Театральные записки — страница 7 из 52

На генеральных репетициях новых своих балетов Дидло всегда бывал неприступен и доходил зачатую до совершенного исступления. Малейшая ошибка или неисправность приводили его в бешенство: он рвал на себе волосы, бросал свою толстую палку и кричал неистовым голосом. К концу репетиции пот лил с него градом и он уже совершенно изнемогал и терял голос. Горе тому, кто подвертывался к нему в этот роковой вечер! Тут он себя не помнил и готов был прибить встречного и поперечного, особенно последнего, если бы тот осмеливался ему в чем-нибудь поперечить. Вспыльчивый сангвиник, он был неукротим в минуту досады; даже единственный сын его Карл Дидло (очень хороший танцовщик) не избегал заушений[15], колотушек, щипков и тому подобных родительских внушений.

В то время в Малом театре уборные воспитанников помещались довольно далеко от сцены, так что мы, одетые в свои костюмы, должны были проходить на сцену по коридору, наполненному публикой. Помню я забавный эффект, когда мы, наряженные тритонами, в своих зеленых париках и с рыбьими хвостами, проходили однажды мимо почтеннейшей публики, и иные шутники дергали нас за эти хвосты, другие стаскивали наши парики и потешались над нашим рыбьим безмолвием. А нам ничего больше не оставалось, как, подобрав свои хвосты, бежать сломя голову от этих любезных шуток.

Балет «Ацис и Галатея» имел большой успех; прекрасная музыка для него была сочинена капельмейстером Антонолини. Ациса представляла Новицкая, первая танцовщица; Галатею – Истомина (та самая, о которой так поэтично отзывается Пушкин в I главе «Евгения Онегина»). Она дебютировала этой ролью. Трехглавого Полифема изображал танцовщик и балетмейстер Огюст (Пуаро). Все они давно уже в царстве теней, но тогда были полные жизни и в полном расцвете своего таланта.


Постановка каждого нового балета составляла эпоху в театральном балетном мире. Месяца два или три происходили ежедневные репетиции, поутру и вечером, и, разумеется, в это время все наши словесные классы в училище умолкали; ноги и руки отдавались в полное распоряжение балетмейстера, а головы должны были думать только о том, что он приказывал.

Прошел год, я продолжал учиться у Дидло, который обещал моему отцу сделать из меня… первоклассного фигуранта! Щелчки, пинки и прочие удовольствия, которые я получал от него, доказывали, что он прилежно мною занимался и хотел сдержать свое обещание.

Однажды во время класса он заставил меня делать pas, называемое технически тан леве назад[16]. На мою беду, всё что-то не клеилось. Дидло выходил из терпения, бранил и трепал меня беспощадно, заставлял несколько раз повторять это проклятое тан леве, но дело не ладилось. Грозно стуча своей толстой палкой, он энергически наступал на меня, а я, танцуя, подавался назад, и наконец, когда мы оба с ним находились посреди залы, на потолке которой висела тогда хрустальная люстра, он размахнулся своей палкой и разбил люстру вдребезги. Толстые куски хрусталя упали на его лысую голову и до крови ее рассекли!

Тут он окончательно взбесился, ударил меня раза два или три и выгнал из класса! Легко вообразить себе, какого шуму наделала эта кровавая катастрофа! Что меня прибил Дидло, разумеется, это дело неважное, а как я смел довести его до того, что он разбил люстру на свою голову, – вот где преступление! Инспектор школы, отставной актер Рахманов, приказал мне после класса просить прощения у моего учителя. К чести Дидло надо сказать, что при необыкновенной своей вспыльчивости он не был злопамятен, и, когда я подошел к нему и со слезами начал у него просить извинения, он погладил меня по голове и дал мне только наставление, чтоб впредь я был прилежнее, а главное, не подводил его под люстру. Это происшествие оставило на несколько дней красные пятна у него на лысине, а у меня синяки – на каком месте, не помню. Я тоже незлопамятен.

Иногда добряк Рахманов вступался за нас, горемык, и говаривал Дидло: «Ты, мусье Дидло, пожалуйста, сам-то их не бей, а скажи лучше мне, кто у тебя проштрафится, так я его после накажу. А то, что же хорошего? Искалечишь мальчишку, куда он потом годится?» Но, увы! вся эта добродушная логика не имела никакого влияния на самоуправство деспота-балетмейстера.

В описываемое мною время ходил постоянно к нам на репетиции и спектакли сбитенщик. И как же был счастлив тот из нас, у кого была в кармане гривна на это наслаждение, особенно в зимнюю пору. Грех сказать, чтоб у меня всегда водились деньжонки, и мне случалось иногда облизываться, глядя на наслаждение моих товарищей; в долг же мальчишкам жестокий сбитенщик не верил.

Однажды, во время репетиций вышеупомянутого балета «Ацис и Галатея», пришел к нам другой сбитенщик, который произвел необыкновенный эффект в нашем закулисном муравейнике. Он был очень высокого роста, с черной бородой и в нахлобученной шапке. В баклаге у этого сбитенщика был не сбитень, а отличный шоколад; кулек же его, вместо обыкновенных сухарей и булок, был наполнен конфетами, бриошками и бисквитами, но что всего удивительнее, он потчевал всех даром! Эта новость, разумеется, быстро разошлась между нами. Благодетельного сбитенщика все обступили и рот разинули от удивления.

За кулисами, где обыкновенно помещался прежний наш сбитенщик, было всегда довольно темно, и потому мудрено было рассмотреть это новое лицо. Когда я подошел к нему, около него уже составился тесный кружок воспитанниц, которые слетелись как мухи к меду. Само собою разумеется, что вся его баклага и кулек быстро опустели; на мою долю досталась одна конфета, а шоколаду я и не понюхал. Эта курьезная новость дошла наконец и до старика Рахманова; он был тертый калач, и тотчас смекнул, что тут дело неладно.

Едва только его тучная фигура появилась на место нашего бражничанья, как все с криком и визгом бросились врассыпную. Сам же сбитенщик побросал на пол баклагу, кулек и стаканы и убежал из театра опрометью. В чем же заключалась эта закулисная комедия? Сбитенщиком нарядился поручик лейб-гвардии уланского полка Якубович (впоследствии известный декабрист). Он тогда ухаживал за воспитанницей Дюмон и пришел на репетицию, чтоб передать ей любовную записку. Этот Якубович в молодости был отчаянный кутила и дуэлист.

По возвращении из славного похода в Париж, гвардейские офицеры того времени были большие повесы вообще, а уланы в особенности, и в скандалезную хронику Петербурга, вероятно, вписано много гвардейских шалостей и удалых похождений.

Помню я, как рассказывали в то старое доброе время один забавный анекдот. Однажды ночью, после веселого ужина, разгульная компания офицеров разбрелась потешаться по Невскому проспекту, и в продолжение ночи эти шутники переменили несколько вывесок над лавками и магазинами. Поутру у булочника оказалась вывеска колбасника, над мясной лавкой красовалась вывеска французской модистки, над трактиром висела вывеска с аптеки; над аптекой – гробового мастера, и так далее. Нынче, конечно, подобные проказы немыслимы, но в ту пору не было ночного полицейского надзора и будочники-инвалиды невозмутимо дремали у своих старозаветных будок.

Шалость Якубовича, кажется, не была доведена до государя, и он за свой маскарад поплатился только пустой баклагой, разбитыми стаканами и расходом на закулисное угощение.

Во всех балетах того времени я участвовал в кордебалетной толкотне. На моей памяти Дидло сочинил и поставил «Зефира и Флору», «Тезея и Ариадну», «Молодую молочницу», «Венгерскую хижину», «Рауля де Креки», «Кору и Алонзо», «Калифа багдадского», «Хензи и Тао», «Побежденную тень Либаса» и много других. Вообще он ставил тогда по два, а иногда и по три новых балета в год.

Деятельность этого необыкновенного хореографа была изумительна. Он, буквально, целые дни вплоть до ночи посвящал своим беспрерывным занятиям. Ежедневно, по окончании классов в училище, он сочинял или пантомимы, или танцы для нового балета; передавал свои идеи композиторам и машинистам, составлял рисунки к декорациям, костюмам и даже бутафорным вещам.

Дидло был человек очень просвещенный, начитанный, и художник, вполне преданный своему искусству. Нелегко было подчас совладать с ним и композиторам музыки к его балетам: случались у них столкновения, споры, и бедному маэстро приходилось по нескольку раз переделывать, перекраивать, переиначивать свои произведения. Каждая репетиция нового балета с полным оркестром не обходилась без истории, и Дидло зачастую из одной лишней такты готов был разыграть страшную фугу! Кончалось иногда тем, что разобиженный композитор махнет рукой и убежит из театра.

Года через полтора после моего поступления в школу определен был туда же Николай Дюр, впоследствии известный актер. Он был моложе меня двумя годами, и я, как опытный уже воспитанник, помогал ему добрыми советами и сделался его искренним приятелем. Дюр с детства готовился быть танцором и действительно имел большие способности. Вскоре Дидло занялся им особо и, конечно, жестоко его бил и мучил. Много было потрачено с обеих сторон и трудов, и времени совершенно бесполезно: вместо танцора Дюр сделался прекрасным актером и комическим певцом.

Вообще, определить в детских годах направление таланта или способностей почти невозможно. Так, например, Сосницкий тоже готовился быть танцором и уже занимал роли в балетах. Потом, года за два до выпуска, занялся механикой и хотел сделаться машинистом. Но князь Шаховской, который тогда был членом репертуарной части и учителем декламации, указал ему другое поприще, вытащил из-за кулис на сцену – и Сосницкий сделался первоклассным актером.

С Мартыновым была та же история: мальчиком он учился живописи у декоратора Каноппи, растирал ему краски и, конечно, так и пропал бы в его мастерской, если бы его не надоумили попробовать счастья на другом поприще[17].

Иногда случается и наоборот. В ребенке как будто ясно виден зародыш драматического таланта, а потом из него выйдет косолапый фигурант или безголосный хорист. В мое время, например, славилась воспитанница Плотникова, которая в детстве была развита не по годам, но с летами талант начал пропадать, и, войдя в совершенный возраст, она сделалась положительною бездарностью и затерялась в толпе хористок.