– Все решили деньги, – продолжил Волк, – и правильно подобранные слова, чтобы предостеречь человека от будущих контактов.
– Угроза, – сказала я, и он пожал плечами.
– Рано или поздно, – ответил он, – кто-то должен будет поговорить с твоим фотографом. В этот раз все сложнее. Не моя территория, много лишних глаз. Я должен перестраховаться.
– Лишних глаз?
Мне вспомнились пойндекстеры в комнате наверху, Дэвид.
– О, это все часть игры, – объяснил Волк, – но да. Думаешь, если я появлюсь в городе в квартире какого-то фотографа и начну сыпать угрозами, русские об этом не узнают? Думаешь, они не захотят раздобыть лакомый кусочек информации обо мне и припрятать в норку до тех времен, когда я стану президентом?
«Когда я стану президентом», – сказал он. Не «если».
И в это я тоже поверила – ничто не остановит Волка. Уж точно не я.
– Итак, ты идешь и платишь ему, – продолжил Волк, – приносишь пленку, отдаешь мне в руки и смотришь, как я ее сжигаю. И когда будешь говорить с ним, дай понять, что на этом все. Третьего шанса у него не будет.
Я засомневалась, что смогу достаточно убедительно объяснить это Мауро. Разве мне было чем ему пригрозить?
– Тедди, – продолжил он, и в его голубых глазах разгорелось пламя; как в том самом крупном плане из фильма с ним, но только для меня одной. Я ясно представила себе, как он стоит на пыльной дороге у салуна и глядит на меня сверху вниз, доставая револьвер.
– От меня так просто не избавиться. Меня и раньше пытались прикончить, и погляди, где они теперь.
Он указал на стену, на чучело волка и пистолет убитого мужчины.
– Отправляйся сразу к своему paparazzo, – сказал Волк, выплюнув итальянское словечко. – Отдай ему чек. Скажи, чтобы пришел к тебе с пленкой сразу, как все подтвердится. Все это нужно успеть до завтрашнего дня, Тедди. Держи оборону – мы почти у цели.
После его речи я почувствовала себя храбрее. Мы были почти у цели, и все могло получиться, главное, мне не моргнуть, не дрогнуть. Я взяла сумку и встала, допила остатки виски и уже направлялась к двери, когда Волк снова заговорил со мной со своего уродливого, обитого парчой дивана.
– И еще кое-что, Тедди.
Я остановилась и повернулась к нему, и улыбка на его лице теперь несколько отличалась от прежней. Он уже не выглядел очарованным. Скорее, был малость рассержен.
– Я не собираюсь тратить такие деньги на интрижку, которой не было, – сказал он.
Было что-то жестокое в выражении его лица, сомкнутых идеальных губах кинозвезды, когда он подошел ко мне и повел обратно к дивану.
Но и нежность в нем была тоже – он приговаривал, что я прекрасна, пока целовал мне шею, грудь; повторял, как сильно он меня хочет. Конечно, не имея в виду, что хочет быть со мной рядом; уж это я понимала. Он не спрашивал, можно ли стать моей опорой. Он отбивал свой долг.
Хотела бы я сказать, что мне было тяжело, что мне была ненавистна каждая секунда, ненавистны его руки и то, как он отвернул меня от себя, поставив на колени на антикварном диване у себя в кабинете, так, что я оказалась лицом к висящему на стене мертвому волку. Но мне казалось, что так и должно быть, казалось, что я это заслужила.
Это чувство возникало, когда я проводила вечера с незнакомыми мужчинами, или принимала несколько дневных доз таблеток разом, или пила до тошноты, или съедала все, что попадется на глаза, или спускала все месячное содержание за пару дней.
Я испытывала облегчение. Вместо того чтобы дожидаться, пока все мои внутренности медленно сгорят, я сжигала весь дом целиком. Я разрывалась на части. Хотела отдать частичку себя каждому мужчине, который этого просил, пока совсем не останется поводов для беспокойства, пока я окончательно не исчезну.
Волк пах чистотой, не как после мытья и не ароматом теплой кожи, который я привыкла ощущать от Дэвида по утрам, а одеколоном, хоть под ним и угадывался другой, едва заметный запах – возможно, пота.
Он дал мне денег на такси и проводил до парадной лестницы, мимо мраморных статуй в нишах, мимо Венеры целомудренной, к главному выходу из посольства.
Мужчины всегда обращались со мной очень вежливо.
Когда я вышла из Палаццо Маргерита, стояла чудесная погода – плюшевые розовые облака с золотистыми контурами плыли по небу. Казалось, солнце сжимает облака в кулаке, выдавливая из них свет; такое небо изображали на картинах эпохи Возрождения. Словно сам Господь сходит с небес, чтобы о чем-то поведать людям, – с благой вестью, посланием свыше, чтобы дать некий знак, что скоро все изменится, что, возможно, все наладится.
Конечно, это было не так.
Я ехала на заднем сиденье такси, ноги начинали ныть, я была потной, липкой и хотела как можно скорее вымыться, но ощущала спокойствие, какого не было много дней, если не больше. Я пострадала за свои грехи, думала я. Оправдала полученные деньги. И теперь мне полагалась награда, ведь я не так уж много просила, правда? Я не стремилась быть счастливой. Просто хотела, чтобы все вернулось на круги своя.
Я хотела каждое утро просыпаться раньше мужа и варить ему кофе, пусть для этого и требовалось принять пару таблеток. Хотела слоняться по квартире, а потом отправляться на обед, делать покупки, возвращаться домой и готовить ужин, заниматься любовью с мужем, возвращаться в кровать, читать и выключать лампу, а потом проделывать то же самое на следующий день и последующий. Я хотела, чтобы все это происходило само собой, но, если придется вгонять себя в рамки, будто втискиваешь кровоточащую от мозолей ступню в маленькую тесную туфельку от Dior, это ничего, я справлюсь.
Такси я вызвала до Тестаччо. Вот она, моя гора мусора. Вот мясные лавки, поставляющие в местные рестораны мозги, бычьи яйца и печень. Я дошла до квартиры Мауро и постучалась в дверь. Не стала звонить заранее и проверять, дома ли он, потому что знала, что он там. Слишком многое стояло на кону.
Он, хмурясь, открыл мне дверь, за спиной комната светилась красным.
– Выключи свет, – сказала я. – Не могу его видеть.
Зловещее красное свечение, фотографии на стене, женщины и их грузные тела, выставленные на всеобщее обозрение. Мне снова стало дурно, как в ту первую ночь, проведенную в этой комнате. Я бросила чек на стол и подошла к одному из маленьких окон, открыла нараспашку, чтобы впустить немного свежего воздуха.
Было видно, как садится солнце. Голубизну сумрака, этот пыльный печальный цвет. Прямо как ранним утром; цвет моих синих чеков, цвет Сестрицыных духов.
– Знаешь, как называют это время суток во Франции? – лениво спросил Мауро позади меня, размахивая сигаретой у меня над плечом.
– L'heure bleue[25], – ответила я. Это мне было известно.
– Нет, – сказал он. – L'heure entre chien et loup.
– Что это значит?
– Время между псом и волком. Сумерки. Когда день-пес к ночи становится опасным, как волк.
Я повернулась и посмотрела на него.
Холодный синий подсвечивал угловатости его лица, окрашивая губы – мягкие, словно женские, – в лиловый, цвет присосок моего осьминога. Мауро был обворожителен, чувственен, и я его просто не выносила. Он знал, как поступает со мной, и делал это неохотно, но делал все равно. Он был бы более достойным человеком, подумала я, если бы не нравился мне так сильно; если бы имел благородство и позволил мне его ненавидеть; если бы лучше справлялся с ролью злодея.
Дэвид тоже – он влюбил меня в себя, немного, но влюбил, и в самом деле не хотел меня обижать, по крайней мере не сильно, и я не могла ему этого простить, ведь мне нужен был враг. Нужны были те самые коммунисты, которых все боялись, силуэты в тени, намеренные разрушить мою жизнь, поджидающие меня за углом, сбрасывающие мне на голову атомные бомбы. Мне хотелось, чтобы Евгений был тем, кем должен, – шпионом; хотелось, чтобы мне угрожали, чтобы меня допрашивали безымянные безликие мужчины, – мне нужны были инквизиторы.
А вместо этого был Волк, приговаривавший, как я прекрасна, пока мной пользовался, и Дэвид, который заплакал, решив, что причинил мне боль, но который… Впрочем, до этого мы еще дойдем. И семья, которая любила меня и все мне дала, так как бы у меня повернулся язык сказать, что они против меня? Что они чем-то мне навредили? Единственным человеком, к которому я испытывала истинную ненависть, единственным настоящим злом в этой истории была я сама.
Если хотите, вот вам еще одно подтверждение.
Мауро сказал, что возьмет девять, а не десять миллионов, если отдам ему деньги, оставшиеся с прошлой ночи, все, что мы не успели потратить за ужином в ресторане и танцами в «Пайпере», просто чтобы у него на руках было хоть что-то на случай, если возникнут проблемы с обналичиванием чека.
Я немного покопалась в сумочке, но там было пусто.
– У меня их нет, – сообщила я.
– Ты все потратила, – сухо произнес он, и я пожала плечами.
Жест означал: «Мне нет до этого дела». Денег больше нет, так какая разница, потратила я их, или их украли, или я уронила их в Тибр? Я не помнила, что случилось, да и было уже слишком поздно.
Но Мауро, должно быть, воспринял это как «всего-то миллион лир, пустяки», потому что шумно выдохнул через нос и прямо там, за столом, выступил с небольшой речью.
– Вы, американцы, такие легкомысленные, – сказал он. – Эта ваша дорогая одежда, прически и маленькие сумочки. После войны моя мать продавала себя американским солдатам за четыре доллара на виа Толедо в Неаполе, а вы тратите тысячи и глазом не моргнув. А потом плачете над фотографией, над обычным снимком, хотя ваше богатство никуда не денется. Даже если фотография окажется в Gente, ты все равно останешься богатой.
Было видно, что Мауро давно хотелось высказаться и он уже какое-то время вынашивал эти мысли, так что спорить я не стала. Все равно по большей части он был прав, и не его вина, что он не понимал, что со мной случится, если этот снимок всплывет.
Даже забавно – как легко и вместе с тем невозможно было все исправить. На нашем с Дэвидом счете лежало больше десяти миллионов – конечно, если помнить, что это всего пятнадцать тысяч в долларах, не такая уж солидная сумма – остатки чека, который дядя Хэл выписал нам на свадьбу. Но я никак не могла взять их без ведома Дэвида, поэтому получалось, что я богата, но все равно что совсем ничего не имею, ведь не могу воспользоваться своим состоянием. Оно мне ничего не дает. И даже когда я получу свое наследство, Дэвид, а не я будет решать, как им расп