— Мне ее дали! Дали! Я не сам взял, я не просил, не крал, не обманывал. Я честно трудился — и мне дали!
— Ладно, успокойся. Чего уж теперь. И чего ты разгорячился? Про ту премию никто, кроме нас, и не помнит…
Профессор Коркин тяжело дышал. Он чувствовал, что голова горит, в висках пульсирует кровь, руки немеют.
— Да если каждый… если каждый будет отказываться от премии, — вдруг сказал профессор, — да если каждый будет так, как ты…
— Ну — что?
— Да если каждый так будет… Все тогда развалится!
— Что — развалится?
— А все! Все развалится.
Новиков пожал плечами.
— Тяжело с тобой спорить, Афоня, — сказал он. — И субординация не позволяет… всеж-таки я твой подчиненный. Да и смысла нет — спорить. Пойду-ка я домой. Извини, если растревожил.
Настроение было испорчено. Профессор Коркин выпил еще таблетку от головной боли, потом сердечных капель, но легче не становилось.
Нет, это была не тревога, не страх, не ожидание чего-то плохого в ближайшем будущем… это были навязчивые воспоминания. А профессор не любил окунаться в прошлое. Он любил смотреть только вперед. Это был его девиз: только вперед. А тут, видите ли, явился несчастный старикашка, неудачник, злопамятный «друг детства и юности», треклятый ровесник и однокашник. — и сбил его с ровного ритма, поколебал, нарушил правильность давным-давно заведенного механизма.
«Черт бы его побрал, этого правдолюбца!» — подумал с досадой профессор, и распахнул окно, надеясь, что свежий воздух его успокоит. Нет, легче не стало.
Он прошелся по пустой квартире. Жена куда-то ушла, вероятно, отправилась по магазинам. Вечером предстоял еще один банкет — «домашний вариант», для самых близких.
А сейчас — и поговорить не с кем.
На стене кабинета висели фотографии детей — сын и дочь, оба взрослые, живут далеко от отца, у каждого своя семья. Пишут редко. Не приезжают.
Профессор пошел в другую комнату. «Покормлю-ка я птичек…» — но, увидев пустые клетки, вспомнил, что ведь он сам их недавно выпустил.
Никого. Ни души. Ни звука.
И вдруг он услышал тихий стук — резко обернулся: на створке форточки, распахнутой наружу, сидел щегол и постукивал клювом в стекло. Словно спрашивал: можно?
— Плохая примета… — прошептал Афанасий Данилыч. — Очень плохая примета.
И он замахнулся на птицу, прогоняя ее прочь.
Но щегол влетел в комнату, заметался под потолком.
— Кыш! Кыш! — закричал профессор. — Убирайся, гадкая птица!
Ему показалось, что это — тот самый щегол, которого он недавно выпустил из клетки.
— Зачем ты вернулся? — сердито спросил профессор. — Зачем?
А в форточку влетели дружной парой еще две птицы — те самые боязливые зеленые попугайчики. Следом за ними влетел и скворец.
— Да вы что — сговорились? — прошептал Афанасий Данилыч. — Прочь отсюда! Прочь!
И он забегал по комнате, размахивая руками и бесполезно пытаясь прогнать незваных гостей. Он устал, он задыхался от одышки и тяжкого сердцебиения. Остановился, прикрыл глаза, отдышался… полез во внутренний карман пиджака за валидолом.
А когда открыл глаза, то увидел, что в комнате уже не четыре, а, по меньшей мере, пятнадцать птиц. И еще другие, все более шумные, влетали в форточку, сталкивались друг с другом, метались под потолком, ударялись клювами о стекло, роняли разноцветные перья и кричали, кричали, кричали.
Профессор замер от страха. Он чувствовал, как тяжко пульсирует кровь в висках, как ломит шею, тянет поясницу, и он застонал от щемящей сердечной боли — и выкрикнул умоляюще:
— Не надо! Оставьте меня! Оставьте меня в покое!..
А комната словно расширилась в объеме — и стены раздвинулись, и потолок будто взвился вверх… И проклятые птицы все влетали, влетали в распахнутую форточку, и надрывно кричали, истошно вопили, чирикали, каркали, куковали и щебетали, исходили высокими трелями и руладами.
И профессору вдруг показалось, что эта безумная стая — те самые птицы, которых он выпускал на свободу в течение многих лет, ежегодно, в свой день рождения.
Эта внезапная догадка больно пронзила его, и профессор воскликнул, вздымая дрожащие руки:
— Зачем вы вернулись? Зачем? Улетайте прочь!..
Но птицы не слышали его, оглушенные собственным криком.
Комната
С утра он мотался по объектам, а потом пришлось ехать в аэропорт — встречать комиссию. Пообедать не успел, потому что высокие гости захотели не мешкая приступить к разбору главных претензий. Часам к пяти члены комиссии угомонились. А он после этого еще не меньше часа обзванивал подчиненных — информировал, отдавал директивы, планировал завтрашние дела.
Наконец позвонил домой и сказал жене, что сегодня задержится, мол, приехала московская комиссия, придется сидеть допоздна.
— Вас домой? — спросил шофер.
— Нет, сойду возле детского универмага.
Шофер кивнул. Поехали.
— Меня не жди, — сказал, выходя из черной «Волги».
— А завтра? — спросил шофер.
— Приедешь прямо в трест. А сейчас — свободен.
Шофер кивнул, захлопнул дверцу. Умчался.
А он — прошел мимо детского универмага, свернул с центральной улицы направо, перешел на другую сторону переулка. Оглянулся — никого знакомых поблизости. Тогда он быстро зашел во двор большого пятиэтажного дома, одного из самых первых таких домов, выстроенных еще в конце тридцатых.
Он прошел мимо играющих в футбол мальчишек, мимо судачащих на скамейке пенсионерок, мимо двух спорящих пьяных мужчин и зашел в угловой подъезд, поднялся на пятый этаж, достал из кармана брюк связку ключей, быстро вставил нужный ключ в замочную скважину, — ах, черт, изнутри тоже ключ вставлен: значит, хозяйка дома. Опять начнет приставать с дурацкими услугами. Он нажал кнопку звонка.
Шаркающие шаги, скрежет отпираемой двери, хозяйка открыла, впустила его. Когда-то эта трехкомнатная квартира была коммунальной, в ней жили три семьи, а потом каждая семья получила отдельную жилплощадь, а потом, много лет спустя, здесь поселилась нынешняя хозяйка с мужем и дочерью. Муж года три назад умер от рака желудка, а дочь вскоре после этого вышла замуж и уехала в другой город. Хозяйка осталась одна. Сперва она хотела обменять квартиру на однокомнатную с доплатой, но дочь отсоветовала, попросила хотя бы временно не делать этого: вероятно, имела личные виды на квартиру. Вот хозяйка тогда и решила сдать одну из трех комнат. За два года сменилось несколько постояльцев.
А он — это было месяца три назад — просматривал за ужином газеты и среди всяких объявлений вдруг увидел знакомый адрес: название улицы, номер дома, квартиры — все было ужасно знакомо, но он не сразу сообразил, что это — тот самый адрес. А когда сообразил, пристальнее вчитался в текст объявления: сдается комната. Никому не известно, о чем и как долго он думал, но только на следующий же день он явился по знакомому адресу. Совпадения продолжались: сдавалась именно т а к о м н а т а. Не другая, не третья — а именно эта. Он заплатил хозяйке за месяц вперед и предупредил, что постоянно жить здесь не собирается — он хочет только изредка приходить, не чаще двух раз в неделю, а может, и того реже, но комната должна безоговорочно сохраняться за ним. Безоговорочно, строго повторил он.
— Да ладно, чего там, — сказала хозяйка. — Лишь бы деньги платили.
Потом, позднее, она пожалела о своем корыстном легкомыслии — ее постепенно все более стали смущать его странные требования. И главное: что это за нужда такая — раз в несколько дней приходить в пустую комнату, где даже стульев нет и лишь голый матрац лежит на полу, и все, и ничего больше, что за подозрительная такая прихоть у вполне приличного и даже солидного на вид мужчины?
С холодеющим сердцем хозяйка однажды подумала: уж не шпион ли, не агент ли какой иностранной разведки? Но доказательств конкретных у нее не имелось, и вообще постоялец был абсолютно безупречен и тих, придраться формально не к чему. И хозяйка терпела. Не гнать же его! Ведь не за что гнать. А спрашивать она боялась — он выглядел очень уж строгим, и строгость его казалась непритворной: за пятнадцать лет руководящей работы его некогда добродушное лицо окончательно застыло, окоченело, необратимо превратясь в маску бесстрастного администратора. От него исходило нечто вроде томящего и подавляющего тока, и хозяйка это чувствовала, даже если о н стоял к ней спиной.
В первый же день он потребовал, чтоб она убрала из комнаты всю мебель, абсолютно всю мебель, а потом, чуть подумав и хмуро оглядев стены, он добавил: и стены — побелить. — Как — побелить? — удивилась хозяйка. — Я ж недавно красила, по трафарету, вон какие цветочки! — Чтоб через неделю — никаких цветочков, — приказал он. — Я, разумеется, заплачу за это отдельно. Должны быть чистые стены. В комнате должно быть чисто и пусто. Ясно?
Когда он пришел через неделю, желание его было исполнено — комната сверкала белизной, а пол был совсем как т о г д а — такой же коричневый, чуть облупленный, с щелями между половиц.
С тех пор он частенько приходил сюда, в эту комнату. Придет, полежит на матраце, выйдет на балкон, иногда останется на ночь.
«О, если б он оказался алкоголик, — думала хозяйка. — тогда бы все было просто и ясно. Пришел, закрылся, напился, отлежался, ушел — это можно понять. Или, предположим, водил бы девок. Живое дело — привел, увел. Так ведь нет же — не пьет, никого не водит, вообще не ясно — что он там делает?!»
— Здрасьте, здрасьте, — сказала хозяйка, впуская его в квартиру. — Добро пожаловать.
— Добрый вечер, — кивнул он и сразу прошел в свою комнату, запер за собой дверь.
Распахнул окно, открыл дверь на балкон — все то же самое, что и тридцать лет назад: крыши домов, трубы машиностроительного завода, синий конус сопки на сиреневом фоне вечернего неба. То же самое закатное солнце — тающее за левым склоном, потом исчезающее совсем, и вскоре небо темнеет, темнеет, а вот и первая звездочка замерцала, потом — вторая, а вот уж и целая звездная россыпь. Подуло холодным ветром.