– Я лично под таким посланием ташкентским школьникам подписываться не стал бы! – Он небрежно отбросил письмо на стол.
– А мы подписать можем? – спросил Игорь.
– Вы – как знаете.
– А точнее, как любит выражаться Зинаида Васильевна?
– Точнее? Нечего хвалиться! Например, радиогазетой. Достижение какое!
– Во всяком случае, довольно редкое, – сказал один из мальчиков.
– Может быть, редкое. А какая важность, что она три раза в неделю выходит?
– А что – важность? – спросил Игорь, как спрашивают, когда недосуг докапываться самому и все на свете кажется не слишком важным.
– Как будто ты не знаешь? То, что в первом выпуске зазря оболгали моего пионера. То, что последние выпуски стали скучные такие – и не слушает почти никто!
– Это так. – Игорь зевнул и медленно, словно неохотно, сомкнул челюсти. – Но нельзя же все тащить на принципиальную высоту.
– А если лень тащить на высоту, так нечего и раззванивать на всю Европу!
– Не знаю, чего ты кипятишься,– увещевающе и устало сказал Игорь. – Письмо как письмо.
Вообще к наскокам Валерия он отнесся беззлобно, устало и с удивлением, таким искренним, что Валерий заколебался: «Не зарываюсь ли?..» Тем не менее он энергично спросил:
– А какие будут последствия этой информации? – И хотел уже сдобрить ученую фразу простецким «кумекаешь?», как заметил на пороге директора.
– О чем спор? – осведомился директор тоном старшего, гордого самим фактом, что питомцы доросли уже до рассуждений о высоких материях, и очень бегло интересующегося сутью.
– Да тут мы, Андрей Александрович, письмо написали девятому классу ташкентской школы. Ответ на их последнее, – сказал Гайдуков.
– Очень хорошо.
– Вот Саблину не нравится, – добавил один из мальчиков.
– Саблин разве в вашем классе?
– Нет, я в параллельном, в «А», – ответил Валерий.
– Значит, это вас, в сущности, мало касается, – сказал директор. – Что ж, пройдемте, ребята, ко мне. Дайте-ка письмо.
У дверей кабинета Валерий замешкался было, но Андрей Александрович жестом предложил войти и ему.
Директор сел в кресло (прямо над ним висел на стене большой застекленный портрет Макаренко), протер и надел очки и принялся читать письмо. А Гайдуков с одноклассниками переглядывались: не вкралась ли, случаем, синтаксическая или, хуже того, орфографическая ошибка? Или стилистический изъян какой-нибудь...
– Грамотно, толково – можно отправлять, – удовлетворенно произнес Андрей Александрович. И вскользь спросил: – А у вас что там было, Саблин?
– У меня? – Валерий встал. – Я сказал, что гордиться нашим радиоузлом можно было б, если б от него была польза.
– Считаете, значит, что ее нет?
Валерий повторил – правда, более сдержанно – то, что несколькими минутами раньше говорил Гайдукову.
– Че-пу-ху вы болтаете! – отчеканил Андрей Александрович. – И встреваете в то, что вас не касается!
Подвижное лицо Игоря нахмурилось, он заморгал и мелко затряс головой. Это была немая подсказка Валерию: не ершись, брат, ни-ни! Не лезь в бутылку!..
Но Валерий почему-то смотрел не на Гайдукова, а на портрет Макаренко. И в том, что он ответил директору, не проявилось ни его самолюбие, ни строптивость, а только склонность сопоставлять и все мерить свежеобретенной меркой.
– Зачем же вы сидите под этим портретом? – спокойно спросил он.
– Под каким портретом?
С поспешностью, необычной при его представительных манерах, директор обернулся, увидел портрет Макаренко, висящий вполне надежно, и понял, что только что выслушал дерзость.
– Попросите от моего имени кого-либо из родителей явиться в школу, – сказал он. – В течение ближайших двух дней.
– По-моему, – сказал Гайдуков, когда они, выйдя из школы, направились в магазин, – ты свихнулся. Ей-богу!
Валерий понуро молчал.
– Я понимаю, – горячился Игорь, – ты искал, кто к мальцам присосался?.. Надо было! Хулиганье пугнул, так? Дело! С Зинаидой схлестнулся – от нее не убудет. Ладно. Теперь растолкуй: от письма кому потеря? Мы им написали, они нам написали, – кому какой урон? Что тебя допекло? На директора стал бросаться – новая мода!
Валерий кисло усмехнулся.
– Не знаю, как тебя выгородить, черт... Пойди хоть завтра повинись, а там...
– А чего виниться? Будь Макаренко живой, наш Андрей Александрович его портрет в кабинете не вешал бы. Это – будь надежен. Он, наоборот...
Тут Игорь рассердился. Он заявил, что, по его мнению, выбирать портреты для кабинета – как-никак право самого директора. И прикидывать, кто красовался бы на стене директорского кабинета, не умри Макаренко, – значит разводить антимонию и рассусоливать.
С этим Валерий был не согласен, но так как и сам не прочь был переменить тему разговора, то по возможности беззаботно (хотя и взяв сначала слово все хранить в тайне) рассказал Игорю о размолвке с Леной.
Игорь не сразу отозвался: он, размышляя, выпятил, а затем закусил губу, повел перед собой невидящим взглядом, чуть сдвинул брови, и Валерию понравилась такая вдумчивость – человек не пытался ответить с бухты-барахты.
Они дошли до магазина, в витрине которого из наклонной бутылки шампанского лилась в бокал витая струя. Жидкость в бокале искрилась и пенилась, но бокал не переполнялся, и это обстоятельство привлекало зевак, тщившихся найти разгадку чуда.
Только в магазине, приближаясь к прилавку с колбасами – тучными, розовыми, обрамленными белым жиром, и темными, сморщенными, – Гайдуков вдруг спросил:
– Ты вообще-то ее целовал?
Валерий запнулся. Ему показалось, что это мог слышать молодой продавец в берете, орудующий чудовищным ножом.
– Да? – переспросил Игорь, уже получая в кассе чек и принимая сдачу.
– Вообще-то нет...
– А пробовал?
Игорь успел получить у продавца сверток, прежде чем Валерий выдавил:
– Нет...
– А объяснялся? Мне, когда я, помнишь, к тебе домой заходил, показалось, ты вот-вот... Дай-ка список.
В составленном девочками списке значились продукты, которые им с Игорем следовало приобрести в счет своего пая.
Валерий молча передал ему листок. Его коробило, что, расспрашивая о сокровенном, Игорь в то же время узнает цены, сверяется со списком, усмехается, глянув на рекламный плакат, где краб несет на себе банку со своими консервированными родичами.
– Всё! – объявил Игорь, засунув Валерию в карманы шубы склянки с горчицей. – Теперь на свободе договорим.
Они пошли тихой, почти безлюдной улицей, по которой не так давно Валерий вел Лену спиной к ветру. Сейчас ветра не было вовсе.
– О чем же мы? – сказал Игорь. – Да... Значит, не объяснялся? Может, ты считал, что если она с тобой под руку ходит, то все убито – любит. Так?
На это нечего было сказать, потому что примерно так Валерий в глубине души и считал. И еще одно побуждало его молчать. Хотя он и отвечал Игорю на вопросы только отрицательно, но смутно чувствовал, что разговор этот чем-то, однако, нехорош. Он не мог бы определить – чем. И ощущал лишь, что небрежные слова обо всем, чего еще не было у них с Леной, словно бы отрезают путь к тому, чтобы это могло быть в будущем.
– Черт, за четыре дня красная икра успеет испортиться, – заметил Гайдуков, похлопывая себя по карманам, – и паштет...
– У Ляпунова есть холодильник, у Терехиной есть холодильник, – уныло сказал Валерий.
Он посмотрел на свои оттопыренные карманы, в которых лежали горчица и халва, и подумал, что не нужно никакого новогоднего пиршества, потому что праздновать ему нечего.
С Леной кончено. За сегодняшнее могут вышибить. Хотя отметки сносные. Так что неизвестно... Но матери явиться к директору!.. Неплох новогодний подарок...
– Выше нос! – потребовал Гайдуков. – Проживем как-нибудь.
Гости собрались у Жени Ляпунова часам к одиннадцати. Все они, или почти все, были здесь впервые.
Мальчики, повесив пальто, тотчас проходили в комнаты. Волосы они приглаживали на ходу. Девочки же надолго задерживались в коридоре. Здесь они разглядывали себя в большом овальном зеркале, то пятясь от него, то почти прикасаясь к нему лицом. Здесь, вынув из газеты туфли (мамины?), становились на высокие каблуки и делали первые, пробные, неверные еще шаги. Здесь наводили последний лоск на новогодний облик, расправляя кудряшку, примятую под шерстяной шапочкой, и делали последний выбор: брошь или бант? Наконец заключительным жестом тут пудрили носы и щеки, а затем решительно стирали с лиц белую пыльцу, так что от нее не оставалось следа. И, порозовев после этой несколько загадочной процедуры, девочки появлялись на пороге комнаты, где стоял праздничный стол и у стены болтали мальчики – почти такие же, как в школе на перемене, только более тщательно отутюженные. Эти привычные мальчики смотрели во все глаза на преображенных девочек: они были выше, стройнее, кудрявее и взрослее. Они были не те, что на уроке. Они не были похожи на тех презрительных недотрог, которые с таким шумом турнули мальчиков со своих парт в начале года. И они не были похожи на простых и спокойных товарищей-одноклассниц, какими вскоре после того незаметно стали.
Сегодняшние девочки не походили ни на тех, ни на других. Они и смущали и смущались сами. Рядом с этими нарядными девочками Валерий почувствовал себя на начинающемся празднестве совершенным чужаком.
Садиться за стол было еще рано, и, пока Ляпунов знакомился с принесенными пластинками, складывая фокстроты возле патефона, гости исподволь осматривали незнакомую квартиру.
В Женькиной комнате на стенах висело несколько фотографий плотного улыбающегося человека в летном шлеме. Он был снят возле самолета то в гимнастерке, среди окруживших его людей со счастливыми лицами, то в меховом полярном обмундировании, такой громоздкий и неуклюжий, что белый медведь рядом с ним не казался особенно внушительным. А раз, тоже у самолета, он был снят, должно быть, на очень ярком солнце, с малышом лет четырех. Они обнимали друг друга и глядели радостно, чуть ошалело на огромную толпу, обступившую их и протягивавшую к ним букеты.