Тебя все ждут — страница 8 из 10

(окончание)

13

Приснился сон, невероятно сильный и яркий, до сих пор внутри словно гул. Как вообще Церковь относится к снам?

Я в аэропорту, собираюсь лететь за границу: впереди очередь на паспортный контроль. Меня провожают Марина и Сейка, но я их не вижу: я уже вошёл в зону, куда провожающим вход запрещён. Собственно, весь мой сон – про то, как я вхожу в эту зону, переступаю черту – знаете, на полу бывает широкая полоса: до неё можно с провожающими, дальше только тем, у кого есть билет.

Я налегке, даже без ручной клади. Наверное, сдал багаж раньше. В промежуточной зоне, кроме меня, довольно много людей, но лиц я не различаю, не помню. Все эти люди какие-то серые, одинаковые, я вижу их со спины, они не оборачиваются ко мне, не смотрят. Мне одиноко оттого, что все чужие, – хотя, если по логике, какова вероятность встретить знакомых в аэропорту, в очереди на паспортный контроль? Но во сне своя логика.

Самое характерное свойство этой буферной зоны – запах. Действительно, похожий запах бывает на лётном поле – запах авиационного керосина. Но тут я почувствовал запах сразу, как только переступил черту на полу.

До самолётов ещё, наверное, далеко, я даже не вижу окошек паспортного контроля: может быть, серые люди мне загораживают, толпятся в очередях…

Нет, это не керосин. Запах мне что-то очень сильно напоминает, и волнение, которое остаётся даже теперь, через два часа после того, как я встал (я пишу после завтрака), – меня волнует именно этот запах. Он и отталкивает, и в то же время притягивает меня – но не в каком-нибудь чувственном смысле, эротическом и т. п., а как будто тянет уткнуться в кого-то родного, и почему-то ужасная грусть и от этого запаха, и от всего этого бесконечного помещения. Грусть и жалость к кому-то, и сожаление, что я не сделал чего-то важного. Может быть, стыд. Нет, не стыд, а именно жалость. Если стыд – то скорее не из-за того, что я сделал что-то плохое, а наоборот, из-за того, что не сделал – и уже не сделаю, потому что времени больше нет: было и кончилось.

Я знаю, что сзади мои родные, мы с ними расстались буквально минуту назад, они смотрят мне вслед. Я хочу оглянуться, чтобы им помахать. Мне надо это сделать быстрей, а то за мной следом набьются такой же серой толпой, как стоят впереди, загородят мне Марину и Сейку. Поэтому надо скорей обернуться… но я не могу. Так же как не оборачиваются и все эти серые впереди – я вижу только серые спины, мне кажется, что они все в одинаковых серых плащах, или я это уже сейчас, задним числом допридумываю… Я делаю отчаянное усилие обернуться, и от движения просыпаюсь.

Вот такой сон.

Как вы думаете, он что-то значит?

14

Через неделю во внешнем мире начнётся сентябрь. Откроется новый ТВ-сезон. А у меня совершенно нет сил. Раньше меня раздражало, что всё происходит медленно, повторяется по двадцать раз, – а сейчас, наоборот, хочется отсидеться в комнате, отлежаться…

Посередине стола стоит колба. Каждое утро Дуняша капает в чашку с водой пять масляных капель. Я помню, что сказал клетчатый переводчик: «В одно прекрасное утро…»

Я понимаю, что скоро мне разрешат встать с коляски. Но я не готов. Не могу понять, как мне держаться, как двигаться… Поглядываю на колбу со злобой.

Стараюсь не вызывать Дуняшу без крайней необходимости. Когда утром она одевает меня, а вечером раздевает, мы пытаемся не прикасаться друг к другу – насколько это возможно. Глазами тоже стараемся не встречаться.

Ольга наоборот: когда я попадаю в поле её зрения, с вызовом поворачивается навстречу. Как будто каждый раз подтверждает: ничто не забыто, все обвинения в силе. Поэтому и на неё я стараюсь лишний раз не смотреть.

Выходит, что остаётся мне для общения одна маменька.

Вчера весь день она говорила про «Шаха-Даши́». Услышала от подружек и теперь в подробностях пересказывала.

Вы помните, что этот «Шах» (Костя Красовский) после дуэли эвакуировался в Персию, сделался там большим человеком, вельможей при главном правителе Фатали-шахе, который проникся к Косте необъяснимой симпатией. Про Фатали-шаха было известно, что у него триста шестьдесят жён и самая большая в Персии борода. (Синяя Борода практически. Карабас-Барабас.) В общем, всё было чудесно, покуда Персия не объявила России войну («по наущению англичан», сказали маменькины подружки).

Узнав об этом, Костя снова бежал, теперь уже из Тегерана… но не один. За ним увязался некий персидский принц, племянник Фатали-шаха. Этот четырнадцати- или пятнадцатилетний мальчишка так беззаветно влюбился в нашего Костю, что бросил магометанскую веру, родину и семью и вместе со своим ментором и кумиром отправился в легендарную северную страну. Мало того, накануне побега принц выкрал у дяди главную государственную печать и проштамповал этой печатью пропуск – вроде того, который был у Миледи в «Трёх мушкетёрах»: «Предъявитель сего действует по моей воле и в интересах государства, оказывайте ему всевозможную помощь» и проч. Благодаря волшебному пропуску и самой личности принца, перед которым персы падали ниц, они с «Шахом-Даши» вскачь пронеслись из Тегерана в Тебриз. Там их чуть не схватили, они ускользнули, прятались в каком-то доме, потом карабкались по горам, тонули в реке Аракс – и в конце концов добрались до Карабаха.

В Карабахе уже вовсю шла война: русская армия осадила крепость Шушу, в которой засели персы. Там Костя отметился новым подвигом. Он составил бумагу: война, мол, окончена, с русскими подписан мир, осада снимается, ворота крепости можно открыть. Принц пропечатал грамоту главной печатью. Враждебные русским местные горцы-аджемы тайными тропами провели Костю и принца в крепость (рассказ изобиловал драматичными поворотами: сначала наших героев чуть не прирезали подозрительные аджемы, потом чуть было не пристрелили персы-дозорные).

Командовавший гарнизоном мирза заподозрил неладное: племянник Фатали-шаха был слишком молод и нежен, чтобы исполнять обязанности гонца. Но его знатность; уверенность и надменность «советника-англичанина», которого изображал «Шах-Даши»; и, главное, бумага с главной печатью – всё-таки убедили начальника крепости. Ворота были открыты, Шуша взята. А Шах Костя с триумфом вернулся в столицу, получил от государя помилование и прощение всех грехов, чин и орден – и вот теперь собирается к нам, в Дом Орловых.

Я понимаю, к чему вся эта восточная вязь. Через неделю герой явится во всём блеске, и наша Оля падёт, как Шуша.

Выходит, я сам расчистил ему дорогу.

Меня не оставляет упорное ощущение – будто все мои действия, даже те, которые, как мне казалось, должны были стать сюрпризом для шоуфюреров (мои схватки со старым князем и с Митенькой, катастрофа с Дуняшей), – каким-то немыслимым образом были предвидены или даже спланированы извне.

Может, так начинается паранойя?

Я пробую мысленно переиграть: допустим, Митеньку я не прогнал… Тогда не потребовалась бы история с «Шахом»?..

А если бы перед встречей Ольги с Мишелем я не стал предлагать ей «заглянуть в сердце», а наоборот, горячо напутствовал, благословил? Она всё равно ему отказала бы… Но не смогла бы винить в этом отказе меня. У неё не было бы оснований кричать эти гадости про второй подбородок…

Тьфу! Чем занята моя голова?! Я тупой! Ольга меня обругала и оплевала со всех сторон, всеми способами, а до меня никак не дойдёт, что её больше нет для меня, всё, всё!

Ожерелье я ей отдал, разумеется. Но она его больше не надевала.

Конечно, самый ужаснейший ужас и самый позорный позор – что случилось с Дуняшей…

Вы знаете, мне сейчас пришла одна мысль. Я уже хотел было оправдываться, что я здоровый мужчина, мне ещё нет сорока, я почти девять месяцев прожил без женщины и т. д., – и вдруг понял, что я хочу провалиться вовсе не потому, что я нарушил все правила, про которые вам писал: про делёжку ответственности, про то, что использовать неопытного человека, невинного – гадко…

Окажись на месте Дуняши какая-нибудь красавица из танцовщиц – мне не было бы вполовину так стыдно. Может, я бы вообще гордился победой.

То есть, оказывается, проблема не в том, что я использовал девочку, которая ещё, похоже, была в меня влюблена (Алка тогда сказала «твоя поклонница, между прочим»), – использовал чисто физиологически, как животное, – да и жене, в конце концов, изменил, – а в том, что Дуняша толстая и некрасивая?..

Какой ужас. Какой позор.

В первый раз в жизни я понимаю, что я плохой человек. Плохой актёр и плохой человек.

15

Я понял, чтó это был за запах во сне!!

Как я сразу не догадался!

Сколько раз вы предлагали что-нибудь рассказать про семью, а мне ничего в голову не приходило, – и вот сейчас вспомнил настолько ярко… ярче, чем эти райские птицы на ширме. Посидишь девять месяцев в замкнутом помещении – очень всё обостряется: чувства, воспоминания, сны…

Ну так вот.

Прошлой осенью, месяца за полтора перед тем, как я здесь оказался, мы играли ужасно тяжёлый спектакль. То есть пьеска-то лёгенькая – но то ли давление падало, то ли магнитная буря: всё шло тягуче, как через воду. Весь спектакль час пятьдесят без антракта, а ощущение было, что пять часов, шесть часов… Еле доволоклись до поклонов.

Даже не было сил разгримировываться: переоделся – и сразу поехал домой. Еду и думаю: стакан – и спать.

Приезжаю домой, поднимаюсь на лифте, дверь ключом открываю… и слышу, что дома никого нет.

Когда я прихожу, моя жена разговаривает по телефону. Без вариантов. Я, кажется, уже жаловался. Мы ложимся под утро. А я вернулся в начале одиннадцатого – это у нас жизнь в разгаре…

А тут ни звука. И чувство, что дом пустой. Мне стало не по себе.

Захожу в комнату, вижу – спят. Маринка перед выключенным телевизором на диване, в своей обычной позе, вся перекрючившись, – так её и сморило. Рядом, естественно, телефон, а под локтем – пустая чашка с синими пятнами от черники или от голубики, вот-вот упадёт на ковёр. Я вынул из-под неё эту чашку, поставил на столик, стараясь не звякнуть, но звякнул. Маринка не шевельнулась. Немного ей ноги выпрямил, чтобы не затекли. Плед, тоже весь перекрученный, вытащил из-под неё за краешек, укрыл ей ноги.

В первые месяцы нашей совместной жизни Маринка сквозь сон выдавала самые невероятные фразы, дико смешные. Но это было давно.

Сеич спал на ковре перед диваном с ноутбуком на животе. Телевизор он не смотрел никогда, это было ниже его достоинства, но тут, видимо, выполз составить компанию матери. Когда я дома, он обычно наглухо закрывается у себя в комнате. Ноутбук – с моего плеча, старый, громоздкий, некоторые буквы стёрлись. Я его отдал Сейке, когда он начал греться как печка и стрекотать. И пара кнопок уже не работали. И зарядка совсем не держалась. Сей Сеич сказал, что проапгрейдит его в два счёта, но, по-моему, не добился особых успехов.

Я осторожно снял с Сейки тяжёлый ноутбук. Подбрюшье ноутбука было холодным: видимо, все заснули уже довольно давно. Я сходил в Сейкину комнату за подушкой и другим пледом, там пахло чуть странно, как будто пластмассой, но я в тот момент как-то не отфиксировал.

А вот когда я нагнулся над Сейкой, подсунул подушку ему под голову – ясно почувствовал тот самый запах, химический запах аэропорта во сне. Этот запах смешивался с его собственным подростковым полусладким-полукозлиным запахом полуюноши-полуребёнка. Пахла его болезнь. Химия, которую ему вливали в кровь через капельницы.

В это время Маринка перевернулась и сквозь сон проговорила тонким обиженным голоском: «У меня черника в зубе застряла, а ты не сказал…»

Я укусил себя за ладонь, чтобы не захохотать.

Она это сказала с такой обидой, и в то же время так по-детски доверчиво, словно я был всеведущим и всесильным: я не только мог знать, что у неё между зубами застряла кожица от черники (или, не знаю, какое-нибудь зёрнышко или хвостик) – больше того: я должен был знать это заранее, чтобы её предупредить. Я был властен это исправить, от всего на свете мог защитить. Она пробормотала эти бессмысленные слова, а я почувствовал себя владыкой мира.

А вслед за желанием расхохотаться и вслед за гордостью меня накрыло другое чувство. Не знаю, как его описать. В нём было и то, что они оба беспомощно спят, а я, большой и сильный, о них забочусь. И Сейкина худоба, и этот пронзительный запах… Жалость?

Не жалость. Я бы знаете как сказал: чувство недостижимости.

Несмотря на всё это жалкое, бедное, несовершенное, недолговечное – а может, наоборот, благодаря этому бедному ощущалось яснее: внутри них обоих, внутри Сейки, внутри Маринки – было что-то такое, до чего никак невозможно дотронуться, дотянуться, добраться…

В юности я (и, уверен, не я один) пытался добраться до этого через секс. Но я знал, что даже если сейчас вытащить Маринку в спальню, раздеть и по праву мужа вдолбиться так глубоко, как только возможно физически, вывернуть наизнанку, добить до самого дна – этого не достичь.

Даже если взять острый нож и разрезать – всё равно не добраться до этого недостижимого, что внутри.

Если разгрызть зубами и съесть – не поможет.

Вот я и думаю, что это за чувство такое, как оно называется? Невыносимое чувство недостижимости. Чувство того, чтó есть внутри другого, и присвоить это нельзя.

Вряд ли это «любовь». Может быть, что-то рядом с любовью, что-то сопутствующее любви…

А с другой стороны, если и тут не любовь, тогда где?

16

Да, и знаете, всё-таки вы были правы.

«Подвиг» я совершил не для Сейки. Внешне – для Сейки и для семьи, а в глубине души – для себя.

За всё время его болезни я один-единственный раз съездил с ним на переливание и ещё один раз – на консультацию. А так ездила всегда Марина. А я «работал».

Хотя почему в кавычках, я правда работал. Старался работать нон-стоп. Если спектаклей не было, брал любую халтуру, лишь бы попозже прийти домой. А лучше всего – на гастроли с какой-нибудь антрепризкой или на съёмки.

Я врал Марине, что уезжаю на день-два раньше, а приезжаю на день-другой позже, и проводил время с барышнями. Если всё-таки выдавался свободный вечер – как, если помните, накануне той самой озвучки про птиц, двадцать девятого ноября – шёл выпивать с приятелями, да с кем угодно: мол, «имею я право расслабиться раз в полгода?»

Сколько же времени я потерял.

Если подумать, я почти не знаком с моим сыном. А он удивительный человек. Благородный.

Даже не знаю, в кого. Не в меня. Может, в дедушку? В смысле, в моего дедушку, в Алексея Ивановича, в его прадеда. Или в кого-нибудь из Маринкиных? Или в кого-то по линии моей мамы, алтайской?

Я вам написал (ещё давно), что он не жаловался, потому что стеснялся. А сейчас думаю: нет, он старался нас, своих родителей собственных, не напугать, не обременить, – как старший заботится о тех, кто слабее.

Сколько часов, сколько дней мы могли бы провести вместе. Он сознательный человек, мы обо всём могли бы поговорить…

Хотя даже сейчас я не знаю, как говорить о том, что, может быть, его ждёт. Надо ли говорить об этом вообще. Посоветуйте. Вы должны понимать в этих вопросах.

* * *

В последнее время у меня чувство, что «Дом Орловых» уже практически сдулся. Или, по крайней мере, моё пребывание здесь подходит к концу. Завтра бал, Ольга встретится с «Шахом», я выпью очередную порцию «эликсира», и мне, как в вашем Евангелии, скажут «встань и ходи». А я не хочу вставать. И ходить не хочу. Мне нужно ещё посидеть и подумать, желательно в одиночестве и в тишине.

Смотрю на проклятую колбу с ненавистью. Дуняша всё норовит убрать её, а я каждый раз ставлю ближе к краю стола.

Скажите, а шоураннеры с вами советуются про моё душевное состояние? Должны советоваться. Если нет – вы ведь можете как-то выйти на них? Попросите, чтобы мне дали ещё немного времени. Скажите, что я травмирован психологически, что я сорвусь, что-нибудь в этом роде. Вы всё знаете обо мне. Может, не всё, но больше, чем я сам знаю.

Если вы можете что-нибудь посоветовать – посоветуйте.

Только не это: «пригласить Бога в свои обстоятельства», – я ничего этого не понимаю, не знаю, как «пригласить». Пригласите вы сами, если умеете. Я разрешаю. Хуже точно не будет.

Всё, мне говорят, что пора молиться и спать, завтра важный день, бал.

А вы, кстати, можете помолиться? Не так, как я, а как-нибудь по-другому? За Сей Сеича, за меня, за Марину, за нас за всех.

Пишу сразу же после бала, по горячим следам.

Во-первых, я разбил эликсир!

Ольга ушла. Но совсем не так, как я думал.

Но больше всего меня поразило, что ушёл Ферапонт!

Вообще, подозреваю, что наш «Дом Орловых» закроют.

Совершенно невероя [предложение не дописано]

Нет, по горячим следам не выходит: кондуктор велит немедленно лечь в постель. Без молитв.

Допишу завтра.

Третья часть