Театральные записки — страница 51 из 52

Они все трое собрались на консилиум и увидели, что драгоценное время потеряно, что болезнь уже неизлечима. Однако же пока человек еще дышит, врачи обязаны употреблять все способы к его спасению. Так было и тут. Три эти знаменитых медика согласились между собою, как продолжать лечение, и Буяльскому предоставлено было следить за ходом болезни.

Само собою разумеется, что при появлении в дому трех настоящих знаменитостей гомеопатическая знаменитость должна была стушеваться… Гомеопат обратился в постыдный бег, но после кончины брата всем рассказывал, что «Каратыгин остался бы жив, если бы ему не помешали аллопаты»! После энергических мер – шпанских мух, пиявок и лекарств, – больной почувствовал некоторое облегчение и вскоре пришел в сознание.

Открыв глаза, он увидел подле себя Буяльского, протянул ему руку и сказал:

– А! Илья Васильевич, здравствуйте!

Буяльский начал его осматривать, раскрыл ему грудь и, желая успокоить, с улыбкою сказал ему:

– Эх! какая богатырская грудь! какие славные мускулы… С таким жизненным запасом дело еще не потеряно. Когда горит здание, надо действовать ведрами и ушатами, а не спринцовками; мы, с Божиею помощью, починим вас.

Когда Буяльский ушел, я поцеловал брата и сказал ему:

– Теперь пойдет дело на лад, ты скоро поправишься.

– Да я в этом и не сомневался, – отвечал он.

А смерть уже придвигалась к его изголовью.

Временное облегчение было непродолжительно; к вечеру брат снова впал в забытье. На эту ночь я оставил при нем двоих сыновей моих, которые давали ему лекарства, наблюдали за ним и записывали каждые десять минут обо всем, что происходило с ним в продолжение всей ночи. Сын мой Петр сказывал мне потом, что под утро, когда он отошел от кровати за лекарством, брат мой безо всякой помощи сам приподнялся, тихо перекрестился и, опустившись на подушки, снова погрузился в прежнюю дремоту. Это было последнее сознательное движение руки; может быть, последняя мысль страдальца обратиться к помощи того, без чьей святой воли нет надежды на выздоровление.

Наступило 12 марта; во весь этот день он уже не открывал глаз и ни на минуту не приходил в сознание; не было ни стона, ни бреда, он постепенно угасал… К вечеру начал метаться… приближалась предсмертная истома.

Я послал сына за нашим общим духовником, протоиереем Петром Успенским. Через несколько времени он явился со святыми дарами, причастил умирающего, и брат мой тихо скончался…

Это случилось с четверга на пятницу 13 марта, в 12 часов ночи.

Впоследствии, соображая все грустные обстоятельства болезни, ее начало, причины и злополучный выбор врача, я думал, что во всем этом был какой-то неизбежный fatum. Если брат действительно простудился на похоронах Брянского, простояв несколько минут на морозе с открытою головой, то ему, именно ему нельзя было по принятому обычаю поступить иначе, не обратив на себя внимание всех товарищей и посторонних.

Все сочли бы это не только неприличным, но явным неуважением к старейшему из его товарищей, бывшему некогда соперником его по искусству. Внезапная смерть Гусевой не могла также вредно не подействовать на него и не усилить болезни. Не наскажи ему старинный его приятель, которому он вполне верил, о чудесах гомеопатии, не дай ему купец Буторин злополучной карточки, которая два года лежала у него в кармане и выпала оттуда тогда именно, когда нужно было призвать доктора, – без этих обстоятельств, может быть, он обратился бы к другому врачу и не впустил бы в свой дом знахаря, который не умел отличить тифа от ревматизма. Тогда, может статься, исход болезни не имел бы таких печальных последствий. Впрочем, мы все любим пофилософствовать, делаем свои предположения на теории вероятностей, а на практике это ни к чему не служит. «Пофилософствуй – ум вскружится», – говорит Фамусов; но есть другое изречение, перед которым безмолвствуют все наши мудрствования: «Положен предел, его же не прейдеши».

С этим знаменитым гомеопатом я по смерти брата, слава Богу, нигде не встречался; говорят, он еще и теперь здравствует: вероятно, не лечит самого себя. Что же касается до тех, кто рекомендовали его моему брату, они оба давно уже отошли к праотцам. Вскоре после похорон брата я где-то встретил купца Буторина и посоветовал ему вперед не сватать невест и не рекомендовать докторов: первые могут отравить нашу жизнь, а вторые – сократить ее.

Глава XIX

Поутру 13 марта, часов в 9, когда в зале положен был на стол усопший мой брат и вся его семья и родные стояли около его, явился от покойного государя дежурный фельдъегерь и сказал вдове моего брата:

– Его императорское величество, узнав о кончине вашего супруга, приказал мне лично передать вам искреннее и глубокое сожаление его величества о вашей горестной утрате.

Она, упав на колени и обливаясь слезами, просила его доложить государю, что не находит слов, которыми могла бы выразить свою душевную благодарность за такое неоценимое внимание его величества!

Пятнадцатого числа, в воскресенье, в 6 часов вечера, последовал вынос тела покойного в церковь Благовещения (что при Конной гвардии). Замечательно, что об этом выносе не было предварительно сказано ни в одной газете, но уже с 4 часов пополудни вся набережная Мойки у Синего моста, самый мост и Исаакиевская площадь были заняты сплошною массой народа…

Когда гроб выносили из дому, дроги подвинулись к крыльцу, но почитатели покойного, несшие гроб, как по условию, закричали: «Не надо, не надо! Мы на руках его донесем» – и пустые дроги потянулись за гробом, который, переходя из рук в руки, был донесен до церкви.

В продолжение всей ночи накануне похорон церковь невозможно было запереть по причине огромного стечения народа, желавшего в последний раз взглянуть на усопшего и проститься с ним. По той же причине в понедельник, в день отпевания, принуждены были впускать в церковь по билетам.

Шестнадцатого марта совершена была заупокойная обедня, за которой последовало отпевание. С самого раннего утра народ всевозможных званий и возрастов толпился около церкви в ожидании похорон. По окончании отпевания гроб вынесли из церкви и так же, как накануне не поставили на дроги, а на руках донесли до Смоленского кладбища. Многие тогда сожалели, что не были приготовлены носилки и потому гроб трудно было видеть в толпе: он то поднимался кверху, то снова тонул в волнах безмолвных, уносивших эту печальную ладью к тихому пристанищу вечного упокоения. На гробе лежал лавровый венок, вполне заслуженный честным артистом его тридцатитрехлетним служением искусству.

До самого кладбища по обеим сторонам линий Васильевского острова, по которым следовала похоронная процессия, стояла необозримая толпа народа. Несмотря на зимнюю еще пору во многих домах были открыты балконы, наполненные любопытными зрителями. Ни одному из прежних петербургских артистов до того времени не было оказано такого народного почета, такого искреннего сожаления об его утрате. Эта непритворная грусть ясно выразилась тем безмолвием и торжественной тишиной, которые не нарушались в продолжение всего скорбного пути.

На этих похоронах не требовалось никаких полицейских распоряжений для соблюдения порядка, потому что он сам собою нигде не был нарушен: тут не было эксцентричных возгласов «шляпы долой!» и тому подобного.

По прибытии на кладбище и по совершении обычного обряда, гроб был опущен в могилу. Но когда появились могильщики с заступами, многие закричали: «Ступайте прочь! не надо заступов, мы это сделаем своими руками!» – и в несколько минут не только могила была вплоть засыпана землею, но над нею образовался высокий курган, потому что большая часть присутствовавших долгом себе поставила бросить горсть земли в могилу усопшего, а их было несколько тысяч…


Дней через шесть после похорон, я пошел навестить мою невестку, и тут, на углу Большой Морской, встретил покойного государя, возвращавшегося из дворца великой княгини Марии Николаевны.

Я, сняв шляпу, поклонился ему и он, подойдя ко мне, сказал:

– Здравствуй… Какое у вас несчастье! Как мне жаль твоего брата! Расскажи, как это случилось.

Я в коротких словах рассказал ему о причине болезни и о прочем.

Когда я кончил, он сказал:

– Жаль, душевно жаль!.. Скорблю о нем не только как о прекрасном артисте, но и как о человеке… Это невозвратимая потеря для искусства.

Мои слезы были ответом на эти великодушные слова обожаемого мною государя!.. Так отнесся государь к смерти честного артиста. О сочувствии всей столицы я уже рассказал. Небезучастна к смерти брата была и печать: несколько некрологов и стихотворений на его кончину было напечатано в газетах. Припоминаю отрывок из стихотворения Венедиктова:

Изнемогает… пал: так ломит кедр гроза!

Он пал! С его чела вам смотрит смерть в глаза!

Спускают занавес. Как бурные порывы,

Летят со всех сторон и крики и призывы:

«Его! его! Пусть нам он явится! Сюда!»

Нет, люди: занавес спустился навсегда!

Кулисы вечности задвинулись. Не выйдет!

На этой сцене мир его уж не увидит!

Нет! Смерть, которую так верно он не раз

Во всем могуществе изображал для вас,

Соделала его в единый миг случайный

Адептом выспренним своей последней тайны.

Прости, собрат-артист! Прости, сочеловек!

С благоговением наш просвещенный век

На твой взирает прах признательности оком

И мыслит: ты служил на поприще высоком,

Трудился, изучал язык живых страстей,

Чтоб нам изображать природу и людей

И возбуждать в сердцах возвышенные чувства!

Ты жег свой фимиам на алтаре искусства

И путь свой проходил при кликах торжества

Земли родимой в честь, во славу Божества!

Вероятно, многие из петербургских жителей и теперь еще помнят, как вскоре после похорон моего брата ходили по городу нелепые слухи: якобы он, будучи в летаргии, похоронен живой, что когда вскрыли его могилу для постановки памятника, то увидели крышу сдвинутою, а труп в гробу оказался перевернутым набок! Разумеется, ничего этого не было и быть не могло, потому что, во-первых, его хоронили на четвертые сутки, когда на теле его уже оказались явные признаки тления; а во-вторых, когда назначено было приступить к работе, то зять моего брата без себя не велел вскрывать могилы, и она была разрыта в его присутствии, потом сняты доски, покрывавшие каменный ящик, в котором помещался гроб, и гроб был, конечно, цел и невредим…