Тебя все ждут — страница 7 из 10

1

Произошла катастрофа. Трагедия.

В зеркале я увидел не блик у себя на макушке и никакую, конечно, не шапочку – а круглую аккуратную лысину.

Вам смешно?

В этом-то и беда. Герой-любовник с проплешинкой посередь золотистых кудрей – это очень смешно. Унизительно. И немного противно.

Все пафосные слова, которые я только что протрубил, теперь звучали как издевательство. Я сделался жалким. Я перестал быть героем.

А вы, стало быть, катастрофы не видите? «Никто не умер», «никто не заболел»?

Так ведь в том-то и дело! Герой-любовник может болеть, без проблем: разумеется, не геморроем и не запором из-за многомесячного сидения в кресле-каталке, а чем-нибудь высокопарным – вот, например, пускай сердце болит, замечательно! И, конечно, герой умирает – прекрасно! Даже больше того: покуда герой-любовник не умер, он не до конца герой, не Ромео.

Но оплешиветь Ромео не может!

Герои бывают разные. Бывают брутальные, с мускулами, со щетиной. Джейсон Стетхем, Брюс Уиллис, потом этот, как его… Да, они могут быть лысые, бритые. Тип харизмы.

Сумасшедший профессор тоже может быть с голым лбом, как этот из «Назад в будущее»… Кристофер Ллойд. Может быть даже лысый как шар – но это уже, скорее, кто-нибудь отрицательный, Доктор Зло.

Да, да, да! – но не я. И брутальность не я, и супермозг – увы, тоже не я. Я романтический вечно юный кудрявый герой-любовник. Лысина для меня – приговор.

Все смеялись над Михаилом Сергеевичем Боярским за то, что он надел чёрную шляпу и никогда не снимал – а что ему оставалось? У д’Артаньяна не может быть лысины. Ни при каких обстоятельствах. Это как штаны прорвались, и у вас голый зад. Что вам делать? Только пытаться прикрыть…

Но у меня-то не было чёрной шляпы.

Засыпая после торжественного собрания, я всё время дотрагивался до макушки. То мне казалось, под пальцами волосисто, то чувствовался островок отвратительно голой скрипучей кожи.

Утром в ванной бросился к зеркалу – за ночь плешь не исчезла. Минут десять мыл голову, так и эдак причёсывал… Нет, проклятые распадались, макушка светилась.

Если бы можно было набрызгать лак или гель, а ещё лучше сделать уколы или, в конце концов, пересадку волос… но когда? Некуда было деваться от камер. Зрители в интернете могли эти камеры переключать. Могли смотреть на меня с потолка. Увидев меня плешивым, они уже не забудут…

Может, правда шляпу попросить? Нет, будет выглядеть дико…

Тюбетеечку? Тоже глупо: с чего вдруг… И даже если удастся выпросить: в тюбетейке я превращусь в домашнего старичка.

Я погиб как герой. Я больше не молодой человек. Кто же я? Как мне быть?

* * *

Это не просто слова: я буквально не знал, как мне быть, как мне действовать в кадре. Какие у меня теперь жесты, какая мимика, какие вообще актёрские инструменты…

Хорошо хоть, в тот вечер, когда я выступил с речью, мы закрыли сезон. Летом все разъезжаются в отпуска – и зрители, и работники. Останкинский Телецентр пустеет. В эфире крутят повторы. Рейтинги падают.

Вот и наши цифры – те, которые я по утрам просматривал в ванной, – сползли. Даже тронная речь была бледной, а дальше листочки совсем пожелтели, порозовели, как будто не лето пришло, а осень.

Весь июнь и июль мы прожили как в сонном царстве.

Правда, порой на меня находила тревога: мне чудилось, что во внешнем мире что-то случилось, какие-то важные, даже грозные изменения… Нас стали хуже кормить. Воду для утренней ванны мне иногда приносили вместо горячей чуть тёплую: я писал шоураннерам безответные жалобы.

А однажды снаружи – как мне показалось, несколькими этажами выше нашего павильона – что-то грохнуло, пол под ногами тряхнуло, и погас свет. Часа два или три мы просидели в кромешной тьме. Наутро в ванной я не обнаружил тетрадки с рейтингами. Нам сказали, что в Телецентре было короткое замыкание. Я написал Оленьке, слышала ли она взрыв, но ответа не получил. Думаю, шоуфюреры не передали записку. Через день пришли рейтинги как обычно.

Другой случай: очередной сеанс связи с Мариной прервали на полуслове после того, как она ляпнула что-то про комендантский час. Я к этому мысленно возвращался: какой ещё комендантский час, почему? Снова коронавирус? Или какая-то новая эпидемия? Или что-нибудь политическое, беспорядки?..

Как бы то ни было, думал я, хорошо, что у меня есть работа. Марина успела ответить на радиограммы № 3 и № 6: деньги приходят, с Сей Сеичем всё нормально, лечение продвигается… Больше мне ничего и не было нужно. Я даже почти не разозлился на то, что Марина опять нарушила правила: шоубоссы ясно предупреждали, никаких внешних тем. Отрубили – и ладно, и хорошо, не дали ей поехидничать насчёт Машки и Оленьки, поязвить.

Что касается Оли… Увы, пока никакого развития. Скорее, наоборот: как с рейтингами, у меня появилось чувство, что струны ослабевают, настройки сползают… Переписка, которая вроде бы так хорошо наладилась, сошла на нет. Мне мерещилось, что Ольга с маменькой обсуждают меня за спиной, а со мной разговаривают нехотя, почти как до Варькиного приезда…

Кстати, маменька очень сильно сдала. Даже мы с Ольгой, здоровые, молодые, неимоверно устали за восемь месяцев непрерывной работы, а Людмила Ивановна просто выдохлась. Всё забывала, всё путала. Неприлично кричала на слуг, швыряла предметы. В конце июня слегла с гипертоническим кризом – не выдуманным, настоящим. Оля ухаживала за ней, даже меня пару раз допускали к одру: в комнате остро пахло валокордином и старостью. Я ждал со дня на день, что её уберут, как в своё время старого графа.

Правда, нужно признать: даже в таком изношенном виде маменька бесперебойно аккумулировала и ретранслировала информацию. От одной из приятельниц она узнала, что в Москву должен приехать английский доктор – тот самый, которого Машка так воспевала.

Думаю, всё это время жадные шоураннеры торговались с агентами Мэтью Йовича – и наконец ударили по рукам. Конечно, я предвкушал, как мы с Йовичем вместе окажемся в кадре. Чувствовал лёгкий мандраж: чёрт знает, вдруг в них правда какое-то невероятное обаяние, в этих мировых звёздах? Или просто раскрученное лицо? А может, наоборот, окажется, что я сильнее? Может, увидит меня и скажет: старик, я всю жизнь тебя ждал, как раз есть проект с близнецами, поехали в Голливуд, поработаем вместе?..

Ещё из новостей: наконец, стало ясно, почему граф Дашков (он же Костя Красовский) в сценарии именовался «Шах». Очередная маменькина собеседница рассказала: в Персии, куда Костя смылся после дуэли, его принял и обласкал главный правитель, Фатали-шах, и сделал его при себе чуть не первым министром. Теперь у Дашкова дворец в Тегеране, и зовут его Шах-Даши́. Это не всё: узнав, что в гареме некоего визиря томятся две наложницы-христианки, одна русская, другая не то грузинка, не то армянка, он им устроил побег. Теперь барышни прячутся во дворце нашего Шаха-Даши, а визирь сделался его заклятым врагом…

Я встревожился: эти легенды звучали как артподготовка к Костиному триумфальному возвращению. Маменька за столом взахлёб рассказывала про наложниц, а я тайком поглядывал на сестру…

* * *

Должен признать, что шоубестии своего добились: я полностью вжился в придуманный ими мир. Мне нужно было сделать внутреннее усилие, чтобы вспомнить, что где-то живут мои настоящие родственники, где-то стоят дома по четырнадцать этажей и в одном из таких домов у меня есть квартира, где-то ездят машины, где-то, поставленные на паузу, ждут дела. Казалось, всё это далеко-далеко…

Ни разу за восемь месяцев я не убрал со стола. Не вымыл за собой чашку, не сложил одежду. Я подставляю руки и шею Дуняшке, утром она меня одевает, вечером раздевает, я даже не обращаю на это внимания, думаю о своём…

В первые месяцы я ужасно мучился от неподвижности: во всём теле, в мышцах было томление, как с похмелья, – хотелось вытянуться, напрячься, встряхнуться, хотелось вскочить и бегать, кататься, лягаться… потом прошло.

Я толстею. Ещё всякие мелкие нелады со здоровьем… не буду описывать.

Очень изматывает бессонница. Тоже, видимо, от недостатка движения. Лежу часами и думаю о том о сём, пока комната не начинает сереть. Сейчас лето, светает рано. Я узнаю, что приближается утро, когда на полу за ширмой становятся видны тёмные полосы – следы, продавленные коляской. Скоро снова вставать, ехать в ванную…

Да, вот ещё – шоураннеры обленились вконец. Поначалу каждый сценарий, вклеенный в мою настольную Библию, занимал страниц двадцать, а то и тридцать. Но постепенно этот объём сокращался: до десяти страниц, до пяти, до одной. Я отыгрывал целые сцены на чистой импровизации.

В тот день, о котором я хочу рассказать, шоутрутни отделались парой строчек: «Даже если вы возмущены, найдите силы проявить великодушие». Гороскоп из печенья…

2

Утро прошло как обычно, а после обеда выяснилось, из-за чего я должен был возмутиться. Ферапонт перехватил письмо: горничная Агафья выбежала на двор, вернулась, что-то пряча за пазухой, Ферапонт задал полушутливый вопрос, та растерялась, Ферапонт понял, что дело нечисто, и быстро заставил Агафью сознаться: посыльный принёс письмо для Варвары Кирилловны; от кого, горничная не знала.

Я сломал сургуч и прочёл, стараясь держать листок на виду у камер: «Со вчерашнего вечера участь моя решена: быть любимым вами или умереть. Мне нет другого выхода…» Кто бы это мог быть? Корнет Хвостиков? Где-то я уже видел этот каллиграфический почерк с захлёстами и вензелями… Письмо было подписано «Любящий вас Иван Крывелёв». И фамилия вроде знакомая… Крывелёв… Да ведь это Онуфрич!

У меня глаза полезли на лоб. Семнадцатилетняя Варенька, почти подросток – и старый лысый Онуфрич?! «Я знаю, родные не отдадут вас, на то есть могу-щественные причины. Но если вы сколько-нибудь меня любите, то никакие силы не воспрепятствуют нашему счастью. Нынче же вечером я увезу вас, и мы обвенчаемся…»

Я послал за Онуфричем (возмущённо, как мне предписывал гороскоп). По сценарию, он жил недалеко. Мне и раньше случалось его вызывать, когда нужно было утрамбовать несговорчивого кредитора.

Я ждал, что он станет оправдываться, вилять, – но Онуфрич принял спокойный, холодный вид, чуть ли не высокомерный. Увидев своё письмо распечатанным, усмехнулся:

– Изволили прочитать? Я нарочно выбрал самую глупую из служанок. Чтобы попалась наверняка.

– Объяснитесь!

– Я написал совершенную правду, граф. С первой минуты, как я увидел Варвару Кирилловну, я полюбил её всей душой, всем своим существом. Полюбил больше всего, что для меня дорого в мире…

Как же это работает? – думал я. Для меня лысинка на макушке – конец. Я не знаю, как быть, как играть. А этот гриб, старше меня лет на десять, ниже на две головы, некрасивый, со своим несуразным голым котлом – не смешон!

– …Я имею некоторый капитал, небольшой, но достаточный. Я вдовец. Я свободен. Не свободен лишь от мыслей о Варваре Кирилловне, от своей любви к ней. Я ничего не желаю так, как провести с нею остаток жизни. Уехать с ней за границу…

– А она? Неужели она любит вас?

– В это трудно поверить? Да, мы с Варварой Кирилловной объяснились… Она дала мне надежду.

– Как это понимать?

– Если я буду иметь ваше согласие, я увезу её нынче же ночью. Завтра мы обвенчаемся. В селе Каменке у меня готова подстава. Она вывезет нас на Варшавский тракт, и на почтовых мы поскачем в Европу.

– Зачем эти ухищрения? Отчего вы не можете объявить обычным порядком?..

– Вследствие трёх причин.

Знакомая юридическая интонация.

– Причина первая… даже, если позволите выразиться, первейшая – это приданое. Или, лучше сказать, отсутствие онаго. Желание соблюдения общеупотребительных правил, приличий – и невозможность сего. Ведь по этой причине вы отказали несчастному Хвостикову, не так ли? Я избавлю вас от хлопот. Вы сохраните достоинство, я же приобрету счастье жизни…

– Положим, я отказал корнету прежде всего потому, что сама Варька… Варвара Кирилловна не желала… Дальше!

– Вторая причина относится к области ещё более деликатной. Варвара Кирилловна – незаконная дочь. Она это болезненно чувствует. Скажу прямо: ей тяжело и неловко жить в вашем доме. Простите, что выражаюсь без околичностей, но это так. Она готова бежать хоть сейчас же, хоть на край света, почти с кем угодно… сегодня. Но что будет завтра? Кто знает?

Наконец-то глазки Онуфрича разморозились, заблестели, как раньше:

– Надо ковать железо, пока горячо. Карпе диэм![16]

Он сделал большую паузу.

– Вы сказали, что причин три. Какова же последняя?

Онуфрич вздохнул, как если бы не хотел говорить.

– Вы, верно, помните, граф, что меня в своё время прислал к вам князь Иоанн Ростиславович. Впоследствии вы имели неосторожность выгнать его сиятельство вон. Не мне судить. Факта инфекта фьери нэквент[17]. Но… Ваше сиятельство, вы не знаете, какого опасного врага нажили… К слову скажу: ваше дело проиграно.

– Дело?..

– О вашем наследстве. Я из верных источников знаю, что не сегодня-завтра к вам явятся экзекуторы. Его сиятельство имеет связи везде, в высших сферах… – понизил голос Онуфрич, – вплоть до высочайших. Князь Иоанн давно стёр бы вас в порошок, если бы не упорство князя Мишеля, который не отступился от своего намерения в отношении графини Ольги Кирилловны…

Я пытался переварить информацию. В том, что Онуфрич увезёт Варьку, вроде бы ничего страшного не было. Пускай катятся… по Варшавскому тракту.

Насчёт «экзекуторов»… Что они сделают? Выгонят нас из дома? Куда?..

Теперь Мишель… Сам по себе он большой тревоги не вызывал: Мишель, то есть Камиль Файзуллин, – слишком востребованный и успешный актёр, думал я, не позарится на моё место… Но всё равно неприятно, что кто-то опять хочет втемяшиться между Олей и мной. Мне не верилось, что её охлаждение – навсегда. Вот, например, зимой она разговаривала со мной сквозь зубы, смотрела косо, потом наступила весна с репликой: «Я тебя́ люблю»… Сейчас Онуфрич увезёт Варьку, маменька вот-вот скопытится, и останемся мы вдвоём… И, кстати, приедет Йович из Голливуда, вылечит меня, я поднимусь с коляски – и…

– Подождите, Иван Онуфрич, я отвлёкся. Что вы там говорили про князя Мишеля?

– Я рассказывал, ваше сиятельство, под великим секретом, что князь Иоанн Ростиславович возложил на меня деликатное поручение. Я должен был найти способ расстроить свадьбу князя Мишеля с Ольгой Кирилловной. Именно с этой целью я втёрся в ваше доверие и шпионил за вами, докладывая обо всём князю…

– Да как вы смеете?!. Как у вас поворачивается язык!..

– Бедность, ваше сиятельство. И происходящая от неё нечувствительность, неразборчивость в средствах… Не судите, будьте великодушны. – (Я вспомнил записочку из печенья: «Даже если вы возмущены, проявите великодушие».) – Мне удалось инспирировать князю мысль, что похищение мною Варвары Кирилловны скомпрометирует вашу семью, сделает вас посмешищем двух столиц и наконец отвратит князя Мишеля…

– Этакое бесстыдство!..

– Ещё минута внимания, и вам всё станет ясно. Вы не можете не понимать, как я много рискую, открывшись вам. Вы, граф, если желаете, можете иметь князя Иоанна своим врагом, я же такую роскошь себе позволить не в силах. Поверьте, что, полюбив Варвару Кирилловну, я полюбил и всё ваше семейство. Я искренно вам желаю добра. Я обещал украсть девушку – и, если вы снизойдёте на мою просьбу, выполню обещание, но… Не жениться – такого уговора у нас с князем не было. Стало быть, украду, назавтра же обвенчаюсь честь честью – и никакого позора ни для Варвары Кирилловны, ни для почтенной семьи Орловых… Да вы знаете ли, какое сокровище имеете в лице Варвары Кирилловны? – вдруг воскликнул Онуфрич. – Мало того, что полна жизни, прелестна, обворожительна – но талант!.. Это талант выдающийся, европейский! Нельзя зарыть его в землю. Мы поедем в Италию, она поступит на сцену…

Я слушал – и не мог оторвать взгляд от огромной лысой башки. Почему ему можно, а мне нельзя? – думал я. Ведь хорош он? Хорош. Вот он снизу пристроился: подличает, лебезит – и в следующее мгновение вырастает в трагического персонажа. Он убедительный. Сильный. Он знает какой-то секрет, которого я не знаю? А может быть, – мысль поднялась из живота, как изжога, – может быть, он просто актёр гораздо лучше меня?..

– На прощание, ваше сиятельство, позвольте дать вам один небольшой, но немаловажный совет. Экзекуторы будут делать опись имущества для продажи с аукциона. Осмелюсь вам предложить: заблаговременно припрячьте деньги и, главное, драгоценности.

– Нет, нет, нет, я не стану «припрятывать». Это низко.

– Ну, воля ваша… Так что же, ваше сиятельство? Моя судьба в ваших руках… и, что гораздо важнее, судьба Варвары Кирилловны. Сейчас она в церкви на всенощной. Молится о счастливом исходе нашего дела.

– Я поговорю с ней, когда она возвратится.

– Ваше сиятельство… Заставьте за себя Бога молить!

3

Только оставшись один, я осознал, что за окнами уже давно шуршит дождь. Вошла Дуняша. Зажгла на столе свечи. Вышла. Умом я понимал, что дождя в павильоне нет, это просто записанный звук – но всё равно делалось зябко и грустно, как бывает тёмным прохладным вечером в конце лета. (У нас, в девятнадцатом веке, была ещё середина июля, а во внешнем мире наступил август.)

Послушав дождь, я взялся за очередное письмо. В тот момент я как раз подходил к «тронной речи». Попробовал изобразить, как мы с Дуняшей при всём параде въехали в бальную залу. Вспомнил, что Варя с Онуфричем уже тогда держались рядышком в толпе гостей, но я не придал этому никакого значения…

Вот как всё обернулось. Ну что ж, давно было понятно, что Варьку от нас уберут. Потанцевала в кадре – и будет. Рейтингов у неё нет. Кроме того, она и правда чудесная балерина, ей надо поддерживать форму и выступать, впереди начало сезона… Странный, конечно, выбор Онуфрича на роль героя-любовника… Какая у них, интересно, разница в возрасте? Тридцать лет? Больше?.. Ну, если шоупроказники допускают, что между сорокавосьмилетним гномом и семнадцатилетней феей возможен роман, – тогда нам с Оленькой, как говорится, сам бог велел?..

Стряхнул с себя сладкие мысли, вернулся к своей писанине. Вспомнил, как вылетали слова тронной речи: «наш дом», «на ждом-м», покатал эти слова во рту, представил себе, что они круглые, словно ёлочные шары, или ядра, или очень большие орехи… Представил себя щелкунчиком. Мне пришло такое сравнение тогда, в мае – или только сейчас? Какая разница. Главное, получалось красиво.

Я старался писать как можно быстрее. Моя черепаха всё ещё не догнала Ахиллеса, но я надеялся, что чуть-чуть – и догонит. Два летних месяца были совсем пустые. Неужели ещё несколько дней, думал я, – и наконец я смогу написать: «вчера» произошло то, «нынче» это?..

Между тем Варьки всё не было. Какие длинные эти церковные службы… Меня клонило ко сну. Закончив писать, я пододвинул к себе свою Библию. Сценарий на завтра был, как обычно, заложен закладкой. Опять только две строчки:

Кажется, будто вы покорились ударам судьбы. Но, может быть, вы всех водите за нос?

И всё.

М-да. «Удары судьбы»? Это небось про Онуфричевых «экзекуторов»?.. Ну ничего. Встретим удары достойно. По-гладиаторски.

Передо мной лежала раскрытая Библия. Чтобы скоротать время, я решил прочитать какую-нибудь из притч, которые вы посоветовали после нашего спора про пауков в банке. Ваш список тоже был вложен в Библию, недалеко от закладки:

– «О добром самарянине» (Лк. 10:25–37);

– «О немилосердном должнике» (Мф. 18:23–35);

– «О верном слуге» (Лк. 12:35–48);

– «О десяти девах» (Мф. 25:1–13);

– «О блудном сыне» (Лк. 15:11–24)…

Минуту я колебался: про должника (раньше была очень актуальная для меня тема) – или всё же про дев. Выбрал дев. Евангелие от Матфея, глава двадцать пять…

«Тогда подобно будетъ царствiе небесное десяти дѣвамъ, которыя, взявъ свѣтильники свои, вышли навстрѣчу жениху. Пять изъ нихъ было мудрыхъ, и пять глупыхъ. Сiи глупыя, взявши свѣтильники свои, не взяли съ собою масла. Мудрыя же взяли масла в сосудахъ со свѣтильниками своими. И какъ женихъ замедлилъ, то задремали всѣ и уснули. Но въ полночь раздался кликъ: се, женихъ грядетъ, выходите навстрѣчу ему. Тогда встали всѣ дѣвы тѣ и приготовили свѣтильники свои. Глупыя же мудрымъ сказали: дайте нам масла вашего, потому что свѣтильники наши гаснутъ. Мудрыя отвѣтствовали, говоря: чтобы не случилось недостатка у насъ и у васъ, подите лучше к продающимъ и купите себѣ. Когда же пошли онѣ покупать, пришелъ женихъ, и готовыя вошли с нимъ на бракъ, и двери затворились. Послѣ приходятъ и прочiя девы, и говорятъ: господи! господи! отвори намъ. Онъ же сказалъ въ отвѣтъ: истинно говорю вамъ, не знаю васъ. Итакъ, бдите, потому что не знаете ни дня, ни часа, въ который прiидетъ Сынъ Человѣческiй».

Дождь за окнами продолжал равномерно шуметь. Лампадки домашнего иконостаса и свечи в подсвечниках то горели ровно, то кланялись. Я почти ничего из прочитанного не понял. Почему царство подобно девам? Всем десяти, и умным, и глупым? То есть царство подобно глупым девам? Почему жених один, а дев десять? Гарем, как у Шаха-Даши́? Почему мудрые такие нелюди, с глупыми не поделились? Почему такой жестокий жених, не пустил? И т. д.

Про масло я раньше, наверно, тоже не сразу понял бы, – а теперь знаю, видел своими глазами: бывало, Дуняша вовремя не подольёт в лампадку, огонёк вянет, слабеет – и в какой-то момент исчезает совсем…

То ли я уже наполовину дремал, то ли шуршание незаметно загипнотизировало меня, – но эта коротенькая сказка о потерянном времени оставила какое-то мглистое, тягостное и тревожное чувство, не то горечь, не то досаду: как будто я виноват в чём-то или что-то забыл, не успел… Будто меня самого не пустили куда-то… Я вернулся домой, а передо мной закрытые двери – но не моя обычная дверь в квартиру, обитая дерматином с заклёпками, а целые городские ворота, как в детском кино про Багдад, про волшебную лампу: окованные железом, с большими гвоздями или заклёпками, закрываются с грохотом, створки сомкнулись, задвижки грубые лязгнули. И стучи не стучи…

Глаза уже были тяжёлые, влажные, в них плыли радужные размывы, шуршала-стучала багдадская колотушка… Вдруг свечки вздрогнули: дверь распахнулась, вбежала Варька в насквозь мокром плаще.

4

Я заморгал, просыпаясь, глотнул, растопырил глаза пошире, стал боком отталкиваться от столешницы, чтобы не разговаривать с ней через стол. А Варька метнулась ко мне – и с разбегу бросилась на колени, даже проехалась по паркету, как танцоры-грузины пляшут лезгинку. Ничего себе, подумал я. Я бы так сделал – точно порвал бы мениск. Интересно, у неё есть на коленках защита? Или тоненький плащик – и всё?

– Алексей Кириллович! – жалобно вскрикнула Варька. – Пожалуйста, отпустите меня с Иваном!

– Что ж… – начал я непроснувшимся голосом. Остановился, откашлялся посолидней.

Варька была без чепца, волосы мокрые, словно она попала под дождь, распались жидкими прядками. Сквозь волосики беззащитно, по-детски торчали уши.

– Ты любишь его?

– Да, конечно! – Легко, без паузы. – Он на мне женится. Мы поедем в карете! Мы только спорим куда. Он хочет в Милан какой-то, чтобы я поступила в лас… Лас-ку…

– «Ла Скала»?

– Вот-вот! А я нет – я в Париж хочу!

– Да ведь ты, верно, дальше Николо-Урюпина сроду не выезжала?

– Про Париж всем известно, а про этот глупый Милан я и не слышала никогда, и не знаю я никакого Милану!..

Ишь ты, подумал я, напоследок девочка разыгралась. Даже неохота было её отпускать – то ли мне самому, то ли моему персонажу… спросонья не разберёшь.

– Хм, гм… ну, это уладится, думаю. Да точно ли ты хочешь за него замуж?

– Ах, он весёлый, всегда насмешит! И уж так любит смотреть, как я танцую! «Талант, талант! Несомненный талант! Ты положительно будешь иметь успех»… Только я не всё понимаю, что он говорит. «Фулюс пупулюс блюмбум», – Варька передразнила Онуфричеву латынь.

Ведь неплохая же? Даже хорошая! (Я будто уговаривал кого-то.) И глазки какие живые…

– Погоди, Варя. Всё это прекрасно, но не о том…

В наушнике у меня мыкнуло, как если бы кондуктор хотел что-то сказать, но решил дождаться конца моей реплики. А я сам не знал, чем закончу, шёл по наитию:

– Ты всё о нём говоришь. А сама – что ты чувствуешь? Ты уверена, что его любишь?

Только договорив, я подумал: зачем я это спрашиваю в третий раз? Чего добиваюсь? Судя по Варькиному взгляду, она подумала то же самое.

– Он… он мне по сердцу. Мне покойно. И… и я верю, что это судьба. Мне хорошо… Я спокойна, – повторила она, затравленно на меня глядя и явно не зная, что делать дальше.

– Заканчивайте, – сказал кондуктор.

– Тогда, – я развёл руками, – постараюсь сделать для вашего счастия всё, что в моих силах.

– Ах, Алексей Кириллович! – воскликнула Варька с большим облегчением. – Как я вам благодарна!

– За что?

– Вы всегда были ко мне так добры! Я так люблю вас… всех вас, уж так благодарна, что рада бы всем пожертвовать, да мне нечем…

– Бог даст, всё будет хорошо. Человек он отличный, – выдавил я, испытывая абсурдную зависть к Онуфричу. – Что ж, прощай?

Варька одним движением взмыла с пола, словно её поднял порыв ветра, или волна, или другая внешняя сила – и бросилась мне на шею. Стиснула, обняла, что было мочи прижалась.

Я изумился, какая силища в этих тоненьких косточках и сухожилиях. Сила не только мускульная, физическая, а… как бы это сказать… жажда привязываться, прижиматься. Я на ощупь почувствовал, как она недоласкана, недолюблена; как эти полудетские косточки измучены постоянным трудом – гораздо более тяжёлым, жестоким, чем мне, взрослому мужику, приходилось когда бы то ни было выполнять…

– Прощай, душенька… Прощай, дружок, – повторил я, гладя её по влажным волосикам. – Ты вся мокрая, ты простудишься. Иди переоденься… в дорогу…

Она не отклеивалась. Я подумал со стыдным самодовольством: вот как долго меня обнимает будущая знаменитая балерина… а может, уже знаменитая …

И вдруг вспомнил, что однажды был очень похожий момент. Мы провожали Сей Сеича на вокзале. Он учился не то в третьем классе, не то в четвёртом, во время каникул они со школой поехали на экскурсию в Великий Новгород. Почему-то его провожал я, а не Марина. И вот, когда мы прощались, он тоже крепко, изо всех сил обнял меня – и долго-долго не отпускал. Классная руководительница, одноклассники – все стояли и ждали. На ощупь были такие же тонкие косточки…

Хватит, подумал я. Затянули. Взял Варьку за птичьи плечи и отлепил от себя. Кое-как перекрестил:

– Благословляю тебя. Увидимся ещё, нет ли…

– Я вам письмо напишу, – бросила Варька.

Повернулась – и её сдуло таким же ветром, как до этого подняло с пола, а ещё раньше принесло в комнату и вообще в Дом Орловых…

Даже теперь, когда я это пишу, ощущаю ладонями, кожей ладоней, как будто поймал рукой птичку, хрупкую и горячую, подержал чуть-чуть – и отпустил…

Минут десять я просто сидел. Часы пробили полпервого. Вот ведь подлость какая, подумал я. Когда Варька влетела, я уже почти было задремал – а теперь ни в одном глазу… Тьфу.

Позвонил в колокольчик. Вошла Дуняша. Было видно: она устала и хочет спать. Но что поделать, работа.

– Принеси ещё свечи. Масло в лампадках есть? – спросил я, вспомнив притчу.

– Наливала намеднись…

– Ты в Бога веруешь? – сказал я неожиданно для себя и для неё.

– Как же, ваше сиятельство… – оторопела Дуняша. – Мы же русские люди…

– Да, да, хорошо… Ну, ступай.

Я подумал: Дуняшка права. Русские – стало быть, православные. В Багдаде были бы мусульмане. В Индии верили бы в слона с руками. Что-то меня во всём этом раздражало, я только не мог додумать до конца, что. Я повернулся к столу, взял перо и написал вам письмо – то самое, на которое вы так резко и несправедливо ответили.

Уважаемый отец Георгий!

Только что прочитал вашу притчу «о девах».

Понимаю, что к Библии принято относиться с большим придыханием, но мне вся эта история показалась какой-то, простите, мутной.

Начать с первой строчки. «Царство небесное будет подобно десяти девам». Царство небесное – это рай, так? Почему тогда «подобно девам»? Всем девам, и умным, и тем, которые не вошли? То есть царство небесное «подобно» и глупым девам тоже? Путаница, согласитесь.

Но, по большому счёту, дело в другом. Я уже давно читаю Евангелие, как вы сказали. И я не чувствую, что эти дебри имеют ко мне хоть какое-то отношение. Извините. Но лучше честно, правда? Я думаю, это вопрос воспитания. У вас, наверно, была семья верующая. У меня нет. Совсем. Крестили меня, как всех, для порядку – вот как Дуняша сказала, «мы же русские люди».

Вы не думайте, что актёры все идиоты. Я тоже кое-что понимаю, даже в этой сумбурной притче: жених – это Бог, одни люди хорошие, их в рай пустят, плохих не пустят, – это как раз всё понятно. (Хотя к этим «хорошим» тоже большие вопросы: хорошие поделились бы маслом. Это моё мнение.) Всё понятно, только всё не о том.

Поймите, моё положение – совершенно особое. Я здесь нахожусь, в съёмочном павильоне, 24 на 7, не потому что мне так захотелось. Я, по сути, отдал свою жизнь за семью. Может, это звучит нескромно, но я считаю, что совершил подвиг. Я от всего отказался – вообще от всего! – торчу безвылазно на нескольких квадратных метрах, с людьми, которых я не выбирал, они для меня абсолютно чужие (как я уже говорил, «пауки в банке»), я с ними ничего общего не имею и иметь не хочу (кроме, может быть, одного человека). А мне приходится видеть их каждый день.

Я чувствую, что настоящего меня нет. Точнее, меня нет здесь, в павильоне. Настоящий я – где-то в хрустальном гробу, в капсуле (вы смотрели фильм «Матрица»?), лежу замороженный в летаргическом сне. Здесь – мой клон. Дубликат. Изображение на экране.

И это изображение будет делать всё, что ему напишут в сценарии. Вот только что написали: «всех водите за нос». Значит, я – не я настоящий, который спит в капсуле, а персонаж, которого я играю, будет всех водить за нос. Что это значит? Обманывать. Это же грех, правильно? Но как я могу за него отвечать? Если я просто делаю свою работу.

Напишут убить – я убью. Напишут любить родную сестру – буду любить как миленький (вы понимаете, она мне не сестра, мы актёры, мы делаем, что велят).

Видите, как всё просто.

Вопрос: зачем тогда я всё это пишу. Ну, во-первых, я просто хотел какой-то моральной поддержки. Потом вы посоветовали описать по порядку мою жизнь в «Доме Орловых». Это мне помогло убить время. На сегодняшний день я уже почти всё описал, почти догнал черепаху… то есть наоборот. Ну, вы поняли.

В общем, теперь уже вроде глупо бросать. Раз уж взялся – надо доделать.

Но если вам есть что сказать – вы скажите. Мне ваше мнение интересно, я вам благодарен за время, которое вы потратили. Но только пишите, пожалуйста, прямо, без этих восточных притч.

С уважением,

граф А. Орлов.

5

Громы, молнии и удары судьбы не заставили себя ждать.

Мы с Олей и маменькой ещё не допили утренний кофий (они обе были потрясены тем, как легко и ни с кем не посоветовавшись я отпустил Варьку: «Как же ты мог, как ты мог», – твердила Оля), – когда Ферапонт доложил о визите квартального надзирателя и экзекутора.

– Пусть войдут, – сказал я.

В гостиную вошли двое в длинных мундирах: один молодой, чуть выше среднего роста, второй, с жёлтым лицом, примерно Онуфричева возраста или чуть старше, и примерно Онуфричевой комплекции.

– Чему обязан, милостивые государи? – иронично, по-оскар-уайльдовски спросил я, отпивая из чашечки.

– По предписанию, ваше сиятельство, – вперёд выступил молодой (как потом выяснилось, экзекутор). – Составить опись.

– Ка-кую опись?! – ахнула маменька, обращаясь не к ним, а ко мне.

– Для продажи имения с аукциона, – ответил я.

Маменька повернулась к гостям, выпучила глаза:

– Как вы смеете! Перед вами герой Отечественной войны!..

У меня в памяти сразу всплыла наша самая первая встреча в этой гостиной, когда маменька древнегреческим басом ревела: «Герой!.. На колени!..» Теперь, спустя восемь месяцев, от Клитемнестры осталась бледная тень.

– Будет, маменька. Господа исполняют свой долг. Ферапонт, проводи гостей в кабинет.

– Что же это? – в тон маменьке и тоже как обвинение мне, только потише и поубедительней, проговорила Оля. – Нас выгонят из дому?

* * *

Едва ступив на арену, опытный гладиатор одним беглым взглядом окидывает противников и сразу же понимает, кто чего стоит: с кем можно будет расправиться мимоходом, а с кем придётся чуть-чуть повозиться. Это видно по стойке противника, по тому, как он держит меч, по напряжению в согнутой спине – а главное, по глазам.

Когда мы с Дуняшкой въехали в кабинет (она, как всегда, точно чувствовала настроение сцены, катила не торопясь), экзекутор, пахнувший свежим бритьём, изобразил смешанную, «двойную» пристройку: пристройку сверху, как полагалось лицу при власти по отношению к несостоятельному должнику – и одновременно пристройку снизу, как должен был мелкий дворянчик смотреть на родовитого графа (или эпизодник – на телезвезду). Уже то, что он взял на себя эту двойную задачу, показывало, что он актёр. Пусть не очень уверенно, не очень ярко – но всё же горел в нём некий внутренний огонёк.

Второй, игравший квартального, был, очевидно, вообще не актёр, а типаж из массовки. На жёлтом лице он держал одно и то же брюзгливое выражение, как будто мучился животом, – но я-то видел, что он дико боится камер, боится площадки, боится сделать или сказать не то, и от ужаса закрывается наглухо.

– Дом с каменным и деревянным строением… – диктовал молодой экзекутор, оглядываясь по сторонам, и глазки у него блестели, как у ребёнка в парке аттракционов. Он, наверное, сто раз видел по телевизору интерьер Дома Орловых, – и вот он внутри, играет с одним из ведущих актёров! (Я испытывал то же самое, когда впервые играл сцену с Паулем Целмсом.)

Старший, сидя на месте Онуфрича за конторкой, записывал.

– Имеется ли план дома, ваше сиятельство? – осведомился экзекутор. – Чертёж?

– Эй там! позовите мне Ферапонта. Ещё что-нибудь интересует вас, милостивые государи?

– Необходимо знать, сколько в доме людей.

– Хм… Ну-у… Двадцать, может быть… Тридцать…

Экзекутор взглянул на меня, как один знакомый автомобилист, когда я не смог ответить, сколько лошадей в моей «Кие».

– Должна иметься ревизская сказка, – подал голос жёлтый из-за конторки.

– Да, ваше сиятельство, распорядитесь найти в бумагах…

Как он смел диктовать мне?! Я метнул из глаз молнии… и тут вспомнил про свою лысинку. С голой макушкой молнии не помечешь. Я чувствовал её как рану, как брешь. Плешь как брешь. Я должен был защищаться не прямо, не с открытым забралом – а так, как защищается раненый. Боком, ползком, изворачиваясь, уклоняясь…

– Ферапонт, вызови сюда всех людей, кто не занят. А вы, господа, начните с Дуняши. Извольте, опрашивайте.

Эти двое переглянулись.

– Имя? – гавкнул квартальный. – Отечество, прозвище?

– Графова, – кротко сказала Дуняша. – Авдотья Васильева.

– Сколько лет тебе, знаешь?

– Двадцатый год…

Я их переключил на Дуняшку, чтобы нащупать линию поведения. Для меня как для графа это была новая ситуация – унижение, почти допрос… Зато – обстоятельства близкие и понятные зрителю. Зритель должен быть на моей стороне… Как мне действовать, как мне драться, каким оружием? Надо помнить, что я уязвим… Значит, я избегаю прямого боя. Уворачиваюсь от ударов. У меня не прямое движение, а извилистое…

– Дети есть у тебя? – давил жёлтый.

– Дочь Глафира. Четвёртый годик пошёл.

Как неожиданно, подумал я. У Дуняши ребёнок. Интересно, в реальности тоже? Нет, быть не может. Она сама ещё девочка…

Но всё это промелькнуло пунктиром по краю сознания. А внутри, в самом центре (может быть, примерно так женщина на пятом месяце впервые чувствует шевеление в животе), мне почудилось, что вот-вот я нащупаю что-то невероятно важное, новое. Что-то связанное с «изворачиваться», «уворачиваться»… Сейчас, сейчас…

6

– Кто отец?

– Отца нет. Глаша осталась дома… в Опалихе… с матушкой.

– Что ж выходит? – с узнаваемой милицейской издёвкой спросил квартальный. – Самой девятнадцать, дочери три, отца нет… А? Как же это устроилось?

– Цену сбиваете? – ляпнул я наобум.

Все обернулись ко мне.

– Что-что, ваше сиятельство? – опасливо переспросил экзекутор.

– Вы составляете список, как я понимаю. Имущество движимое, недвижимое, живой товар. Зачем вы её мучите своими вопросами? Они к делу нейдут.

Я говорил как бы снизу и сбоку, чуть-чуть скрючив шею, и слышал, что голос звучит по-другому, более сдавленно и скрипуче…

Нашлось оружие! Это больше не был прямой рыцарский меч. Скорее – кривой кинжал, извилистый и зазубренный… Или серп.

– Это наша обязанность, ваше сиятельство, – стал почти оправдываться экзекутор, – крепостных дворовых прописать с именами и прозвищами, и детей их обоего пола, примерно как, стало быть, в ревизской сказке, а цену дворовым мы не пишем… Если, ваше сиятельство, вы недовольны, то можно подать апелляцию…

Я не слушал. Только что я нащупал решение, которое больше двух месяцев мне не давалось. Это решение предстояло осмыслить, освоить его, насладиться им, подобрать новые инструменты, новую амуницию…

Но эфир шёл, остановить или замедлить сцену было нельзя, поэтому вслед за глобальной задачей я должен был решить мелкую – гороскоп на сегодня: «Кажется, будто вы покорились ударам судьбы. Но, может быть, вы всех водите за нос…» Как бы мне провести эту парочку за нос? – подумал я… И вдруг в памяти всплыл прощальный совет Онуфрича.

– Если вопросов к Авдотье у вас больше нет, милостивые государи, мы ненадолго оставим вас. Все бумаги в вашем распоряжении.

* * *

По коридору мы прокатились на женскую половину. Я отправил Дуняшу к Ольге с просьбой, чтобы та приняла меня в своей комнате.

Вместо этого Оля вышла в сиреневую гостиную. Это была менее выигрышная мизансцена, но я не стал упираться. Оглянулся – не могут ли нас увидеть из коридора. Скомандовал:

– Оленька, принеси мне алмазную гусеницу.

– Что?

– Папенькино ожерелье.

Ольга подняла брови, но спорить не стала: ушла – и через полминуты вернулась с футляром.

Я открыл крышку. Гусеница мигнула зелёными огоньками. Я поднял её двумя пальцами. Гусеница была лёгкая, ласковая на ощупь, как будто льнула к руке.

Не думая, чтó я делаю, я поднёс её близко-близко к лицу… к губам, к носу… прислушиваясь к тому, что мне нашёптывала моя новая, незнакомая, только что открывшаяся природа. Я теперь, может быть, скупой рыцарь? Или гном в пещере, или ещё какое-то сказочное чудовище? А может, – пришла хулиганская мысль, – может, лизнуть эту гусеницу? Укусить? Или хотя бы понюхать?.. Я стряхнул ожерелье обратно в футляр, защёлкнул и спрятал у себя в кресле, под боком.

– Память о папеньке, – скрипнул я, пробуя новый голос. – Не хочу отдавать в чужие руки…

– А всё остальное пусть пропадает? Всё, что…

– Ты, моя милая, – оборвал я, – так со мною не разговаривай! Сядь.

Села!

– Алёша? – проговорила Оленька, раскрыв глазищи. – Я тебя не узнаю…

– Вздор, вздор, вздор! Бабьи бредни.

Взял её за руки, стиснул: ласково, больно.

– Верь мне во всём…

И, как назло, в эту важную для меня секунду на пороге гостиной возник Ферапонт и, обращаясь к люстре, провозгласил:

– Димитрий Васильевич Черменёв к их сиятельству!

Я подумал: зараза, опять какой-нибудь кредитор… И только через мгновение сообразил, что «Димитрий Васильевич» – это Митенька.

Очень плохо, подумал я. Очень опасно. Сразу вспомнилось, как я пытался вырвать портфель – отсюда в двух метрах, за углом этой гостиной. Какие были резиновые неумолимые пальцы. Как я грохнулся, а он меня удержал…

Нет, – решил я. Мне нужно встретить его не здесь, а на своей территории. И – один на один.

– Ферапонт. Выпроводи господ из моего кабинета. Пусть продолжают свою ревизию где угодно, но только не там. Присмотри, чтобы не оставили беспорядка в бумагах. Немедленно доложи.

– Слушаю-с. А с Димитрий Васильичем как прикажете?..

– Он в прихожей?

– Так точно-с.

– Пусть ждёт. Как выгонишь этих, меня в кабинет, оставляешь на три… нет, на четыре минуты – и только потом зовёшь Митьку. Всё понял? Митьке – ждать. Этих – вон. В кабинет я один – на четыре минуты. Иди!

Я сообразил, что до сих пор сжимаю Ольгины руки. Посмотрел в прозрачные кристаллические глаза. Ничего не понятно.

– И ты иди к себе.

По очереди, обстоятельно, по-хозяйски поцеловал обе её руки и выпустил. Она встала. У дверей на свою половину не выдержала, оглянулась. Кабы это была незнакомая девушка, я назвал бы её вид довольно спокойным: изучив Ольгу, я видел, что она совершенно ошеломлена. Подмигнул ей.

7

Негодяи не сделали то, о чём я просил. Расхристанные тетради валялись и на столе, и на онуфричевой конторке, и на полу.

Я заметил, что у меня дрожат руки. Но не от страха…

Нет, врать не буду: от страха тоже. И от возбуждения. У меня внутри пенилось то, что открылось час назад, меньше, сорок минут назад, моя новая мощь.

«Кажется, будто вы покорились ударам судьбы. Но, может быть, вы всех водите за нос?» Вот он, Митенька, настоящий удар судьбы. А не те два ничтожества. Хочет Оленьку, думал я, хочет занять моё место. А ведь я чувствовал, что он слишком легко исчез тогда, в январе: пук-к – и нету. Ну ничего. С Целмсом справился – с тобой справлюсь подавно.

Я огляделся, выкатился на середину. Моё счастливое место, моя арена.

Сжал подлокотники: коляска – тоже моё оружие. Танк. Достоинство инвалида, увечья, страдания…

Почти не меняя позы и не гримасничая, я, как пианист, который пробует клавиши, быстро перебрал несколько новых возможностей, странных, резких, опасных: левый глаз чуть прикрыл, веко слегка приспустил – а правый, наоборот, выкатил, сделал пронзительным. Представил, что правая щека твёрдая, даже бугристая, а левая расслабленная, безвольная… Правильно, асимметрия! Раньше я был чересчур симметричный. Теперь дрейфую к чудовищу.

Дрейфуй, не дрейфь, ваше сиятельство, развеселился я. «Кажется, будто вы покорились ударам судьбы…» Вытащил из кармана платок, расправил, снова сложил, обдумывая мелькнувшую мысль… Тут, видимо, кончились истребованные четыре минуты – и, кланяясь и расшаркиваясь, вошёл Артур.

Я невольно упёрся взглядом в его густые сплошные чёрные волосы. Неприятно, излишне густые, жирные. Как парик.

– Ваше сиятельство, – произнёс он на опоре, глубоким поставленным голосом от диафрагмы, – умоляю вас, выслушайте меня. Я знаю, вы удалили меня из дома, когда… когда появилась Варвара. Полная ваша воля-с, и я никогда не посмел бы вас потревожить, но… Вари здесь больше нет, а этот дом и всё ваше имение очень скоро будет продано с молотка…

– У вас обширные сведения, – прошипел я, пронзительно глядя одним глазом и чуть-чуть прикрывая другой.

– Я вижу, ваши дела в беспорядке…

Ах вот зачем не убрали тетради! Для этой реплики.

– Мне тяжело думать, – продолжал Артур-Митенька трогательно, убедительно, – тяжело думать о том, что семейству, которое облагодетельствовало меня, грозит долговая яма, суд, нищета. Я вас прошу, умоляю, позвольте мне прекратить это!

А в самом деле, как я могу ему не позволить? С одной стороны – всё плохое: тюрьма, нищета и т. д. С другой стороны – спаситель на белом коне. Выбора нет. Это если по логике…

– Граф Кирилл Ильич остался должен мне больше сорока тысяч рублей. Я двадцать лет работал без платы. Граф оставил мне векселя. Под эти векселя я смогу занять достаточно денег, чтобы задобрить должников первой очереди и отложить торги…

Я не вслушивался. Это было неважно, все эти «векселя», «заложены-перезаложены», «выкуплю»… Не много я в этом во всём понимал, а бабульки, которые смотрят Первый канал, ещё меньше. Я слышал – и они слышали добрый, серьёзный, отлично поставленный голос, видели кучу папок, разбросанных по полу, и всем делалось ясно: только что был кирдык – но этот хорошо одетый умный благородный сеньор всё исправит.

У меня не было ни одного логического аргумента. За четыре минуты, пока я был в кабинете один, я представил себе финал сцены – но как теперь выйти на этот финал, не имел ни малейшего представления. Что сказать? – лихорадочно думал я. Как хотя бы потянуть время?

– Ми-тень-ка, – произнёс я медленно и задумчиво, как бы смакуя. – Мит-тень-ка…

Он заткнулся. Уставился на меня. Подождал, будет ли продолжение. Продолжения не было.

Артур недаром считался «умным актёром». Эту внезапную для себя паузу он использовал, чтобы удвоить ставки:

– Ваше сиятельство, искренне говорю: я сочувствую вам. И глубоко, от всего сердца сочувствую графине Анне Игнатьевне. Но одна мысль о графине Ольге Кирилловне… Невыносимо представить, что Ольгу Кирилловну силой заставят покинуть дом, где она родилась, скитаться по съёмным квартирам… Вы знаете её душу. Она не переживёт…

Дело плохо, подумал я. Он говорит о любви, причём давней, возвышенной, безнадёжной любви простолюдина к принцессе (неважно, что он дворянин: звучит именно так). Это зубодробительно. За такую любовь простят всё. Митенька прискакал на белом коне, всех победил (в том числе и меня), протянул Оленьке руки, поднял и усадил в седло… Господи, что мне делать?!

И вдруг всплыла фраза, которую мне иногда говорила Марина, – я возвращался домой после пьянки или от барышни и, конечно, придумывал что-то себе в оправдание, а Марина перешибала меня этим бессмысленным, идиотским вопросом, на который не было и не могло быть ответа:

– Ми-тень-ка… Скажи, Мит-тень-ка, почему я тебе не верю?

Оп! Ага?! Что тут можно сказать? Съел? Заткнулся?

– Потому что вы проницательны, ваше сиятельство. Вы видите меня насквозь.

Ну подле-е-ец! Я пятнадцать лет ответить не мог, а ему полторы секунды хватило…

– Откроюсь вам совершенно, – продолжил он. – Я здесь не только по своей воле, но и по тайному поручению князя Иоанна Ростиславича. Это он готов выкупить векселя, заплатить долги вашего батюшки. С одним условием: графиня Ольга должна порвать всякие отношения с князем Мишелем… Ваше сиятельство! Выслушайте! Убейте, но выслушайте. Пусть я никто для вас, права голоса не имею, но… Поверьте, брак этот будет несчастлив. Я сердцем чувствую, что графиня Ольга сама не желает супружества с князем Мишелем, она единственно из покорности… Не заставляйте её жертвовать всей своей будущностью, своей жизнью! В конце концов, пожалейте её!.. Вот, теперь я сказал вам всё.

Я сидел в своём кресле, держа спину прямо, положив руки на подлокотники, но ощущение было такое, что меня сбили с ног, оглушили.

Страшнее всего была Митенькина человечность, открытость и уязвимость. Чёрт возьми, какие они все кругом уязвимые и человечные: Дуняшка, как выяснилось, с малолетним ребёнком, Митенька с любовью к Ольге…

И тут петарда бабахнула у меня в голове, сверкнула зелёными гранями и рассыпалась.

– Как вы… – прошептал я.

– Как вы можете… – Голос начал набирать силу.

– Как вы можете говорить это?.. – Пылая гневом, я вперил палец в Дуняшу, которая всё это время стояла у стенки, сливаясь с обоями.

– Как вы можете говорить это – при ней?! От кого понесла эта несчастная девочка?!

И Дуняшка, и Артур-Митенька открыли рты.

– В пятнадцать лет! Всего лишь в пятнадцать лет!.. – Я задохнулся как будто от гнева: на самом деле, у меня спёрло дыхание от восторга перед открывшимися возможностями. Внутри вспенилось, вспухло – мгновенно, как закипевшее молоко:

– Кто велел утопить новорожденного ребёнка?!.

– Алексей Юрьевич, что вы делаете? – сказал кондуктор.

– …в реке Незнайке?! А? Кто? Но она не послушалась! Слава Богу, ребёнок жив, девочка, Глашенька… А ты, чудовище, гнусное, дьявольское отродье!..

– Лёшик, Лёша! – в ухе Алка Касаткина. – Что с тобой? Ты в уме?

– Граф… – Митенька попытался вступить, защититься, но я ему не позволил.

– Вон!

– Это какая-то дикая клевета…

– Ты! Ты сам клевета! На человеческий род! Ферапонт, открой дверь! Ты мерз-завец! Ты жалкий слизь-зь-няк!

Я подпрыгнул на кресле, изо всей силы схватил Митеньку за нос костяшками указательного и среднего пальцев:

– Пошёл вон!

Пригнул ему голову книзу, выкинул за порог – и, дотянувшись до ручки, захлопнул дверь.

Сердце бухало, руки тряслись, во рту был медный привкус.

Я левой рукой (это важно!) неторопливо достал из кармана сложенный носовой платок – взял платок за угол – сильно встряхнул – и, морщась, тщательно вытер пальцы правой руки, средний и указательный.

Всё. Теперь Митенька – труп.

Сопли хуже, чем лысина. Намного хуже. Они даже хуже, чем якобы забеременевшая пятнадцатилетняя девушка и ребёнок, которого якобы требовали утопить. Потому что девушка и ребёнок – это бла-бла, а сопли на пальцах – физическое ощущение. Физическая брезгливость – самое сильное чувство, сильней любых аргументов. Негодование потускнеет, ненависть превратится в любовь, а слизь из носа останется, не забудется.

С Артуром-Митенькой было покончено навсегда.

– Ты за это заплатишь, – мёртвым голосом сказала Алка Касаткина.

Я только улыбнулся – мысленно, про себя. Кто написал «водить за нос»? Я сделал всё по сценарию. Кто-кто, а Алка должна была помнить наши студенческие развлечения, целмсовскую «игру в правду»…

Абсолютно одеревеневшая Дуняша перевезла меня из кабинета в комнату. Я ехал как триумфатор, как цезарь, как победившая армия: внутри меня ликовали несметные азербайджанские толпы, над толпами плыло огромное чёрное тело во всю улицу шириной, то ли шлем победителя, то ли тиара или баллистическая ракета…

Внутри чесалось, жужжало, пена ещё не осела. Я был как гладиатор, забрызганный кровью, с налитыми кровью глазами, со вкусом крови во рту. Мне хотелось выплеснуть недовыплеснутые остатки: рычать рыком, бить себя в грудь, рубить, грызть…

Вот в таком состоянии я, увы, прочёл ваше письмо.

Дня через два – через три – конечно, я написал бы иначе. А в тот момент… ну, что скажешь… Несчастный случай.

Но и вы тоже должны понять, раз уж взялись работать с актёрами – у нас реактивное внутреннее устройство. Такая профессия, ничего не поделаешь. Это у вас говорится «погаси пламень страстей». А нам без страстей никуды…

Во-первых.

С какой стати вы пишете слово подвиг в кавычках?

Что это вообще за вопросы: «почему вы уверены»? Я уверен, да! На двести тысяч процентов!

По-вашему, я дал себя запереть в этом фанерном гробу без света, без воздуха, с гнусными пауками, на месяцы, может, на годы, – всё для кого? «Для себя»?!! Это надо же было так извратить!

Я круглосуточно делаю свою работу. В отличие от вас, кстати. Каждая моя минута стоит денег, больших. Я жизнь отдаю – для семьи, а не «для себя»! Я герой!

С какой стати вы заставляете меня унижаться и пресмыкаться: «сюсюсю», «сюсюсю», «спаси-очисти», «я грешный»… Не грешный! Ни в чём я не виноват! А если и виноват – то, что я делаю здесь каждый день, каждый час, то, что я выношу, перекрывает в тысячу раз!

Вы думаете, я не вижу? У вас же сплошная манипуляция, пресмыкание, всё на чувстве вины, на гипнозе: если я тысячу раз повторю «сюсю, грешный, помилуй», я сам поверю? Хер вам!

Мне опротивели ваши молитвы, ваши иконы, скука, господи боже мой, какая тоска! Почему я должен молиться на этого вашего бога, а не на какого-нибудь индийского или монгольского, с клыками, с руками и с синим слоном? Честное слово, слоновая голова лучше, с ней веселей, не корчиться в три погибели, не сюсюкать: «сюсюсю, сюсюсю»… Мне это «сюсюсю» узко, тесно!

И притчи я ваши все прочитал, ну и что?! Зачем этот туман? Этот птичий язык? Если есть что сказать – скажи прямо! А может, сказать-то и не-чего?

Что вы там пишете про «елей»? «Елей милости, радования», «дела милосердия», «елей добрых дел»… Да вся моя жизнь в этой паучьей банке – одно милосердие! То, что я им всем глотки не перегрыз, – уже огромное милосердие.

Попробуйте поживите так, я на вас посмотрю. Да не «милосердие», не «елей» ваш, а меня рвать с них тянет, блевать! Вы пишете: «Ну какие же они пауки?» Да вот такие! Мохнатые! Но я беру себя в руки и делаю свою работу.

«Служить ближним»? Так вот я и служу ближним! Настоящим ближним я служу круглосуточно. Мои ближние все далеко, я восемь месяцев их не видел. Как на строгом режиме, в тюрьме…

Знаете, а я понял, в чём у вас основная проблема. Проблема в том, что вы ни черта —

хотел написать по-другому, чтобы не оскорблять ваши религиозные чувства, но лучше уж напишу «ни черта», по-другому цензурно не получается —

вы НИ ЧЕРТА не смыслите в нашей профессии!

Мы работаем не как вопрётся, а по сценарию. Какие тут «ближние», «милосердие», какой «елей»? Если я милосердный по роли – да ради бога, да утоплю всех в елее, – только это будет не мой елей, а персонажа. Моей заслуги тут нет. А если я по сюжету «ближнего» должен убить – я убью. Вы что, меня за это в тюрьму посадите? Расстреляете?

Знаете, на кого вы похожи? На советскую власть, когда актёру давали премию, если сыграл секретаря райкома или маршала Жукова. А если сыграл преступника, премию не давали. У вас такой же уровень понимания.

Вы пишете: «Постарайтесь найти в себе…» Ничего мне не надо в себе искать. Я актёр. Актёр – это сосуд. Что туда нальют, то и будет. Всё, что вы мне пытаетесь навязать, мне не нужно и вредно, это меня связывает, ограничивает, вытягивает по линейке, обрубает мне руки и ноги в вашем прокрустовом ложе, душит! Я не желаю сюсюкать и пресмыкаться, я Человек!!!

8

Не успел дописать, как в наушнике появилась Алка.

– У меня для тебя несколько новостей, – сказала она. – Новость первая: я ухожу. С проекта, с канала. Давно хотела уйти, но сегодня была последняя капля. Короче, хочу тебе сказать кое-что на прощанье.

Ты обидел самого замечательного актёра – и самого невероятного человека.

Ему твою роль предлагали с первого дня. Я, кстати, поддерживала всеми руками, потому что Артур как актёр сильнее тебя в десять раз. Уж прости. Или не прости, всё равно.

Он отказался из-за тебя. В твою пользу. Сказал: «Ну что вы, ему нужнее».

Когда эта сволочь, твой камердинер, за шесть часов до эфира выставил ультиматум, Артурчик себя предложил. На роль твоего камердинера! Одевать тебя, раздевать, коляску возить. Только чтобы тебе подставить плечо, понимаешь? Я его послала, конечно, и все со мной согласились, что он должен остаться в числе главных драйверов.

Ты его не то что мизинца, ты мизинца у него на ноге не стоишь. Он вообще идеальный. Я такого отношения к профессии уже сто лет не встречала, только у старой гвардии. Благородства такого… Но даже если бы всего этого не было: как ты не понимаешь, что он такой же актёр, как и ты? Так не поступают с партнёрами, это подло…

На тебя излучение, что ли, действует? Во что ты превратился?

Ну ладно. Это всё об стенку горох. В общем, он человек, а ты дрянь.

Поэтому у меня для тебя прощальный подарок. Третий выговор. Ещё не утвердили, но завтра, думаю, утвердят. Чтоб ты знал: это я настояла.

А ещё выбила тебе разговор с Мариной. На будущий вторник. Старалась для тебя. А ты вот как.

Давай, будь здоров.

* * *

Выговор я действительно получил, с формулировкой «за физическое насилие на площадке». Подумаешь тоже, «насилие», за нос двумя пальчиками подержал…

В первый момент стало немножко не по себе – вы же помните условия договора: три выговора – и привет. Но неделю я отработал – и что-то никто не спешит меня увольнять. В Библию вклеен сценарий на завтра. Что лишний раз подтверждает: захотят выкинуть – выкинут и без всяких предупреждений. А пока рейтинги им приносишь – не тронут.

Не могу сказать, чтобы Алкина прокурорская речь меня мощно перепахала. Во-первых, Алка всегда имела на меня зуб – с того случая в Брюсовом переулке, когда она мне в любви призналась, а я слинял. Вот если бы я поддался (кабы она была хоть немножко посимпатичней) – глядишь, теперь всё было бы совершенно иначе: и актёр оказался бы лучше я, а не «Артурчик», и «благородство», и «старая школа» – всё это она пела бы про меня… Ничего нет токсичней женской обиды. Проходят десятилетия, а яд свеж и крепок, как в первый день. Так что я всё услышанное от Алки делил на пятьдесят шесть.

Даже, знаете, наоборот: меня удивила Алкина сдержанность. Я хорошо Алку знаю и, как всегда, тонко чувствую интонацию. Если она решила уйти с проекта, что ей мешало топтать меня в своё полное удовольствие, орать матом? А она как будто всё время себя останавливала, притормаживала… Почему? Непонятно…

Да фиг с ней. Есть некоторые девушки, о которых мне думать гораздо приятней и интересней.

Впереди маячит новый сезон – и явно готовятся перемены. Вчера маменька принесла на хвосте: через три дня английский доктор приедет в Москву. Мэтью Йович, мой голливудский двойник. Предвкушение, адреналин… Но главное: доктор обещал Машке, что я встану на ноги. Наконец вылезу из коляски!..

Я думаю, шоураннеры приготовили не один крутой поворот. В рейтингах я стабильно на первом месте, Оленька на втором. Если нас объединить, то наш рейтинг умножится (кажется, в физике называется «резонанс»). Не может быть, чтобы такая простая мысль пришла в голову мне одному…

Вы заметили, что я пишу «вчера», «завтра», «сегодня»? Произошло ещё одно историческое событие: черепаха всё-таки догнала Ахиллеса! Я больше не описываю то, что было полгода назад или месяц назад, – я пишу по горячим следам. Так гораздо естественнее и живее, острее…

На этом новости не кончаются. Завтра князь Мишель сделает Оленьке предложение руки и сердца. В сценарии фигурирует моя встреча с Мишелем (всего несколько слов); потом наш с Оленькой диалог (прочувствованный, хороший), она уходит, я жду – и на этом текст обрывается. Непонятно, приняла она предложение или отвергла. Шоужабы не отказались от своей жлобской политики: держат меня в неизвестности, выбивают живые реакции. Случай с Митенькой ничему их не научил.

Я уверен, что Оленька не пойдёт за Мишеля. Иначе – что? Кто останется в Доме Орловых? Мы с маменькой? Я сразу сдохну – и главное, разбегутся все зрители. Маменька окончательно одряхлела, давно пора с ней проститься. Кроме того, толстый Мишель (Камиль) – совсем, ну совсем не тянет на романтического героя. Если уж кто и похож на героя-любовника (я имею в виду из мелькавших) – это Красовский, дрянь… Хоть он и коротышка…

Мне кажется, зрители будут очень разочарованы, если завтра Оленька скажет Мишелю «да»…

Вряд ли.

Не может быть, нет…

И всё-таки мне тревожно.

9

Когда нас соединили, Марина быстро шла по улице на каблуках и на ходу курила: я это услышал по первым же звукам дыхания, по цоканью, по шуму транспорта, по далёкому вою сирен.

– Привет, Лёш, привет, – защебетала она, через что-то перешагнула, с шумом выпустила дым – и я сразу же разъярился: мы разговариваем раз в несколько месяцев, неужели нельзя посидеть на месте десять минут, сосредоточиться на разговоре с мужем?! Я всегда ненавидел эту её манеру делать несколько дел одновременно (причём ни одно не делать по-человечески), я уже вам писал, откуда это бралось: убеждала себя, что всем постоянно нужна, нарасхват. Умом-то я понимал, но всё равно меня это бесило: пусть с парикмахершей так разговаривает, с маникюршей, со своими подружками из инстаграма, но не со мной! Я нажал кнопку семь: «Какое сегодня число?»

– Восьмое августа. Извини, сейчас перелезу… Вот. Положили какие-то плиты… Вышла тут в «Перекрёсток»…

Ткнул цифру шесть: «Сколько денег пришло?»

– Деньги есть, всё нормально, хватает… Точную сумму сейчас не скажу, бумажку забыла дома. С утра голова не работает…

Как будто она у тебя работает вечером или днём, подумал я. Нажал тройку: «Как Сейка?»

– Без изменений всё, как вчера, как позавчера, день сурка. У тебя свой день сурка, у меня свой день сурка, – трещала Марина, – прости, это я тут смотрю, ничего узнать не могу. Всё перекопали…

Гудок.

Идиотка, подумал я, в прошлый раз нас прервали, неужели нельзя в голове зафиксировать простую вещь: мы говорим про семейное, про внешнее не говорим!

«Осторожно, молчи», – я ткнул девятую кнопку. И снова третью: ответ про Сейку мне показался каким-то скомканным.

– Ты уже спрашивал, – огрызнулась Марина, – я тебе говорю, всё нормально! В порядке всё! Как вчера, как позавчера. Стабильно, без ухудшений. Ты сам как?

Я нажал первую кнопку.

– Ну вот и хорошо. Смотри там, не очень-то привыкай… ваше сиятельство. А то как ты вернёшься, не знаю… Там у тебя бланманже каждый день. А дома без бланманже. У вас, говорят, скоро пост очередной? – рассеянно тараторила моя жена. – Это правильно, попостись, попостись, а то…

А то что? Я тыкнул в пятую кнопку: «Скажи другими словами», – но промахнулся и угодил в восьмую: «Люблю».

– О. Неожиданно… Да, я тоже, ага. Ты не обращай внимания, я чего-то какая-то тупенькая сегодня, прости. Я как-то отвыкла уже от тебя. Одна, одна, всё одна… Хорошо, конечно, что ты там… эмм… всё это делаешь, но не знаю… Я уже как-то привыкла: я там, а ты тут… То есть наоборот. Не знаю, как ты вернёшься. Ну ничего, ничего, всему своё время, всему своё время…

На этот раз я мимо пятой не промахнулся.

– Не знаю! – крикнула на меня Марина, как будто чем громче, тем мне должно быть понятнее. – Говорю, не знаю, как дальше! Отвыкла! Не знаю, что сказать, ну прости! Голова болит! В магазин не выйдешь нормально, всё перегородили к чертям собачьим… А что, на вас никак события не отражаются? Ты не слышал разве, что…

Гудок и тишина.

– Извините, – сказал кондуктор. – Только семейные темы.

Какая же фантастическая идиотка моя жена! Вот скажите, можно быть такой дурой? Ей же в прошлый раз дали понять, всё объяснили, обо всём предупредили, в этот раз дали гудок – сколько можно ходить по одним и тем же граблям?

«События»… Какие такие «события» на нас могли «отразиться»? Наверно, какие-нибудь политические протесты. Улицу перекрыли, сирены… Но деньги идут, в магазин она ходит, значит, конец света не наступил? Тогда зачем говорить?

Ну ладно, самое главное я услышал: деньги капают, Сейка стабильно, без ухудшений… хотя бы так.

Что она имела в виду про пост? Заметно, что я растолстел? Разговор, как всегда, происходил в ванной, без камер, так что я мог пощупать складку на животе. М-да. Умеет жена подбодрить, поднять настроение…

Про мой новый образ – ни слова. Неужели она не заметила, что я другой, веду себя по-другому? Не смотрела, как я порвал Митеньку? Может, и не смотрела, ей неинтересно… Или завидует и молчит.

И отлично, подумал я. Ещё два месяца (минимум) я свободен.

Что-то она стрекотала такое… «Привыкла», «отвыкла», «ты там, я тут», «не знаю, как ты вернёшься»… Какая-то вздёрнутая… Завела себе там кого-нибудь?

Это было бы хорошо… Прекрасно! Я был бы ни в чём не виноват – и свободен. Мечта!..

Мы разговаривали как чужие, подумал я. Одно-единственное, в чём она совершенно права: она там, а я тут. Голос чужой, всё чужое. Чужой человек.

Сказала: «не знаю, как ты вернёшься». Если честно, сам иногда пытаюсь себе представить – и не могу. Как надену штаны, которые неизвестно где всё это время лежали, затхлую куртку… Если одежду долго не надевать, она становится жалкая, тусклая… Особенно по сравнению с моими красными сюртуками. И я сам, такой же тусклый и затхлый, выйду на бестолковую улицу Академика Королёва, с машинами и троллейбусами, с грязным снегом (мне почему-то кажется, что будет поздняя осень или зима), потом лифт, тоже тусклый и тёмный, поднимусь к себе на одиннадцатый этаж…

Нет, хочется думать совсем о другом, о завтрашнем разговоре с Оленькой. Допишу эти строчки и снова возьмусь за сценарий, у меня уже есть намётки, идеи, как сделать сцену. Когда буду писать вам следующее письмо, развилка уже будет пройдена: Оленька либо останется в Доме Орловых, либо уйдёт к Мишелю. Я думаю, что останется.

Я уверен.

На девяносто процентов.

10

Со мной ничего не случилось. Спасибо, что беспокоитесь. Физически – ничего. Десять дней не мог заставить себя взять перо. Смешно, кстати, что «перо» – не ручка, не карандаш, а буквально перо…

Попробую по порядку.

На следующий день после сеанса связи, в прайм-тайм, в восемь вечера, доложили, что прибыл князь Михаил Иоаннович Долгорукий. Я велел проводить князя в бальную залу.

Пока Дуняша катила коляску, я думал, что вот сейчас увижу Мишеля – и сразу всё пойму по лицу: небось с Мишелем (то есть с Камилем) шоушулеры не играют в дебильные игры с китайскими гороскопами, ему-то наверняка дают полный текст. Камиль уже знает, приехал он получить согласие или отказ…

Лицо Камиля мне ничего не сказало. Оно было светлым – но как-то неопределённо-светлым, холодным. За полгода с нашей цыганской встречи он как будто ещё располнел. На нём был отлично сшитый щёгольский фрак, белоснежный платок. Мне сделалось страшновато: вдруг Оленька всё-таки согласится на предложение?

Я сделал усилие и надел на себя свою новую маску – почувствовал левую щёку расслабленной, правую твёрдой, жёсткой – и заскрипел:

– Давно уже не имели мы удовольствия…

– Я и сам давно не был в Москве, – перебил он, – не отпускали дела. Я вчера только, ночью вернулся из Санкт-Петербурга.

Откажет! Точно она откажет ему, железно, подумал я.

– Я приехал, граф, просить руки вашей сестры.

Я чуть-чуть выкатил правый глаз – и не стал торопиться с ответной репликой. Подержал паузу. Дождался, когда у него в глазах мелькнёт недоумение, скрежетнул:

– Предложение ваше приятно нам… Я его принимаю. Я рад. Но от Ольги Кирилловны самой будет зависеть…

– Я скажу ей, когда буду иметь ваше согласие. Даёте ли вы мне его?

– Да, – сказал я, как должен был по сценарию. – И уверен, что маменька… что графиня Анна Игнатьевна будет рада… весьма. Но ваш батюшка?..

– Мой отец, которому я сообщил свои планы, согласен в том, что выбирать я имею полное право…

– Сейчас я пришлю вам её.

Это была моя последняя реплика в диалоге с Мишелем. Дуняша меня развернула, и мы поехали к Оле. Путь по коридору в сиреневую гостиную показался мне длинным.

* * *

В гостиной я, к своей великой досаде, увидел маменьку. Они с Олей о чём-то шептались. По сюжету у нас с сестрой была парная сцена.

Но недаром я превратился в чудовище: в прежнем лирическом образе мне было бы трудновато выгнать старушку, а теперь – без проблем. Я сказал просто:

– Мамаша, пойдите к себе.

И мамаша – что бы вы думали? – повиновалась.

На Оленьке было одно из тех платьев, которые я любил, – лёгкое, мягкое, с бледным цветочным узором.

Вот парадокс: моё чудовище всё из себя кривое и изворотливое, а выражаться умеет прямо, берёт быка за рога. Я обратился к Оленьке официально, на «вы»:

– Вы, я думаю, догадались, что князь Мишель приехал сюда не для моих прекрасных глаз. Он делает вам пропозицию. Как, впрочем, уже давно обязался…

– Наши детские отношения не могут быть обязательством ни для князя, ни для меня.

Мы оба шли по сценарию. Но мне было сладко услышать эти Оленькины слова. Она будто бы говорила мне: «Я не хочу уходить. Я хочу остаться дома, с тобой».

Я незаметно кивнул Дуняше: она покатила меня к выходу из гостиной. Это была моя идея, «домашняя заготовка»: произнося свои длинные реплики, я то удалялся от Ольги, то возвращался – словно выписывал вокруг неё лепестки.

– Тем не менее, – продолжил я, – тем не менее князь Долгорукий – это не просто хорошая партия, но блестящая. Пятьдесят тысяч душ, миллионы. Кроме того, человек достойный и благородный…

– И друг ваш? – Она подхватила мою игру с обращениями на «вы».

Я развернулся (точнее, меня развернула Дуняша).

– Друг детства. – Я не то согласился, не то, наоборот, поправил её. – Но всё это не идёт к делу. Больше всего я желал бы, чтобы, принимая решение, вы не смотрели на внешние обстоятельства. Ни на его, ни на наши.

– О чём вы? Я не вполне понимаю…

Я заложил следующий вираж:

– Обстоятельства наши известны. Имение перезаложено и вскоре будет продано на торгах. Мне, вероятно, придётся сесть в яму… Страшного ничего нет. «Яма» сия – исключительно по названию. На деле просто квартира, и даже, кажется, во втором этаже. По воскресениям отпускают домой…

– Если я откажу князю Мишелю, его отец нас оставит в покое? – спросила Оленька в лоб.

Я опять повернулся к ней, стал приближаться:

– Боюсь, это уже не имеет значения. Мы щепка… Ничтожная щепка, попавшая в государственное колесо.

– Мое желание – никогда не покидать вас, никогда не разделять своей жизни с вашей. Я не хочу выходить замуж, – отбарабанила Оля.

– Вздор, вздор, глупости, – сказал я мягко и взял её за руку. – Пойми, Оленька: твой отказ ничего не изменит. Только представь себе: ты откажешься от своего счастия, а дом всё-таки будет продан, я сяду в яму… Насмешка, не правда ли? А каково будет маменьке, каково будет мне! Ты лишишь нас единственного утешения – что ты устроена. В конце концов, если ты станешь княгинею Долгорукой, у тебя будет возможность нам помогать…

Я вдруг заметил то, чего восемь месяцев с лишним не замечал: в её левом глазу была крапинка. Хрусталик – бледного голубого льдистого цвета, но под зрачком – коричневое вкрапление. Она живая! – подумал я. Настоящая! Мне стало тепло, горячо. Она была очень близко. Я смотрел ей в глаза. Всё постороннее меркло. И пусть. Только мы. Ты и я, Гололобова и Орлов, оло-ло-бо-ло, голо… В одном доме, под одной крышей, я знаю, ты иногда остаёшься здесь на ночь, должны быть уловки, лазейки без камер, чтобы я мог пробраться к тебе или ты ко мне…

– Хорошо, пойду замуж, – внезапно сказала она.

Я не сразу очнулся.

– Подумай. Подумай ещё. – Я немного охрип, это было правильно, хорошо: чудовище волновалось. – В тебе столько жизни. Прожить годы в любви – лучшее счастие женщины. Двадцать лет, тридцать лет прожить с тем, кого выбрало твоё сердце, носить и рожать детей. Но исполнять обязанности жены без любви… Какое это должно быть мучение, какая скверность! Спроси своё сердце: любит ли оно этого человека? Поди и скажи ему: да или нет.

Она встала. Я крикнул вдогонку:

– Да или нет! Да или нет! Да или нет!

11

Оля вышла, а я уставился на иконы (иконы висели везде, в каждой комнате, кроме диванной, ломберной и бальной залы), задвигал губами.

Сколько времени нужно, чтобы ответить «нет»? – думал я. Минута?.. Минута прошла… Две прошло…

Мне было зябко и как-то пусто внутри.

А если она всё-таки уйдёт с ним? И что я? Останусь с маменькой? Невозможно. Не выдержу, сдохну от отвращения. Ни за какие деньги. Уволюсь…

Минут через десять по дому будто бы прошёл ветер. Простучали шаги Мишеля по коридору, хлопнула дверь.

Другие шаги, знакомые, лёгкие – она вбежала в гостиную: глаза мокрые, губы, мне показалось, припухли. Как соблазнительна девушка, которая только что плакала или проснулась…

– Оленька…

– Ну, чего вы хотите ещё?

– Ты отказала Мишелю?

– Довольны вы?

– Оленька, милая моя, дружочек, тебе самой было бы скучно с ним…

– А с вами разве не скучно?

Я как будто с размаху на полном ходу натолкнулся на что-то и инстинктивно выставил руки, чтоб не упасть. Попробовал улыбнуться:

– Тогда зачем же ты ему отказала?

– А вы – зачем отказали своей баронессе? Зачем прогнали старого князя? А Митеньку? Кто вас просил?! Милый Митенька, милый мой Митенька, с ним одним я могла пошутить, посмеяться, так было покойно с ним, так надёжно… А вы оскорбили его, унизили, смешали с грязью, выбросили, как собаку! Вы губите всё, разрушаете, портите!

Мне почудилось, что я теряю опору, что кресло вот-вот завалится набок.

– Но Оленька, друг мой, ведь ты не любишь Мишеля и никогда не любила…

– Кто вас просил говорить это вслух? Неужто не знаете главное женское правило: пока не сказано, не существует, можно не замечать! Да, да, он скучный, унылый, он безопасный – как вы! Бессмысленный и безопасный! И что?! Боже мой, да я вышла бы за любого, только не видеть вас больше! Как вы мне надоели, как мне надоел этот дом! «Наш дом», «наш дом», – передразнила она. – Одно и то же годами, десятилетиями, те же лица, те же слова, та же ложь… Вы посадили нас в эту клетку, – она очертила комнату, но в кадре должно было выглядеть так, будто она обвела границы экрана, – но тех, кто молод, кто жив, вы не можете запереть! Потому что вокруг – целый мир! Может, вам он не нужен – но нужен нам, нужен мне. Боже мой, с кем угодно, куда угодно, только подальше от вас. Чтобы больше не видеть вас и не слышать!..

Зачем она это делает? – подумал я. Мне почудилось, что она обращается не ко мне, а к какому-то множеству, к толпам, как я сам обращался в своей «тронной речи»… Она всё это зрителям говорит? Шоуфюрерам? Президенту?

– «Любишь», «не любишь», – передразнила она. – Мало что вы пытаетесь нас запугать, вы ещё хотите предписывать, чтó нам думать и чувствовать. Вы не знаете, вы забыли, что чувствуют живые люди. Вы думаете, что все такие же мёртвые автоматы с пустыми глазами! Вы любите только одно: свой покой, свою власть!..

– Оленька, я не верю своим ушам… – наконец выдавил я.

– А придётся поверить! Вы злой ограниченный человек!

– Оленька, всё, что ты говоришь, очень несправедливо. И больно…

– А вот это всем безразлично. Вы поняли меня, граф?

Она приблизила своё горячее лицо к моему и, глядя мне прямо в глаза своими ясными светлыми кристаллическими глазами, с ненавистью, в которой уже нельзя было ошибиться, очень раздельно, подчёркивая каждое слово, повторила, как мне показалось, что-то выстраданное, очень важное для себя:

– То, что вы чувствуете, – ни-кому в мире не интересно… И знаете что? – отодвинулась. – Вы меня убедили. Не нужно Мишеля, с ним так же невыносимо скучно, как с вами. Лучше я отравлюсь. Или сбегу с первым встречным, как Варька, только чтобы не видеть вашу физиономию, самодовольную, толстую, ваш двойной подбородок… Уйдите! Уйдите вон! Вон!

Я хотел повернуть колесо, но не смог: коляска вдруг сделалась неподъёмно тяжёлой. Ко мне подбежала Дуняшка – я, как всегда, напрочь забыл про неё, а она всё это время присутствовала при моём унижении, и теперь, не поднимая глаз, схватилась за спинку коляски с такой неослабной готовностью, с таким участием, что у меня аж горло сдавило от злобы: «Чего не смотришь? Что дышишь, корова, скотина?» – хотелось мне заорать.

* * *

Мрак навалился на меня, тяжесть и мрак. Даже наушник казался мне неимоверно тяжёлым, свинцовым, он тянул голову вправо и вниз, хотелось вытащить его, выбросить. Я даже не смог сделать вид, что молюсь: перекрестился и лёг.

Ужасно было, что и под закрытыми веками я продолжал видеть заплаканные глаза, они казались ещё прозрачней, пронзительней, губы выплёвывали в меня: «скучный!», «толстый!», «двойной подбородок!»…

Сомнений не было: она меня целенаправленно уничтожала – так же, как я недавно поступил с Митенькой. Она меня по-настоящему ненавидит, подумал я… Но за что?

А может, я просто ей до смерти надоел? Она восемь месяцев провела со мной в одном небольшом помещении, она меня не выбирала, так же как я маменьку не выбирал… Может, это не ненависть, а раздражение? Оно копилось, копилось – и вырвалось. Хотя, с другой стороны, непонятно, что хуже: ненависть или…

О чём я думаю? – оборвал я себя. Какая разница: «раздражение», «ненависть»… Всё, забудь про неё. О другом беспокойся: как дальше играть? Как существовать на площадке? Что делать?

Но такое бессилие, такая тьма угнетала меня, что даже с закрытыми глазами хотелось зажмуриться изо всех сил, провалиться внутрь глаз, внутрь зрачков, сквозь бетонный пол павильона, и глубже…

* * *

– Доброе утро, ваше сиятельство… Пора вставать, просыпайтесь… Граф?..

Я обследовал темя. С этого начинается у меня каждый день: может, лысина волшебным образом заросла? И, как всегда, нащупал гладкое, гадкое пятнышко.

Руки были такие тяжёлые, что я даже не стал, как обычно, креститься, махнул кое-как: к чёрту, к чёрту, потом. Ноги как тумбы. Свинцовая голова: ни заснуть не смог толком, ни толком проснуться. Дуняшка перенесла меня в кресло, я ей не помогал.

В ванной с трудом встал с коляски, дотащил ноги до умывальника, опёрся на него всем весом, чуть не перевернул.

Тут я увидел на раковине комара. Точней, карамору – знаете, такой большущий комар, нелепый, очень членистоногий. Странно было увидеть в останкинских недрах существо из внешнего мира. Я даже на минуту забыл про свои несчастья. Умылся. Выронил полотенце.

Ладно, чего хитрить, какой смысл. Я же правду пишу. Нарочно уронил, бросил на пол. Я же бедствую, я потерял Ольгу, мне тяжело – что хочу, то и делаю. Брошу на пол, Дуняшка поднимет.

И правда, не говоря ни слова, нагнулась за полотенцем: широкая атлетическая спина округлилась, тяжёлые груди провисли, выпятились… Вдруг слюна во рту стала едкой, как при изжоге: я почувствовал, что Дуняшка – моя крепостная, моя раба. Я могу её не стесняться.

Обычно я раздеваюсь за ширмой, а тут – это было как-то связано со вчерашним, только не могу сейчас сформулировать, как именно: может, я хотел ещё больше унизить себя? и её заодно? показать презрение к ней и к себе? – в общем, я, не прячась за ширмой, разделся – и одежду бросил на пол тоже. Старательно на меня не глядя, она нагнулась и собрала.

Я сел в ванну. Дуняшка стала зачерпывать из ведра кувшином и доливать, чтобы ванна не остывала. Пока струйка воды лилась в пену, звук был глухой. А когда в пене образовалась проплешина, то в эту голую воду струя падала громко, дробно. Звук повторялся через равные промежутки. В тишине было слышно, как шуршит пена и лопаются пузырьки.

* * *

Поймите, я не оправдываюсь…

Нет, я оправдываюсь, конечно. От вчерашнего стресса, от безнадёги, от жуткой усталости, от постоянной бессонницы – я провалился в какое-то ненормальное состояние. Не знаю, бодрствовал я или спал. У меня абсолютно выключилась голова. Осталось голое тело и его части, или, как выражались у нас в девятнадцатом веке, члены. Глаза стали выпуклые, налитые. Я был не человек, а тяжёлое сонное заколдованное животное, например, бык. Да, бык. А Дуняшка – корова. Большая корова, здоровая, потная, молодая, с широким крупом, с тугим круглым выменем…

Я поднялся, пена широко выплеснулась из ванны, с меня потекло. Двумя руками я зачерпнул воды с пеной, донёс до Дуняшки (она не повернула ко мне головы, но и не отодвинулась, замерла) – и то, что не успело пролиться, вылил на её огромную грудь.

Она не отшатнулась, не издала ни единого звука, словно тоже была заколдована, словно была в том же сне, где всё можно… и неизбежно. Тела ведь не думают, значит, не виноваты. Большие выпуклые тела проваливаются друг в друга, во мрак, чтобы спрятаться там от камер… и друг от друга. Распелёнуты пелены, пленены, разоблачены оболочки, облобо, обло, голоболо, гололобо, голо… Лишь бы не думать, не быть.

12

– Ваше сиятельство сделает милость раздеться? – так перевёл переводчик учтивую фразу.

Мэтью Йович что-то добавил, сверкнув голливудской улыбкой. Я понял значение его округлого жеста ещё прежде, чем переводчик сказал:

– Пожалуйста, весь голый. Полностью.

Да, это произошло. В комнате, где я прожил восемь с половиной месяцев, где моя коляска продавила в полу следы, где я спал, где мной пахло, – физически находился мой идеальный двойник, озарял меня голливудским сиянием.

Густые кудри – как у меня в ранней юности. Неестественно белые сплошные зубы – таких у меня не было даже в детстве. Костюм с иголочки, мускулы под тонкой тканью – таких бицепсов у меня тоже не было никогда.

Общее выражение рассеянной лёгкости, немножко даже придурковатости, как будто он невидимо пожимает плечами: мол, что поделать, если я весь такой неправдоподобно красивый? И в то же время богатый. Не виноват, клянусь, не виноват. Как могу стараюсь всё это притушить, но получается не особо. Так что уж принимайте меня прекрасным, каков я и есть.

Англичан было двое. Первым в комнате появился другой, совершенно хрестоматийный: монокль, длинная челюсть, клетчатый твид, пузатый кожаный саквояж. Огляделся, бесцеремонно сдвинул в сторону мою Библию, водрузил саквояж на стол и, как шталмейстер, с сильным акцентом провозгласил:

– Лейб-медик её величества королевы Шарлотты доктор Хаммерстайн!

Легко вошёл Мэтью Йович, окинул взглядом площадку, слегка поклонился мне. На лысину, разумеется, никакого намёка. Представил, в свою очередь, клетчатого ассистента:

– Доктор Маклин.

Или Макнил, не помню. Или Макларен. Короче, Мак.

Мэтью Йович ещё что-то сказал.

– Мой коллега и переводчик, – перевёл Мак. И уточнил, постучал себя пальцем в грудь: – Это йа.

Почтительный к своему боссу, высокомерный ко всем остальным. Свита, которая делает короля.

– Впервые ли доктор в России?

– Оу да, да! – лучезарно по-русски ответил Мэтью. И по-английски продолжил.

– Отличное впечатление, – перевёл Мак. – Очень много пространство. Много лес… Леса. Очень красивый ваш церкви в Москве. Как… чеснок. Крыши как чесноки.

Представьте: я ждал этой встречи всю жизнь. Знал, что она невозможна, но в глубине души всегда верил, почти как в алмазную гусеницу. Маменька говорила, что доктор приедет, теперь уже наверняка, вот-вот, на следующей неделе, через три дня, через два, – а я думал, что снова сорвётся, снова отложат, перенесут или заменят Мэтью кем-то другим. Я думал, как его поразит наше сходство. Сказочный принц найдёт пропавшего близнеца, заберёт к себе в голливудский дворец… Пусть даже не заберёт: мы окажемся в одном кадре, померимся, кто из нас чего стоит!..

Теперь он был здесь, а мериться мне было нечем. Я был пустой. Мёртвый. А он – полностью упакованный в своё сияние, как в целлофан. По-моему, он вообще не заметил нашего внешнего сходства. Целмс – тот хотя бы учитывал, что я есть, просто предпочитал играть сам с собой, ему так казалось надёжней. А этот – не видел меня в упор, я был ему абсолютно не интересен…

– Доктор Хаммерстайн просит аккуратно сказать все детали из ваш случай. Военный случай, не так ли?

Я пробубнил то же самое, что когда-то так живо и страстно рассказывал другу детства: про гранату, которая свистнула «будто птичка в быстром полёте», про «чёрный мячик», который «вертелся как живой»…

– Какой… какая дистанция? – перевёл Мак вопрос доктора. – Сколько фут от ваш? Как до клóзет?

При слове «клóзет» Мэтью показал на стенной шкаф. Надо сказать, он работал вполне добросовестно, чётко. Внимательно слушал меня, не глядя на переводчика, кивал, будто бы подтверждались его догадки. Интересно, подумал я, сколько ему заплатили за этот съёмочный день? Столько, сколько мне за год? Или больше? Миллион долларов? Два? Действительно, отчего бы не покивать…

После нескольких уточнений (долго ли продолжалась потеря сознания после взрыва? были ли «внешние повреждения»?), Йович-Хаммерстайн перемолвился со своим спутником и произнёс куртуазную фразу[18], с которой я начал это письмо.

– Ваше сиятельство делает милость раздеться? – перевёл Мак. – Вполне, совершенно раздеться, да. Можно оставить ваш пэнтс… нижний бельё.

Я видел довольно много спектаклей на неизвестных мне языках (тот же Целмс показывал нам, студентам, свои латвийские записи): если хорошая постановка, актёры хорошие, то слова не нужны. Даже наоборот, понятнее отношения между людьми: текст не отвлекает. Когда огромная русская baba стала раздевать этого русского, стараясь при этом на него не смотреть, покраснела, а этот русский напрягся и у него (у меня) сделалось злое лицо, Мэтью с Маком переглянулись. Мак комически приподнял бровь: мол, забавная пара. Мэтью сделал чуть заметное отрицательное движение головой и бровями: не наше дело. Бросил взгляд на саквояж, что-то буркнул. Мак отщёлкнул замочек, извлёк лайковые перчатки и помог своему патрону надеть их.

Стараясь не прижиматься и всё-таки прижимаясь грудью, Дуняша одной рукой обняла меня за спину, другую подсунула под колени и перенесла меня на кровать. Обращаясь уже не ко мне, а к Дуняше, Мэтью показал жестом, что нужно перевернуть меня на живот. Рукой в перчатке дотронулся до моей нестерильной туземной спины.

Ну что? – думал я. Хотел побыть со звездой в одном кадре? Давай, наслаждайся.

В одних подштанниках на завязках, голый, белый, со всеми своими рыхлыми складками, лежал и чувствовал, как меня сверлят десятки камер.

Мэтью с клетчатым осматривали меня, щупали, переговаривались по-английски, мне не переводили. Наверно, зрителям дали закадровый перевод. А я – просто объект, анатомический экспонат. Экспонату незачем знать, что о нём говорят: он лежит и лежит себе, каши не просит. Хотел быть «телом – и только телом»? Пожалуйста…

Опять пришла мысль, которая оглушила меня при появлении Машки. Вдруг и правда вся эта огромная сложная многолюдная многомиллионная машинерия была устроена не для зрителей, а для меня одного? Всё, начиная с того разговора, когда я сидел в наушниках в аппаратной – и заканчивая появлением Йовича. А может, с Дуняшей тоже произошло не случайно? Может, всё это какой-то невероятный эксперимент… надо мной? Но зачем? Что он значит? Что требуется доказать?..

* * *

– Доктор не видит, что паралич может иметь физический резон. Доктор решительно утверждает, что здесь есть потрясение от контузия, исключительно нарушение ваш электромагнетический баланс… разрыв электромагнетический баланс! – изрёк Мак.

А Мэтью Йович изобразил этот «разрыв» пластически, как бы с усилием что-то невидимое растянув: и впрямь его пальцы словно бы удлинились. Ишь ты, подумал я. Мим.

Он спросил что-то ещё с лучезарной улыбкой, по-прежнему не видя меня в упор из-под своего целлофана.

– Доктор спрашивает про ваш предпочтительный танец. Танцы. Ваш любимый танцы.

– Мазурка… англез.

Они же из Англии, подумал я, так что пусть будет англез, какая разница.

– Доктор уверен, что в очень короткий время вы пойти танцевать. Даже лучше, чем раньше!

Последовала демонстрация чудодейственного эликсира. Довольно тяжёлая и на вид прочная колба с какой-то масляной жидкостью была извлечена из саквояжа и водружена на стол с такими предосторожностями, будто ей мог повредить лишний вздох.

– Каждый утро берёт пять дропс… пять капель в чашка воды. Варёный вода. Месяц, два месяца ваш электромагнетический баланс может восстановиться. Месяц нет изменений. Не может чувствовать. Но в один прекрасный утро…

Мэтью щёлкнул пальцами.

– После выздоровление доктор Хаммерстайн с абсолютный уверенность приглашает ваш в Лондон.

– После долговой ямы.

– Что?

– Сколько я должен доктору за визит и за этот…

– Все расходы за путешествие, пребывание, практика и эликсир берёт госпожа баронесса фон Функе.

Услышав знакомое имя, Мэтью разулыбался и закивал:

– Леди Мэри!

Леди Мэри, подумал я. Вот как вышло. Леди Мэри послал, а с Дуняшей…

Прощаясь, Мэтью подал мне руку в перчатке. Оглянулся как бы с недоумением: и это всё? Ничего больше не нужно?

Мне было видно: он чувствовал, что не потратился, не наигрался. По-актёрски, по-лицедейски ему хотелось поставить внятную точку. Кажется, он в первый раз сконцентрировал на мне взгляд, потом посмотрел на Дуняшу, как бы объединив нас, и выдал ещё какую-то фразу – мне показалось, не по сценарию, а от себя.

– Каждый имеет скелетон в клóзет, – перевёл Мак. – Скелет.

– Что? – сказал я.

Тогда Мэтью Йович мне подмигнул и добавил ещё что-то короткое, причём последнее слово было «лав»[19]. Про нас с Дуняшей.

Фак ю, – ответил бы я вполголоса, если бы мы с ним были на сцене. Но здесь, с микрофоном в ухе, в прямом эфире, не смог. Не рискнул.

Я вспомнил вчерашнюю безответную, беззащитную тушу: чем меньше на ней было одежды, тем она казалась огромнее.

И сразу же – чувство гадливости, жалости и стыда, как будто избил кого-то покорного, кто не сопротивлялся.

Чувство какой-то огромной потери.

Вспомнил, как пена, которая только что была радужной и пушистой, на полу высохла корками и превратилась в ошмётки, в розово-серую грязь.

ПРОЩАНИЕ С ГУСЕНИЦЕЙ

Я пишу эти строки 30 августа. Послезавтра мы открываем второй сезон «Дома Орловых».

259-я серия, первая в новом сезоне, должна получиться ударной, но дальше – полный туман. Рейтинги летом очень сползли. В коллективе разброд. А. пытается как-то тянуть, но сил мало. Маменька вообще еле жива. Гололобова явно уже навострила лыжи. То ли сошла с ума от собственного величия, то ли просто устала. У меня серьёзные опасения, не захочет ли Гололобова хлопнуть дверью погромче. Иначе как понимать её манифест («Одна и та же ложь десятилетиями», «Вы любите только власть» и т. д.). После этого выступления (неожиданного не только для А., но и для меня) я сразу пришёл к гендиректору с соответствующим докладом и был уверен, что он её вышвырнет, – но Котэ, к моему великому удивлению, отмахнулся. То ли у него сейчас дела поважнее, то ли чует в воздухе что-то, чего не чувствую я…

Впрочем, для нашего с вами учебника судьба второго сезона не слишком важна. С лихвой хватит того материала, который был собран за девять месяцев. Пора подводить черту. У меня осталось для вас только одно, последнее правило.

Вот оно.

Прежде чем браться за неблагодарное ремесло шоураннера, вы должны честно ответить себе на вопрос:

«Чего я на самом деле хочу?»

Здесь я могу столкнуться с недоумением: почему эта тема всплыла не на первом, как принято, а на последнем уроке?

Скажу. Потому что искренность требует мужества и осознанности. И то и другое приобретается лишь во время пути, пресловутого cammin di nostra vita.

«Чего я хочу?» – вопрос очень опасный. Вы должны обнажить своё самое уязвимое, по выражению А., «подбрюшье». И здесь я в качестве вашего проводника обязан пройти над пропастью первым.

Почему я сделался шоураннером? Зачем потратил полгода на редактирование бессвязных писем? Какую цель я преследовал, когда подготовил к печати это пособие, эту книгу?

Чего я хотел?

* * *

Я хотел стать писателем.

И не абы каким, не одним из многих (вам уже известен мой оголтелый перфекционизм), а Писателем с большой буквы. Великим писателем. Львом Толстым. (И, в отличие от него, получить-таки Нобелевскую премию.)

В детстве моими самыми драгоценными книжками были «В стране литературных героев» и «Клуб знаменитых капитанов», расшифровки радиопередач. Каждая серия «Клуба» начиналась в библиотеке. Вечером, когда библиотека закрывалась, «в шорохе мышином, в скрипе половиц» со страниц (рифмовавшихся с половицами) сходили литературные персонажи: Робинзон Крузо, капитан Немо и прочие. (Кстати, тот же самый приём использовал В. М. Шукшин в сказке «До третьих петухов».)

Моя «алмазная гусеница» – литература. Материализация духов, «схождение со страниц» – в детстве я переживал это самым непосредственным образом. Я почти видел в разгибе книжки, над напечатанными буквами или сквозь эти буквы – цветные объёмные движущиеся фигурки. (М. А. Булгаков их видел тоже: ср. «живой глобус» в «Мастере и Маргарите», «коробочка» в «Театральном романе».)

Меня завораживало, что персонажи (и знаменитые капитаны, и литературные герои в своей стране) были способны импровизировать. Капитан Немо и Робинзон произносили слова, которых не было и не могло быть у Жюля Верна и Даниэля Дефо… Они были живые.

Конечно, в детстве я бы не смог сформулировать – но я счёл бы великим только такого писателя, который владел этой магией оживления, порошком Урфин-Джюса.

И вот я вырос и стал… шоураннером. Как теперь понимаю – и честно вам признаюсь – из трусости.

Текст, который я утверждал (а иногда набрасывал сам), – гарантированно становился цветным и трёхмерным. Но я всегда чувствовал, что получаю желанный эффект контрабандой. Поэтому и удовольствие было неполным.

Двадцать лет проработав в Останкинском Телецентре, я решил наконец сыграть честно: бумага, буквы – и всё.

Да – или нет. Оживёт – или не оживёт.

* * *

Вероятно, вы обратили внимание: моя работа в Останкино связана не только с творчеством, но и со сложными «аппаратными», т. е. бюрократическими отношениями. У бюрократов есть такое понятие – «обставляться». Это значит не брать на себя ответственность, предвидя возможную неудачу.

Когда я решил написать этот замаскированный под учебник роман, я не просто «обставился»: я прорыл траншеи, эскарпы и контрэскарпы, возвёл редуты и равелины, расставил надолбы, забетонировал брустверы. Линии Маннергейма и Мажино – игрушки рядом с моей оборонительной фортификацией.

Судите сами. Во-первых, в основе – самый успешный ТВ-продукт года, собравший многие миллионы просмотров. На обложке – всем вам известный плакат «Дома Орловых». Это уже гарантирует мне продажи.

Во-вторых: чуть копнуть, и окажется, что большинство драматических ситуаций, сюжетных перипетий и даже собственно реплик – прямые или чуть-чуть перелицованные цитаты из «Войны и мира», романа, который уверенно занимает первое место в рейтингах лучших книг всех времён.

В-третьих: я опираюсь на подлинные документы – письма А. Ю. Орлова. Документальность сродни бальзамирующему веществу. Предохраняет от критиков, как формалин от бактерий. К любому сюжету можно придраться, к любому выбору слов, – кроме того, который «был на самом деле». Если какие огрехи – я ни при чём, см. первоисточник, т. е. письма А. Зато все похвалы принимаю охотно.

В сущности, я заменил сочинительскую работу – редакторской. Сочинять страшно: любое написанное мною слово будет неидеальным. А вот в редактировании я хорош: ответственность за исходный материал не несу, жонглирую им совершенно свободно.

По ходу работы моя надежда на триумфальный успех росла. То обстоятельство, которое поначалу меня смущало и тяготило – болезнь ребёнка, – я, поразмыслив, счёл дополнительным рычагом влияния на сентиментальную женскую аудиторию.

То, что я сам фигурировал в тексте как действующее лицо и даже как главный антагонист, – придавало романной архитектуре изысканность и объём.

И главное: А., мой рассказчик, центральный, якорный персонаж, мне казался живым, как герои лучших писателей, настоящих писателей. Вслед за Пушкиным я был готов воскликнуть: представьте, мол, какую штуку удрал со мной мой герой – выгнал Митеньку!..

* * *

Лишь теперь, в самом конце работы над рукописью, я вижу, что снова попал в собственную ловушку.

Даже когда мой герой бывал в полной уверенности, что встаёт перед выбором, этот выбор, в сущности, не имел никакого значения. Варианты (обычно два, редко три) были заранее предусмотрены и проработаны мной: в итоге мой персонаж – чуть раньше или чуть позже – оказывался именно там, куда я его направлял…

Вот и «грехопадение» было предвидено, запланировано с того самого дня, как Александру переквалифицировали из кондукторов в камердинеры. В ванной всегда работали камеры, только в другом режиме, чем остальные: не на прямую трансляцию, а на запись…

В своей досаде, в своём тотальном разочаровании я хотел было пожаловаться на ничтожность А.: если бы, мол, он был по-человечески значительнее, если бы он был умнее… Но и эта досада – лукавство.

Весь мир, как говорится, театр, а все люди – актёры. Пускай Бог притворяется, что не знает, какой выбор сделает человек. Мы не можем позволить себе такой роскоши.

В возрасте шести лет ещё можно мечтать о радужной гусенице. Но повзрослев, человек видит просто луч света, прошедший сквозь призму. А мы с вами пошли ещё дальше – мы знаем, как сымитировать этот эффект: возьмём стекло с огранкой по периметру (т. наз. фацетом), включим прибор, отрегулируем угол, и вот, пожалуйста – радуга!..

Увы, увы: нельзя одновременно быть зрителем и шоураннером.

Я покривлю душой, если скажу, что не испытываю ни малейшей печали.

Отчасти меня утешает, что время и нервные клетки всё же потрачены не совсем зря. Нет большей пользы для ученика, чем ошибки, сделанные (и признанные) преподавателем, – их не потребуется повторять. Я, пусть на короткое время, позволил А. – алмазной гусенице – зачаровать себя. С вами это уже не пройдёт.

Вы будете знать, что любой персонаж на странице или на экране – это только слова, которые вами написаны (или утверждены). История персонажа, его т. наз. «душа» состоит только из этих слов – ваших слов, – так же, как его изображение состоит из пикселей, а те, в свою очередь, из субпикселей, красных, синих, зелёных.

В сущности, его нет. Есть только вы. Возможно, есть я.

Утешившись этим – пусть отрицательным – результатом, иду готовить 259-ю серию.

Вторая часть