Театральные записки — страница 47 из 52

Через неделю после этого происшествия потребовали меня в контору для подписания контракта. Я пришел туда, читаю контракт и вижу, что его превосходительство действительно «взмиловался» – контракт заключен был на три года: в первый год я оставлен на прежних трех рублях, на второй прибавлен один рубль, на третий – еще один. Я подписал контракт. Но его превосходительство не ограничился одною этою «милостью»: до этого времени, три года кряду, мне назначался бенефис в начале апреля, первый по открытии спектаклей после Пасхи, в пору довольно выгодную; но на этот раз мне назначили бенефис 19 мая, когда половина петербургских жителей перебирается на дачи. Вследствие этого в день моего бенефиса театр был пуст наполовину и на мою долю пришлось едва 600 рублей.

Итак, в эти два года, по милости его превосходительства, я не досчитался в моем домашнем бюджете по меньшей мере тысяч около двух, но зато его превосходительство своим поступком со мною доказал, что он тверд в своем слове и может, как говорится, выдержать характер…

Глава XIV

Когда управление московскими театрами после Загоскина присоединилось к петербургской дирекции, один из наших актеров пожелал перейти на московскую сцену. Но, зная слабую струну Гедеонова – постоянно почти отказывать в просьбах его подчиненных, – придумал хитрую штуку. С грустной физиономией он явился в кабинет к Александру Михайловичу.

– Что тебе надобно? – спросил директор.

– Ваше превосходительство, я слышал, что вы некоторых актеров желаете перевести в Москву.

– Да. Ну так что же?

– Мне говорили, что и я в том числе.

– Я не помню, может быть… А что же, разве ты не хочешь?

– Я бы попросил у вас дозволения здесь остаться.

– А вот за то, что ты пришел просить, ты и поедешь туда.

– Помилуйте, ваше превосходительство, у меня здесь родные, а в Москве нет никого даже знакомых!

– А мне какое дело! Если я назначил, тут разговаривать нечего.

– Как прикажете, конечно, я не смею ослушаться…

– Ты поедешь в Москву, я так хочу! А теперь мне некогда; убирайся!

Начальник был доволен, что поставил на своем, а подчиненный готов был прыгать от радости, что ему удалось поддеть на этот фортель его превосходительство.

Театральное училище, этот рассадник талантов, этот роскошный цветник, около которого порхало в то время столько блестящих мотыльков, было под особым покровительством Александра Михайловича. Он, как добрый, чадолюбивый отец, внимательно наблюдал, чтобы какой-нибудь смазливый гусарик не объехал на кривой легкомысленную невинность. Тут он поставлял себе за священную обязанность предостеречь влюбленную неопытность.

– Ну, что ты на него смотришь? – говорил он иной воспитаннице. – Ведь у него ничего нет, кроме долгов и золотого мундира; он тебя через полгода бросит! Плюнь на него, Вы все смотрите на наружность, а не думаете о будущем, о положении, которое упрочило бы ваше счастие.

Он недолюбливал также, когда девушка-танцорка вскоре по выпуске из училища подавала ему просьбу о дозволении ей выйти замуж. Он тут обыкновенно давал ей такие нотации:

– У вас, легкомысленных девушек, нет никакого расчета: ты вот хочешь выйти за актера… Ну что у него за жалованье? Какие средства? У тебя самой нет никакого приданого; ну чем вы будете жить? С первого году пойдут дети, по целым месяцам не будешь учиться танцевать – вот и останешься вечною фигуранткой. Мне тебя жаль, ты девушка хорошенькая и могла бы составить себе фортуну!

Таков он был в отеческой своей заботливости.

В одну из своих поездок за границу привез Гедеонов из Берлина певицу, некую мадемуазель Вейраух. Эта примадонна ни слова почти не знала по-русски. Выбрала она для первого дебюта «Семирамиду» Россини. Ей написали русский текст немецкими буквами: легко себе представить, что за какофония вышла из этого! Ни она, ни публика не понимали произносимых ею стихов; голос у нее был довольно сильный, но она фальшивила на каждой ноте. Разумеется, ее ошикали с первого разу.

Гедеонов увидел, что дело дрянь, что примадонна его никуда не годится; он велел ее зачислить в хористки, но Вейраух обиделась и не согласилась на такое унижение; она заявила режиссеру что заключила контракт с дирекцией на первые роли и требует второго дебюта. Режиссер доложил об этом директору. Тот, по доброте своей, махнул рукой и сказал режиссеру: «Ну черт с ней! оставьте ее». Вейраух была оставлена на службе, числясь в списках «первою» певицей, и, прослужив десять лет, не разевая рта, получила как иностранка половинную пенсию, которой пользуется до сего дня, если еще здравствует.

Если бы эта мадемуазель Вейраух была красива, то можно бы заподозрить Александра Михайловича в обыкновенном грешке. Но она была дурна как смертный грех, и этот неудачный ангажемент был сделан просто по доброте души или, может быть, в угождение кому-нибудь из важных особ, хлопотавших об этой бедной немке.

В заключение моих воспоминаний о покойном Александре Михайловиче расскажу об одном обеде, данном в честь него управляющим театральной конторой Александром Дмитриевичем Киреевым. Этот обед был устроен в доме, принадлежащем театру, на Каменном острове, где, во время летних вакаций помещаются теперь воспитанницы Театрального училища. К обеду были приглашены близкие знакомые директора и немногие из артистов, в числе которых находился и я.

Разумеется, на этом чиновничьем обеде всё было чинно и прилично; говорилось много спичей и приветствий, но вообще этот обед не оставил в моей памяти ничего особенного, что могло бы быть интересно для моих читателей. Сохранились у меня только – и то не в голове, а где-то в моих бумагах, – стихи, эдакую бюрократическую идиллию, прочитанную в конце обеда Владимиром Ивановичем Панаевым, который в молодости писал идиллии нежные.

Не припомню теперь, в котором году Александр Михайлович охладел к обласканной им Терпсихоре – прежде или после отъезда Елены в Париж, знаю только, что, оставив русскую Терпсихору, он почувствовал слабость к французской Талии. Тогда в Михайловском театре фигурировала одна прелестная и талантливая актриса, имя которой так и просится на каламбур: ее звали Мила (Дешам). Хотя это новое, под старость, увлечение было, кажется, чисто платоническим, но и тут в угоду миловидной актрисе административная справедливость Гедеонова начала прихрамывать, как говорит закулисная хроника. Впрочем, это продолжалось года четыре, не более. По окончании своего ангажемента мадемуазель Дешам возвратилась в Париж.

Александр Михайлович управлял императорскими театрами – сначала одними петербургскими, а потом и московскими – ровно 25 лет, с 1833-го по 1858 год. Выйдя в отставку, он несколько лета проживал еще в Петербурге, но потом переселился в Париж, где платоническая его любовь обратилась в искреннюю дружбу, которую он сохранил к Дешам до последних дней своих. Он скончался в Париже в конце 60-х годов и погребен на известном кладбище Пер-Лашез.

Александр Михайлович Гедеонов, при всех своих недостатках и слабостях, был действительно человек доброй души; существенного зла он, конечно, никому из артистов не сделал; но мог бы сделать много доброго русскому театру, что и доказал при начале своего директорства, если бы не увлекался своим чрезмерным самолюбием и умел укрощать свой строптивый и упрямый характер. Самое его мягкосердечие было иногда некстати и заставляло его оказывать снисхождение людям, которые этого не заслуживали. Его легко было разжалобить слезами и многие во зло употребляли доброту своего начальника. Как бы то ни было, но бóльшая часть артистов, служивших при нем, и особенно театральных чиновников, до сих пор с благодарностью о нем вспоминают.


На исходе 30-х годов, вследствие неприятностей с Гедеоновым, оставил службу при дирекции Рафаил Михайлович Зотов. Как литератор он служил предметом грубых выходок большинства наших рецензентов, хотя его романы и повести в свое время нравились публике. Но я упомяну о нем не как о литераторе, а главным образом как о справедливом начальнике и истинно добром и обязательном человеке. Может быть, иные мои товарищи имели свои причины быть им недовольны; но что касается меня и некоторых других молодых артистов того времени, то мы находили в нем всегда доброжелателя и заступника перед высшим начальством.

Когда он от имени князя Гагарина (как я уже прежде говорил) предложил мне занять должность режиссера, я вполне понял, что это лестное для молодого человека предложение было сделано по его выбору и указанию, потому что князя нисколько не занимало, что происходило в нашей драматической труппе.

Первое одолжение, оказанное мне Зотовым, было (о чем я тоже говорил выше) составление первого моего бенефиса в 1830 году: он безвозмездно перевел для этого спектакля драму «Ленора».

В 1833 году Зотов по просьбе моей перевел с французского для моего бенефиса драму в стихах под названием «Пария». В 1840-м он сам предложил мне переведенную им с немецкого драму «Шекспир на родине» сочинения Карла Гольтея. Эти две последних пьесы были мне отданы им также безвозмездно.

В нынешнее время сочинителям и переводчикам не только безразлично, пойдут ли их пьесы в пользу дирекции или в бенефис – потому что они во всяком случае получают свой гонорар и даже им выгоднее, когда их пьесы ставят в пользу артистов, поскольку при еженедельных бенефисах дирекция не имеет времени ставить пьесы в казну. А в ту пору авторы, отдававшие свои произведения в бенефисы, не получали от дирекции никакого за них вознаграждения. Нынче сочинитель или переводчик даже какой-нибудь ничтожной безделки не даст ее на сцену даром, и потому, вспомнив бескорыстие авторов прошлого времени, невольно скажешь: «Вы, нынешние – ну-тка!»

Зотов был в старину один из самых трудолюбивых театральных писателей: после князя Шаховского едва ли кто-нибудь более него сочинил, переделал и перевел трагедий, драм, комедий, водевилей и опер. Переводить оперы с иностранных языков – труд немаловажный: тут нельзя требовать от переводчика гладких и звучных стихов, он хлопочет только о том, лишь бы втиснуть их в музыкальный такт.