Помню, как в этот день, часа в три, мы собрались в Монплезире, где нам приготовлен был обед. И только мы сели за стол, как вбежал камер-лакей и сказал, что государь с императрицей подъехал в кабриолете к крыльцу и желает видеть актрису Асенкову. Она выбежала на крыльцо, а мы все подошли к окнам. Государь отрекомендовал Асенкову императрице, сказал ей несколько ласковых слов, потом обратился к нам и спросил, хорошо ли мы помещены и всем ли довольны.
По отъезде государя мы тут же, прежде супа, спросили шампанского и с дружным «ура!» выпили за его здоровье. В том же месяце, 26-го числа, великий князь Михаил Павлович приказал сыграть мой водевиль в Павловске. По окончании спектакля великий князь представил меня своей супруге Елене Павловне и был ко мне и другим артистам, участвовавшим в пьесе, очень милостив. Потом, в ноябре, два раза играли этот водевиль по высочайшему повелению, без афиши, то есть назначали его в самый день представления. Короче, эта пьеса так понравилась государю, что он ее видел верно более десяти раз.
Покойный государь имел обыкновение ежегодно осенью, в октябре или ноябре, переезжать в Гатчину с семьей недели на две: это было время его отдыха. Туда же приглашались некоторые из придворных чинов и близкие его любимцы. Время проводилось без всякого этикета: утро посвящалось прогулке или охоте; на завтрак и обед все собирались запросто; вечером карты, концерты, шарады и разные развлечения.
В одну из этих поездок (кажется, в 1840 году) вот что там происходило, по рассказам лиц, которые были тогда в Гатчине. Государю было угодно устроить домашний спектакль, и он выбрал для этого спектакля все-таки мою «Ложу 1-го яруса», сам назначил роли и присутствовал на всех репетициях. По словам участвовавших в этой пьесе, репетиции эти были самым веселым препровождением времени: на каждой из них придумывали новую шутку или остроту. Спектакль, говорят, прошел на славу, и многие из участвовавших в нем долго вспоминали об этом веселом вечере.
На память об этом спектакле женский персонал получил от покойного государя драгоценные браслеты, на которых красовалась надпись: «Гатчина, такого-то года, месяца и числа» – и тут же имя и отчество того персонажа, какой игравшая занимала в пьесе.
Этот водевиль был мною тогда напечатан, и два издания его разошлись в самое короткое время. На публичных же сценах он в продолжение двух лет исполнялся около ста раз. Но, может быть, я уже слишком долго о нем распространяюсь? Что делать? Старые люди живут уже воспоминанием.
В 1839 году я для своего бенефиса написал новый водевиль под названием «1 июля в Петергофе» (ежегодный праздник в день рождения императрицы). Когда бенефис мой уже был выставлен в афише, государь, увидев меня в Михайловском театре, подозвал к себе и с улыбкой сказал:
– Я видел на афише твой бенефис. Ты берешь сюжеты из моих поместий? Что же тут представляется?
– Ваше величество, – отвечал я ему, – представить лицевую сторону этого великолепного праздника в театре нет никакой возможности – он выше всякого описания. И потому я взял только изнанку его: представил задний двор и гулянку людей среднего и простого класса.
– Ну, в этот день мне не случалось туда заглядывать, – отвечал государь. – Приеду, непременно приеду к тебе в гости.
Я поклоном поблагодарил за обещанную милость, а государь сдержал слово – удостоил мой бенефис своим посещением вместе с императрицею, великим князем Михаилом Павловичем и другими великими князьями.
Глава X
Долгом себе поставляю добрым словом помянуть двух моих товарищей, которым обязан успехом почти всех моих пьес, написанных с 1830 по 1841 годы…
Говорю о Дюре и Асенковой.
Николай Осипович Дюр, современник и постоянный сотрудник Асенковой, был человек вспыльчивого и раздражительного нрава. Талантливый актер на сцене, он не мог терпеть закулисного актерства и лицемерия. Это была одна из тех честных и правдивых натур, для которых приторная лесть хуже полыни; он не допускал ее не только в самом себе, но сердился, когда и ему отпускали комплименты, особенно кто-нибудь из собратьев.
– Полноте, пожалуйста, – говорил он тут, – бросьте эту пошлую привычку – хвалить товарища в глаза; кто же поверит нашей искренности, когда всё наше искусство заключается в притворстве!
Малейшее унижение, недобросовестность кого-нибудь из товарищей, особенно заискивание, низкопоклонничество перед начальством постоянно возмущали Дюра, и он никогда не пропускал случая громко, при всех, высказать об этом свое мнение. Понятно, что с таким характером ему мудрено было ужиться в закулисном мире. Сколько раз мне приходилось удерживать его от этих выходок, чрез которые он наживал себе беспрестанно врагов.
– Уймись, – говорил я ему, – из-за чего ты бьешься, ведь нам с тобою людей не переделать.
– Знаю, Петенька (так привык называть меня мой родственник и однокашник), знаю, да что же делать, если я сам себя переделать не могу!
Первые годы молодости, по выпуске из училища, провел он не совсем умеренно – особенно женский пол имел впоследствии вредное влияние на его слабое здоровье.
Музыка была его страстью, и он прилежно ею занимался; ничем его, бывало, так не потешишь, как попросив написать музыку для куплета или романса. И многое у него выходило довольно удачно. Во всех моих первых водевилях музыка была всегда составлена Дюром.
Репертуар его ролей был необыкновенно разнообразен: он играл в операх, комедиях, трагедиях и водевилях; танцевал мастерски, как любимый ученик Дидло. Одним словом, мог назваться артистом в полном смысле слова. В 1836 году он женился на танцовщице Марье Дмитриевне Новицкой, производившей в то время фурор ролью Фенелли в известной опере «Немая из Портичи»; но супружеское его счастие было непродолжительно: года через три после его женитьбы развилась у него скоротечная чахотка.
В первый год брака Дюр ездил в Москву, откуда мне и жене моей не замедлил прислать весточку:
Москва, 14 июля. Вторник. 1836
Здравствуй, кум ты мой любезный,
Здравствуй, кумушка моя!
Поздравляю вас, любезные Петр Андреевич и Софья Васильевна, с новорожденной. Дай Бог вам ее вырастить, выкормить, выучить и замуж выдать. Не знаю обстоятельно, когда Бог дал вам дочь Надежду: из Петербурга мне еще не писали об этом; но мне вчера в театре донес об этом Бажанов. Не обвиняю вас, любезный кум и брат, что вы мне еще не писали ни крошки или ни строчки; я сам знаю, что в этих случаях не до писем. Я посылал вам поклон каждый раз, как только писал к моей Маше.
Скучно в Москве: жены нет, малютки моей тоже, друзей вовсе, а охотников в друзья попасть – пропасть. Здесь большая часть актеров похожа очень на В.МС-ва[61]: целуют, обнимают, уверяют в дружбе… А отойдут на шаг, так ругают и смеются. Особливо Ленский! Он чуть не задушил меня в объятьях после «Ревизора» и плакал даже после каждой пьесы от восторга и благодарности; само собою разумеется, что Щепкин, Репина и другие тоже одной масти, и общество актеров здесь так грязно, что, ей-ей, воняет кабаком, табаком, плутовством и глупостью. Я очень благодарен Ф.А.Кони – он дал мне добрый совет, как вести себя с актерами: я уж имел двадцать приглашений в трактир и девять в погребок от господ артистов; но я нигде не бывал, как только дома и в театре.
Я играю почти каждый день, даже и не имею времени порядочно заняться ролями; меня заставляют играть по две пьесы. Надо вам сказать, что я вышел в первый раз на московскую сцену в «Ревизоре»: встретили прекрасно; я принужден был откланиваться… Но в продолжении комедии кое-где проявлялись шикания, и я сейчас увидел квасной патриотизм москвичей; несмотря на это, наше взяло, и рыло в крови! Меня вызвали после 4-го акта, и подлецы хвалили вслух, во всё горло, а люди честные сказали мне на ушко, что ладно… Ну и ладно!
Второй спектакль был «Хороша и дурна» и «Заемные жены»: это было мое торжество, потому что они вовсе не так играли «Заемные жены», как надо. Я всё это устроил, сам играл и показал, что и у нас есть хорошие переводчики. В «Хороша и дурна» Ленского принимают здесь отлично как переводчика; но смей-ка сказать здесь, что он играет как сапожник или как Экунин – избави Боже! Камнями закидают!
Прочие мои спектакли идут все тоже очень хорошо; всякий раз вызывают и принимают без остервенения и исступления, а легко, умно и приятно. Сборы весьма порядочные, заняты бывают бельэтаж, 1-й ярус и кресла, а верхи пусты, увы! я верху здесь не нравлюсь.
Семнадцатого числа назначен мой бенефис и уже поступил в продажу, и дело идет порядочно. Я беру вот что: «Жена и зонтик», «Две женщины», «Ночной колокольчик» и дивертисмент; спектакль небольшой, но хорош. Повторяю мой бенефис 19-го, а 21-го, благословясь, в путь в град славный, чистый и веселый, в Петербург. Прощайте, любезный кум и брат; кланяйтесь тетушке, Александре Михайловне, Василию Андреевичу и всем нашим родным. Целую ручку Софьи Васильевны и душевно желаю благополучного выздоровления.
P.S. Нет, недоволен я Москвой.
Простуда, полученная Дюром в августе 1838 года, поспособствовала скорейшему развитию гнездившейся в нем чахотки, и к началу весны он слег в постель. Во время болезни он вполне сознавал свое безнадежное положение и переносил страдания с христианской твердостью. Слух о тяжкой болезни скоро распространился по Петербургу, и многие вовсе не знакомые Дюру люди часто присылали к нему на квартиру узнавать о его здоровье, что всегда раздражительно действовало на его нервы. Однажды, месяца за два до его кончины, когда он еще не слег в постель, жена Николая Осиповича куда-то ушла со двора, прислуги тоже в это время тут не случилось. И громко позвонили у его входных дверей. Дюр сам отворил, и тут вошел какой-то купчик в сибирке.
– Что вам нужно? – спросил его Дюр.