– Смешно, – сказал я, – само получилось. Я не знал, что получится...
– Александр очень жалел, что не смог с тобой вчера познакомиться, – сказала мне мама на следующий день, – у него было долгое заседание, и он не мог уйти. Ну, теперь уже придешь к нам на новоселье.
Оказалось, что Александр получил новую квартиру из двух комнат, в которую они с мамой на днях переедут.
– А со мной ты теперь не будешь больше жить? – спросил я.
– Я буду приходить к тебе каждый день, – ответила мама, – и ты сможешь приходить ко мне каждый день. Ты увидишь, как здесь близко, два шага. Так что все останется совершенно по-прежнему, единственно только ночевать я здесь не буду, но ведь ночью ты спишь, не просыпаясь, до самого утра, и тебе решительно все равно, в комнате я или нет. Это когда ты был маленький, то просыпался ночью и звал меня. А теперь ты большой мальчик, правда, сыночек?
И все-таки я проснулся ночью. Мама не предупреждала меня, что эту ночь проведет уже под новой крышей, но почему-то я проснулся и во тьме слипающимися глазами увидел на месте маминой кровати большой сугроб. Это было невероятно. Я широко открыл глаза, и все оказалось проще: пустая мамина кровать под белым покрывалом, с пышной подушкой под белой накидкой. Странно выглядела она посреди ночи в своем дневном аккуратном убранстве. Я смотрел на нее и думал: «Это теперь не мамина кровать. Просто – кровать. А была мамина...» Не спалось. Ночь проходила медленно. Яркие лунные блики лежали на белом покрывале, желтые пятна уличных фонарей шевелились на нем. Потом погасли лунные блики. Позже, когда темноту в комнате разбавило слабым светом пасмурного утра, расплылись без следа и желтые фонарные пятна. Часы пробили семь раз. В это время мама, бывало, будила меня, говоря: «Если хочешь позавтракать со мною – вставай».
А мне не хотелось иногда вставать. Как-то раз я пробормотал: «Мам, еще посплю чолпасика...» Я хотел сказать «полчасика», но со сна сказал так, и мама весело переспросила: «Что? Что?»
С тех пор я уже каждое утро говорил: «Мам, еще чолпасика», а мама смеялась и тормошила меня. Некому мне теперь будет сказать «чолпасика...». Это только наше с мамой слово, а мамы больше не будет здесь по утрам... И от мысли о таком пустяке я заплакал. Я открыл дверцу тумбочки, в которой всегда лежало множество мелких маминых вещиц и фруктовая карамель для меня, увидел, что в ней остались только порожние флаконы из-под духов с гранеными пробками, и заплакал пуще. И уже по-иному, чем три дня назад, подумал о Комиссарове. Не с одним только любопытством – с чувством более сложным, от которого на мгновение становилось знобко.
Между тем домашние после маминого переезда начали гораздо больше прежнего говорить о ней, Комиссарове и особенно – о моем отце. Ему было тогда тридцать лет, и он преподавал ботанику в школе.
Многие не понимали, почему маме вздумалось расстаться с таким человеком, как мой отец. Никто не видел, чтоб он когда-либо причинил ей обиду. Я наблюдал лишь однажды вспышку маминого гнева против отца. Она была совершенно загадочной.
Как-то, в начале лета, отец пришел под вечер домой с большим букетом полевых цветов.
– Чудесные цветы! – сказала мама, подымаясь ему навстречу. – Это мне?
– Пожалуйста, – ответил отец, – если хочешь. Если тебе нравятся.
Мама взглянула на него недоуменно.
– Да, пожалуйста, – повторил отец. – Возьми. Я, собственно, думал для гербария... Но, если тебе нравятся, возьми. Можешь взять все. Тогда сейчас поставим их в воду. А хочешь, отбери часть. Но можешь и все. Как хочешь. Пожалуйста. Они, кстати, сильно пахнут. Можно их здесь поставить в кувшин, но перед сном нужно будет их куда-нибудь вынести. Не забыть это сделать.
– Мне не нужны эти цветы! – сказала мама резко.
– Они тебе не нравятся? – спросил удивленно отец.
– Нет, – ответила мама, и глаза ее наполнились слезами. – Совсем не нравятся.
– А мне показалось... – начал отец.
– Тебе постоянно что-нибудь кажется! – перебила его мама дрожащим и в то же время презрительным голосом.
– Например?.. – осведомился отец.
– Что толку говорить! – Мама стремительно вышла, с размаху закрыв за собой дверь.
Отец развел руками и, постояв минуту неподвижно, пошел следом за нею с видом человека, который готов поверить во что угодно, даже в то, что сам виноват, но отказывается что-либо понимать, пока ему не приведут примеров и доводов. Мама, однако, ни в этот раз, ни потом не приводила никаких доводов. Но она ушла к Комиссарову.
Оставленный, мой отец никогда не говорил о мамином замужестве. Почти все вечера он проводил дома, сидя один за шахматной доской. Он играл партию по переписке со своим другом Давидом Тетельбаумом, проходившим службу в Красной Армии.
Письма от Тетельбаума приносили не чаще двух-трех раз в месяц. Но отец склонялся над доской почти каждый вечер. Он передвигал фигурки и вполголоса рассуждал вслух... Партия длилась уже около года. Почему-то это тревожило моего деда и бабушку Софью. Иногда дед подходил к подоконнику, куда днем убирали доску с расставленными фигурами, и недолго, но печально вглядывался в позицию.
Первые ходы были сделаны прошлым летом. К осени противники рокировались. Под Новый год разменяли ферзей. В январе папа объявил шах. Его конь занял выгодную позицию в центре. Ранней весной Тетельбаум начал атаку на королевском фланге. Папа предложил жертву пешки, сулившую выигрыш темпа. От удовольствия он потирал руки. Это позабавило деда.
– Какую цену может иметь темп для тебя, играющего целый год одну партию? – спросил он небрежно.
Сам дед был человеком стремительным и успевал сделать за день неимоверно много.
– Ведь началось это, по-моему, еще при Люсе? – сказал дед, не дождавшись ответа на первый вопрос. (Люсей звали мою маму.)
– Да, – ответил отец, – еще при ней.
– М-да, странно, – сказал дед. – Нервы, нервы... Пройдем ко мне в кабинет?
Отец покачал головой.
В отсутствие отца домашние толковали, случалось, и о Комиссарове, и уже не так глухо, как прежде. Я узнал, что Комиссаров стар. Не то «для нее» (то есть для мамы) стар, не то просто стар, но, в общем, немолод. А когда как-то вечером я просил маму побыть со мной подольше, она сказала, что не может: Александр, не застав ее дома, огорчится до слез. Выходило, что Комиссаров плаксив и капризен, точно маленький...
Все это было странно. Это даже занимало меня немного. Но и только. А важно было лишь то, что я мало вижу маму. Как-то она позвонила по телефону и сказала бабушке Софье, что ближайшие дни будет занята переездом на новую квартиру. Перебравшись, она зайдет ко мне повидаться.
Предстояло прожить без мамы несколько дней.
В эти пустые дни я впервые почувствовал нестерпимое однообразие своей жизни: завтрак, гулянье по бульвару, обед, сон, снова прогулка...
Все надоело и опостылело. Бульвар, где я гулял каждый день – большой бульвар с катком и снежной горой, с лотками «Моссельпрома», с продавцами разноцветных воздушных шаров, – стал мне вдруг тесен и скучен. Я вырос из него.
Разнообразия ради домашние предложили мне гулять во дворе. Но здесь было еще тоскливее и вдобавок темнее (двор обступали с трех сторон высокие дома). Иногда ко мне подходили ребята постарше – моих сверстников тут не было – и, улыбаясь, спрашивали:
– Показать тебе Москву?
Я благодарно соглашался. Мне казалось, что речь идет о большой прогулке или, может быть, поездке на машине. Но едва я произносил «да», ребята со смехом пытались приподнять меня за уши.
Так вот что значило «показать Москву»!.. Это было не очень больно, но я испытывал немалое разочарование. И, однако, желание какой-то новизны в жизни было во мне так сильно, что, когда на другой день мальчишки снова предлагали: «Миш, показать Москву?» – я, забывая о подвохе, радостно соглашался...
Но вот мама перебралась наконец в новый дом. Она зашла после работы за мною, и мы отправились к ней.
Мама нажимает кнопку звонка, отворяет бабушка, и я переступаю порог новой квартиры.
Здесь так чисто и свежо, что даже веет легкий ветерок. Некоторые вещи знакомы мне, и от них, почти неуловимый, исходит запах комнаты, где еще недавно мы с мамой жили вместе. А кое-какие вещи я вижу впервые.
В большей из комнат на полу лежит шкура волка с головой и когтистыми лапами.
На стене висит ружье.
В углу стоит трость, которую я с трудом поднимаю обеими руками.
И плохо верится, что хозяин этих крупных и тяжелых вещей капризен и плаксив.
– Это Александр сам убил, – говорит мама, коснувшись волчьей шкуры кончиком туфли.
– Вот из этого? – Я указываю на ружье.
– Да.
Явственно слышится поворот ключа в замке, стук входной двери. Сейчас войдет Комиссаров. Мама спешит в коридор к нему навстречу.
Меня вдруг охватывает дрожь. Совершенно как перед появлением старика врача, который, надавливая на язык ложечкой, прищуренным глазом разглядывает мое горло...
Из прихожей доносятся мужские голоса.
Первый:
– Вот, пожалуйста, пейте. Второй:
– Спасибо, напился... Приезжать теперь с утра, товарищ Комиссаров?
Первый:
– Да, пожалуйста, к восьми. Пообедайте сейчас с нами.
Второй:
– Спасибо, я...
– Оставайтесь, – говорит Комиссаров и, раздеваясь на ходу, быстро входит в комнату.
За ним – мама. Она, краснея, обнимает меня и говорит:
– Это мой сын, познакомься!
– Он самый? – переспрашивает Комиссаров весело. Затем осторожно дует на свою, должно быть, холодную руку (день сегодня хоть и весенний, но студеный и ветреный) и протягивает ее мне: – Здравствуй, Миша.
– Здравствуйте.
Молчим и разглядываем друг друга. Комиссаров высок, велик, он стоит, держа пальто на руке, слегка расставив ноги в больших блестящих сапогах. Пальто у него обыкновенное, а гимнастерка, подпоясанная широким ремнем, защитного цвета. И фуражка на нем защитного цвета, однако не военная.