу и постараюсь быть тверже, постараюсь удержать свои слезы – но ведь это первая моя потеря! – и рыдания заглушили ее слова.

Глава VIII

В конце 30-х годов приехал в первый раз в Петербург Дмитрий Тимофеевич Ленский – известный в то время остряк и переводчик-водевилист. Года за полтора до того мы с ним познакомились заочно: я посылал ему в Москву для его бенефисов мои пьесы, а он взаимно предлагал мне свои. Мы даже вели с ним постоянную переписку, но не знали друг друга в лицо (тогда, разумеется, еще не было фотографии, не было также и литографических наших портретов).

Сосницкий подговорил меня разыграть с Ленским «Знакомых незнакомцев»: он предупредил меня, что когда Ленский будет у него обедать, он позовет тоже и меня, но только непременно выдаст меня за другого. Сосницкий жил тогда на Крюковом канале, против Никольской церкви. В условный день и час, когда Ленский пришел к нему и собрались гости, Сосницкий послал за мною (моя квартира была тогда недалеко от него). Это было в летнюю пору; он с Ленским и с некоторыми из наших товарищей стоял на балконе; я прохожу мимо, Сосницкий кричит мне:

– Андрей Иванович, Андрей Иванович! что вы у меня давно не были? Зайдите, пожалуйста!

Я поклонился и поднялся к нему. Все гости были предупреждены об этой мистификации и едва могли удержаться от смеха при моем появлении.

Сосницкий отрекомендовал нас друг другу; меня он выдал за какого-то чиновника Андрея Ивановича (фамилии теперь не помню), служащего в Кронштадте. Подали обедать, меня посадили рядом с Ленским; он был весел, шутлив и остроумен. Разговор, разумеется, шел больше о театре; потом речь зашла обо мне. И тут Ленский спросил Сосницкого:

– Да когда же, наконец, я увижу Петра Каратыгина? Вы говорите, что он живет на даче? Завтра же поеду к нему. Я просто полюбил его заочно по его письмам ко мне, по пьесам его, наконец, по всем отзывам о нем. Мне кажется, если бы я его встретил на улице – непременно бы узнал.

Эта фраза всех рассмешила, но Ленский не обратил на это внимания.

В конце обеда подали шампанского, и радушный хозяин предложил тост за здоровье московского гостя. После обеда все мы из столовой перешли в кабинет, закурили трубки и продолжали мистифицировать Ленского. Наконец, Сосницкий велел подать новую бутылку шампанского и предложил Ленскому выпить за здоровье Петра Каратыгина.

– О! с большим удовольствием! – отвечал Ленский.

И тут же первый предложил мой тост. Все выпили, кроме меня.

Ленский это заметил и, обратясь ко мне, спросил:

– А вы-то что же, Андрей Иванович, не пьете?

– Да мне неловко, Дмитрий Тимофеевич.

Что же это значит? Разве вы имеете против Петра Каратыгина что-нибудь?

– Напротив, я его люблю как самого себя.

Ленский посмотрел на всех с недоумением, и тут я подошел к нему наконец и сказал:

– Позвольте вас поблагодарить за ту честь, которую вы мне сделали, и выпить теперь за ваше здоровье!

Ленский опешил. Он был в то время уже немножко навеселе и не мог в толк взять, что такое я ему говорю.

– Позвольте, позвольте, Андрей Иванович, я ведь пил за здоровье Каратыгина, – сказал он.

– А теперь Каратыгин пьет за ваше, – отвечал я ему.

Общий хохот совершенно озадачил Сосницкого, но наконец вывел его из заблуждения и объяснил сыгранную с ним комедию.

Тут Ленский бросил свой бокал об пол и, обратившись к Сосницкому сказал:

– Послушайте, разбойник вы, Иван Иванович! Разве можно делать такие вещи с добрыми приятелями? Ну хорошо, что вы напали на такого человека, – продолжал он, показывая на меня, – о котором я, по совести моей, не могу сказать ни одного худого слова; а если бы было иначе, так какую бы глупую и неприличную роль пришлось мне разыграть в этой комедии!