Прохожих становилось все больше. Час «пик». Ракитин вышел на центральную улицу. Было много просто гуляющих. Праздные разговоры, шутки, отголоски чужого флирта, чьи-то отрывочные громкие восклицания, чье-то неразборчивое пьяное резонерство, чей-то якобы непосредственный смех, пестрая музыка вечернего города, знакомая полифония — все это сейчас показалось Ракитину почему-то лживым, фальшивым, неискренним.
«Боже мой, — думал он, с тоской ловя обрывки фраз и осколки смеха, — боже ты мой, почему все обманывают друг друга? Зачем? Ни слова правды, ни одного честного лица… И главное — как все глупо! Если б хоть врали изысканно, артистично… Не-ет. Умные люди молчат. Говорят лишь одни дураки. И поэтому кажется: весь мир населен дураками. Но ведь это не так… правда же? Правда? Молчат умные люди…»
Ракитин вспомнил свой бесконечный огромный роман — и горько усмехнулся: нет, ничего не получится. «Ничего не выйдет, — жестоко сказал сам себе. — Я был обречен на неудачу давным-давно. Я скован, я не могу… я просто не умею быть свободным. А литературная судьба зависит не от внешних причин — от степени внутренней свободы. Талант?.. Талант — это, вероятно, и есть врожденная свобода…»
«Я жил с оглядкой, — продолжал он думать, продолжая идти, — я живу с постоянной оглядкой. Но нельзя добиться успеха, если одновременно с мечтами о славе думаешь и о возможном крахе. Нельзя всю жизнь сомневаться в своем призвании. Суть не в чужой оценке… но сам-то! Сам-то я должен хоть чуточку верить в себя. А я — не верю. Я только фантазирую: вот, мол, если б я был настоящим писателем, я написал бы роман о том, как… и так далее, — но самое жуткое: я не останавливаюсь на этом, не останавливаюсь на стадии чистого фантазерства, а начинаю вяло-тоскливо-отчаянно писать, писать, писать… — и все без веры, без страсти, словно насильно играя, словно оправдываясь перед собой и тем более перед другими. Я не живу — сочиняю жизнь. Я никогда никем не хотел б ы т ь, я хотел только сочинять. Мне с детства навязывали разные роли: председатель совета отряда, староста группы, комсорг, председатель местного комитета, председатель товарищеского суда („товарищеский суд Линча“ — на ходу сочинялось, придумалось), редактор стенгазеты, секретарь литобъединения и что там еще?.. — и я играл, играл эти роли, почти никогда не отказывался, играл всегда не всерьез, но иногда увлекался (разве нельзя увлечься игрой, тем более — азартной?), и все-таки чаще — играл через силу, натужно подчиняясь, смиряясь, сдаваясь, доламывая хрупкие остатки гордости и мечтательной независимости. Мне тяжко жить, зато сладко с о ч и н я т ь собственную жизнь.
Чего я боюсь? Не знаю… ведь нечего бояться, нечего, я знаю, что нечего… Чего ж я боюсь?»
Ракитин вспомнил один из нечастых разговоров с Надеждой. Она, юная, жизнерадостная, кокетливая, играющая под девочку-подростка, неожиданно непривычно завела с ним беседу о высших духовных проблемах, о чем-то мистическом, малопонятном, невнятном… а короче и проще — о Боге, об иллюзорности реального мира, о непременном наличии иных сфер. Ракитин запомнил некоторые имена, небрежно слетающие с пухленьких губ: Николай Федоров, Достоевский, Бердяев… возбужденное бормотание: воскрешение предков! Супраморализм! Духовное единство!.. — и что-то еще странноватое, даже смешное в своей сомнительной многозначительности. Вскоре после этого разговора Ракитин стал приглядываться — и встретил других новоявленных христиан. Все они служили в кырских различных конторах, один даже был учителем географии в средней школе, у всех было высшее образование, длинные прически, джинсы с молнией на прорехе — и все они страстно провозглашали веру в иной, более прекрасный и, тем более, более справедливый мир. Ракитин заинтересовался, стал слушать всерьез и с тех пор в разговорах с кырскими мистиками умственно напрягался, пытаясь понять их слова и дотошно прочувствовать, — но понял лишь одно: сам он никогда, никогда, никогда не сможет поверить в существование иного мира. Вот ведь в чем печальный парадокс: будучи отчаянным фантазером, он был таким же отчаянным (точнее: отчаявшимся) материалистом.
«Нет ничего Другого… — думал сейчас Ракитин. — Человек замкнут сам в себе… прорыв невозможен. Есть только то, что есть. Быть может, горько — смиряться с этим сознанием, но расчет на любой иной вариант — ложь, лицемерие. Все законы, понятия о добре и зле, все, все — внутри человека. Быть может, нет ни в чем никакого смысла, есть лишь голая очевидность. Надо смело, спокойно и просто смотреть в глаза тому факту, что нет ничего таинственного в этом единственном мире… и ничего иного, никакой другой жизни — нет и быть не может».
Ну, ладно. Вот и парк, и широкие аллеи, и музыкальный гром репродуктора: «Листья желтые над городом кружатся!..»
Постой!
А Ракетов, Ракетов — что должен он сделать в следующей главе романа? Чем он займется? Будет ли следовать авторской воле иль проявит гордую самостоятельность?
Вдохновение — что это такое?
Ракитин никогда не испытывал вдохновения — он испытывал душную тоску, вынуждающую садиться за стол. Он — подчинялся.
Что еще осталось? Ракитин прикинул в уме.
Оставалось описать триумфальный взлет Ракетова, присуждение ему всяческих премий, восторженные письма читателей, женская навязчивая влюбленность… оставалось выразить его усталость и пресыщение, оставалось заставить его от всего отказаться… от всего-всего… от всего-всего…
Раков пришел с опозданием.
Ресторан «Елочка» прятался в глубине парка, в густом окружении старых сосен. И в вестибюле, и в зале было много елочек, живых, ароматных, стройненьких. В вазах почти на каждом столе стояли сосновые и еловые ветки.
Драшкинская компания оккупировала банкетный зал. Взглянув на два стыкованных стола, загроможденных вином и закусками, Раков сразу прикинул, что выпили уже минимум по два раза — лица у большинства гостей были пунцовые, и на закуски никто особенно не налегал.
Публика была солидная, отборная. Понимали друг друга с полуслова. Многие были между собой на ты, обращались друг к другу по именам, — но эта кажущаяся фамильярность легко поддавалась анализу: субординация соблюдалась при помощи интонаций, улыбок, жестов. Не с первого, конечно, но с третьего взгляда легко можно было рассортировать присутствующих по иерархическим ступенькам. Все тут были — и Коноплев, и Зайчиков, и сам Корытов…
— Евгений Петрович! Сюда! Сюда! — закричал Драшкин, увидев Ракова. — Пробирайтесь к нам, присаживайтесь со мной рядышком. А Верочка где?
— Куда ей, — усмехнулся Раков. — Последние дни догуливает.
— Ах, да! — и Драшкин хлопнул себя по лысой макушке. — Совсем забыл. Значит, скоро будем малютку обмывать… а, будем?
— Не знаю, рано загадывать, — уклонился Раков и сел на предложенное место. — Извините, что опоздал.
— Нет уж, никаких извинений, — вмешался Корытов. — Придется, Женя, наказать тебя штрафом…
— Штрафную! — подхватил Драшкин. — Штрафную!
Корытов налил Ракову полную рюмку. Раков не стал спорить, выпил. Драшкин радостно хлопнул в ладоши:
— Ай, молодец! Достойная смена!.. — и повернулся к Корытову. — Советую обратить внимание — перспективнейший молодой человек.
— Не волнуйся — уже давно обратили, — усмехнулся Корытов.
— Да я в подметки ему не гожусь! — заявил вдруг Драшкин.
— Ну-у, что ж ты себя-то чернишь… — хмыкнул Корытов, а Раков даже поморщился от явного лицемерия шефа.
— Чистая правда! Клянусь! — и Драшкин перекрестился. — Евгений Петрович далеко-о пойдет… голова у него государственная, министерская!..
— Странно вы меня хвалите, — тихо сказал Раков (но Корытов слышал). — Шутите, что ли?.. Или уж так запьянели?
— А что, заметно? — притворно испугался Драшкин. — Да вы, голубчик, меня не слушайте. Вы закусывайте, закусывайте. Вон тот салат попробуйте, который под майонезом… вкуснятина! Вам подать?
— Не надо за мной ухаживать, я не барышня, — поморщился Раков. — Сам возьму.
— Ух, какой гордый! — восхитился Драшкин. — И хохолок такой торчит — прямо петушок!..
Раков промолчал.
А Корытов, прищурившись, поглядывал то на Драшкина, то на Ракова. И Раков — перехватывал эти взгляды.
Веселье продолжалось. Некоторые, кто пободрей и помоложе, выходили в общий зал, танцевать, а группка более пожилых пела нестройным хором «Катюшу». Драшкин пил мало, боялся за сердце. Корытов пил много, но не пьянел. Привычка большого начальника. А Раков пил очень осторожно — и запьянел как раз из-за этой самой осторожности… от напряжения, что ли.
— Эй, молодой человек! — крикнул он официанту. — Есть в вашем заведении телефон?
— У нас — нет. Есть автомат — рядом с рестораном.
— Что, хотите домой позвонить? — спросил любопытный Драшкин.
— Наоборот — жена хотела.
— Беспокоится? Боится одна оставаться?
— Наоборот. Меня одного оставлять боится…
— А-а… вот как? Разве есть основания? — и Драшкин подмигнул.
— Наоборот.
— Что — наоборот?
— Все — наоборот. Извините.
Раков встал, вышел в общий зал, окунулся в грохот электрогитарной музыки («Листья желтые по городу кружатся!..») проскользнул мимо танцующих.
Кто-то тронул его за плечо.
Раков обернулся — и увидел совсем рядом, вплотную, улыбающуюся Надежду. Она была… она была просто сказочно красива: яркие карие глаза, припухшие губы, приоткрытые в приветственной улыбке, веселая челка… Кофта темно-вишневого цвета. Нежное благоухание духов.
— Ракитин, привет! — сказала Надежда. — А вы за каким столиком? Я вас что-то и не заметила.
— Простите, вы обознались, — быстро сказал Раков. — Вы меня с кем-то спутали…
— Ка-ак? — изумилась Надежда. — Не может быть… Ракитин, не надо меня разыгрывать… И голос — ваш!
— Моя фамилия — Раков, — строго сказал Раков. — Так что прошу прощения.
— Да-а?.. — Надежда никак не могла поверить. — Странно, а так похожи… прямо какая-то мистика.
— Извините, — повторил Раков, пожимая плечами.