Тебе посвящается — страница 29 из 54

– Я не отказываюсь вовсе быть вожатым...

– Надеюсь. А правда, – спросил он вдруг, – будто вы сегодня заявили: «Я – не актив...»?

– Говорил. Так ведь...

– Вот хуже этого не придумать. Это лыко я вам, по­ка жив, всегда буду в строку ставить!

– Почему, Евгений Алексеевич? Я ведь Зинаиде Ва­сильевне потому, что она... – И Валерий передал завучу свой последний разговор с Котовой.

– Все равно! – проговорил Евгений Алексеевич. – Какова бы ни была Котова, вы не могли так сказать о се­бе! Меня, Саблин, тоже отстраняли. На срок более долгий, чем вас. Но у меня перед назначением в вашу школу не было вопроса: «Что ж, начинать сызнова?» – который за­даете себе вы.

Валерий молчал.

– Знаете, это простая вещь, но не все постигают: бу­дущее, для которого мы живем, приближается не оттого, что проходит время, а только если мы – актив! Просто, верно?

– Да, – согласился Валерий, думая, как неудачно получилось, что его случайную, назло сказанную фра­зу – собственно, даже не его, а ляпуновскую! – завуч принял всерьез. Никогда он не желал так сильно обелить себя. Но не видел, как это сделать, не роняя достоинства.

В это время приоткрылась дверь, и показалась на миг голова Хмелика.

– Ко мне? – спросил громко Евгений Алексеевич.

– Нет... Я к нему вот... – ответил Хмелик, останавли­ваясь на пороге и бросая быстрые взгляды на Валерия, завуча и в коридор.

– А что такое? – спросил Валерий.

Хмелик нерешительно взглянул на завуча – тот при­сел к столу у окна – и вполголоса возбужденно заговорил:

– Стоим мы с Генкой... возле пионерской... Вдруг Тишков... А говорят, вы опять у нас... И мы...

– Ладно, сейчас, Леня, – прервал Валерий, обняв Хмелика за плечи и радуясь, что Хмелик за ним при­шел. – Евгений Алексеевич, я пойду.


ОТЧИМ


Мне было семь лет, когда мои отец и мать рас­стались. Мать собиралась выйти замуж за че­ловека, о котором я поначалу знал только, что фамилия его – Комиссаров. Затем я услышал, что у Комиссарова есть автомобиль, на кото­ром он ездит на работу и с работы, в театр и в гости. Это его персональная машина. Он и сам умеет ее водить.

В то время я очень интересовался автомобилями, а разрыв между отцом и матерью не воспринимал трагиче­ски – оба они продолжали жить со мною и никогда при мне друг с другом не ссорились. Поэтому я спросил мать:

– Машина с собачкой на радиаторе?

– Нет, – ответила она, – попроще. Марки «ГАЗ» – первая советская. Совсем новенькая.

– А гудок какой? – полюбопытствовал я. – С резино­вой грушей?

– Откровенно говоря, сыночек, не обратила внима­ния, – ответила мама, пудрясь перед зеркальцем и взыска­тельно глядя на свое отражение. – Вот на днях познаком­лю тебя с Александром, вы с ним, конечно, подружитесь, он тебя и покатает и все тебе объяснит насчет машин. – Мама защелкнула пудреницу, из которой при этом вырва­лось крошечное ароматное облачко и тотчас опало розова­тыми пылинками на паркет.

Потом мама обняла меня и ушла.

Через несколько дней ко мне пришла бабушка, мами­на мама, чтобы вести меня в гости к Комиссарову, кото­рый жил неподалеку вместе со своей сестрой и племянни­ком-студентом. Перед тем как мы отправились, мамина мама спросила у папиной мамы, не возражает ли она против того, что я иду знакомиться с Комиссаровым и его семьей. Папина мама отвечала, что не может этому пре­пятствовать.

– Иди, мой дорогой, – сказала она мне, – и не задер­живайся в гостях долго: помни, что я буду тут без тебя скучать! Потом расскажешь нам с дедушкой, как тебе там понравилось.

О Комиссарове ни мой отец, ни его родные никогда не говорили дурно. Но о том, что мама выходит за него замуж, упоминали всегда с оттенком жалости к ней.

Придя, мы не застали Александра дома. Он задержался на работе. Нас ждали его сестра и племянник. Племянник, отложив в сторону книжку, включил электрочайник. Се­стра Комиссарова сказала радушно:

– Дайте-ка, дайте-ка я посмотрю на своего нового племянника! О, какие у него большие глаза! – И она по­целовала меня.

Я вытер щеку, так как со слов деда-медика знал, что при поцелуе на кожу переносятся тысячи микро­бов.

– Глаза у него материнские, – сказала бабушка.

– Да, – сказала сестра Комиссарова, – совершенно как у матери. Это прежде всего замечаешь.

– У дочери мои глаза, а у него – материнские, – сообщила бабушка.

– Действительно, – сказала сестра Комиссарова. – У вас тоже темно-карие. Да.

Разговор было увял, и тут бабушка взглянула на меня просительно.

– Пожалуйста, политика, – сказала она. – Междуна­родное.

Это значило, что я должен высказаться о современном международном положении. Бабушка желала продемон­стрировать, сколь необыкновенно я развит для своего воз­раста. Ей не терпелось доказать мою незаурядность. Она не могла дождаться прихода Комиссарова.

Я сказал несколько слов о внешней политике Англии. Собственных мыслей на этот счет у меня не было, но я запоминал дедушкины. Сестра Комиссарова казалась весь­ма удивленной. Бабушка наслаждалась ее изумлением.

– Рассуждай! – потребовала она, обратясь ко мне.

Это «рассуждай» произносилось как «играй», обра­щенное к юному музыканту, или «читай», обращенное к юному декламатору. Бабушка была родом из Одессы, где вундеркиндов пестовали и растили сотнями. Ей мечталось, что я стану вундеркиндом. Однако к музыке у меня не об­наружили серьезных способностей. Стихи я читал с боль­шою охотою, но был гнусав и картав, что в значительной степени портило дело. Мне оставалось, по-видимому, только рассуждать.

– Рассуждай! – настаивала бабушка.

– Про что? – спросил я тихо.

– Что-нибудь, – ответила бабушка. – Международное.

Мне было неловко, не по себе, но упираться – и вовсе бесполезно.

Пожав плечами, я осудил тред-юнионизм. Я был ка­тегоричен и краток. Сестра Комиссарова была поистине потрясена. Впрочем, тут же выяснилось, что ее поразило больше всего не мое раннее развитие.

– Удивительно! – сказала она вполголоса молчали­вому сыну-студенту. – Беспартийный интеллигент рассуж­дает, как Александр!

Что это значит, я не понял. Меня в то время еще никто не называл беспартийным интеллигентом. Но, конечно, сестра Комиссарова и не имела в виду меня. Она гово­рила о дедушке, чьи слова я повторял. К нему относилось ее удивление.

– Ну, а что Литвинов? – спросила она меня с ласко­вым любопытством.

– Литвинов дает десять очков вперед всем этим заграничным министрам! – отвечал я. –Он их берет за ушко да на солнышко! – добавил я уже от себя.

Этого дедушка не говорил. Это было написано в газете под рисунком, где изображался Литвинов, тянущий за длинное ухо к солнцу маленького реакционного китайца. Солнце было нарисовано совершенно так, как рисовал его я и все вообще маленькие дети, а китаец напоминал того, что продавал на бульваре бумажные веера и резиновые игрушки «уйди-уйди».

– Вот это да! – воскликнула сестра Комиссарова.

Вероятно, до сих пор она считала, что беспартийные интеллигенты должны ругать Литвинова. И вдруг оказа­лось наоборот. Конечно, именно это произвело такой эф­фект, а не мое раннее развитие. К счастью, бабушка в этом не разобралась. Она видела только, что эффект огромен. И все-таки тщеславие ее еще не было утолено.

– Великие державы, – проговорила она с мольбой.

Она хотела, чтобы я сказал что-либо о пяти влиятель­нейших странах. Ей не хватало чувства меры. Будь она иллюзионисткой, то, без сомнения, показывала бы зрите­лям за один раз столько фокусов, что им на целую жизнь приелись бы чудеса.

– Все зависит от того, найдут ли великие державы общий язык, – скупо промолвил я напоследок и надел матросскую шапочку, на ленте которой было выведено золотом слово «Неукротимый». (Буквы осыпались на пальто блестящими точечками.)

Мне церемонно вручили картонную коробку с лото. Сестра Комиссарова опять поцеловала меня. Я снова вы­тер щеку, помня о микробах. Визит был окончен.

Самого Комиссарова в тот день я так и не увидел.


Дома я рассказал обо всем, что было в гостях, бабуш­ке Софье (так я называл папину маму).

Бабушка Софья была человеком с необычайной, фан­тастически преувеличенной ответственностью за свои сло­ва. Даже литераторы, для которых слово – деяние, броса­ют иной раз слова на ветер. А бабушка Софья, мать семей­ства, на все и всегда отвечала людям так полно и точно, как если б на свете не существовало пустых и праздных вопросов или формул вежливости, не согретых живым те­плом. Она никогда не изменяла этому обыкновению. Я замечал, что она не говорила при встрече «здравствуйте» тем, кому здравствовать не желала; она просто кивала им.

Из меня бабушка Софья стремилась воспитать наблю­дательного и абсолютно правдивого мальчика. И сама была для меня примером, как строчка в букваре, выпи­санная бесхарактерными в своем совершенстве буквами, служит примером для начинающего грамотея...

Итак, я подробно и точно, как она любила, рассказал бабушке Софье о своем знакомстве с племянником и сестрой Комиссарова. К моему удивлению, бабушка Софья смеялась от души. Ее тучное тело колыхалось, и большое расшатанное кресло скрипело, как кроватка укачиваемого младенца. Когда пришел дедушка, бабушка Софья поспе­шила его обрадовать.

– Наш Миша, – сказала она, – научился рассказывать не только хорошо, но, знаешь, очень смешно! Я смеялась только что буквально до одышки и никак не могу прийти в себя.

– Отлично, – отозвался дедушка. – Юмористический угол зрения довольно редок, особенно в таком раннем воз­расте. Несомненно, хорошая черта. Тревожит меня, Софья, твоя одышка. Дурной симптом. Тебе необходимо больше себя щадить. – И, отряхнув руки над массивным мрамор­ным умывальником, стоявшим в его кабинете, дедушка вышел в столовую, чтобы с нами поужинать.

Мне были, конечно, очень приятны дедушкины слова в той части, в какой они касались меня, но, будучи абсо­лютно правдивым мальчиком, я отклонил незаслуженную похвалу своему юмористическому дару.