И тут мы приближаемся к двум ужасным проблемам, о которых я не так много буду говорить, потому что это потребует еще времени. Проблема первой фразы существует – для меня, по крайней мере. Еще более ужасная, болезненная, неразрешимая для меня – проблема перехода от первой фразы ко второй, от абзаца к абзацу. Самое трудное – то, что между абзацем и абзацем, между фразой и фразой. Мне кажется, здесь и есть одна из основных тайн прозаической речи, прозаического текста, потому что в поэзии это решается само собой, поэзия – она и стоит на быстрых переходах. Почитайте, что Набоков пишет в комментариях к «Евгению Онегину», он как раз об этом пишет. Что такое вообще «Евгений Онегин»? Это повесть с быстрыми переходами. И в самом деле, это сплошное наслаждение – смотреть, как осуществляется переход от строфы к строфе, это абсолютная свобода, и этому можно учиться бесконечно: вот просто читать «Евгения Онегина» и смотреть, как это делается. Но это же бывает один раз в пятьсот лет, а решать надо буквально каждый день – просто как от абзаца перейти к абзацу, чтобы не быть нудным. Потому что, с одной стороны, должна же сохраняться какая-то логика, а с другой стороны, если ее сохранять, то это медленно и скучно. И это действительно почти невыносимо, и каждый раз это решается заново.
Одно время я считал, что почти решил задачу перехода, а именно: пусть его не будет вообще. Вот написал абзац, а теперь пишу другой, и пускай читатель угадывает, какая там у меня связь. Что я, виноват, что ли, что у меня не получается второй абзац? Я пишу сразу третий, пускай второй будет пропущенным. Кстати говоря, Пушкин в «Онегине» тоже ведь это делал, функция пропущенных глав отчасти и эта тоже. И когда я по следнюю свою книжку писал, «Изломанный аршин», я, честно сказать, втайне писал про себя, среди прочего, – потому что настоящий текст не трехслойный, а пятнадцатислойный, двадцатислойный… Не следовало бы мне настолько откровенничать, это нескромно, но я в самом деле думал, что по крайней мере расположение глав, так называемых параграфов этого «Изломанного аршина», сделано по принципу строф «Онегина». Да, вот это – про это, а это – про это, а это – вообще еще про это, и я не обязан вам отвечать, почему между первым и третьим существует вот этот второй параграф, а не какой-нибудь другой. Но это тоже не решение, на самом деле каждый раз решаешь это заново.
Что касается первой фразы: если воспроизвести всю ту медитацию, которую я вам описал – что нужно сделать, чтобы приняться за текст, – если в самом деле отнестись к этому серьезно и помнить, про что вы хотите написать, и все это с собой проделать, включая это самое уничижение, то в конце концов может так случиться, что вам в голову придет какая-то фраза, которая… может быть, она вам всего-навсего говорит, кто вы такой сегодня. Я это называю «поймать из воздуха» – вот как будто она действительно из воздуха возникает в голове, эта самая первая фраза. Она может быть не об этом предмете, а о чем-нибудь совершенно другом. Когда-то самое лучшее начало в молодости моей было – и, по-моему, ничего кроме начала и не осталось от этого текста – это в конце шестидесятых годов, в журнале «Аврора», про выставку Борисова-Мусатова я писал. А написал я первую фразу не про выставку Борисова-Мусатова, первая фраза была такая: «Голуби любят здания в стиле барокко, а ласточки предпочитают ампир. Весело глядеть, как они снуют под колоннадами Русского музея…», и дальше как-то само пошло. С чего-нибудь отдаленного начать – вот голуби… Никто не писал, что голуби любят здания в стиле барокко, я даже не знаю, правда ли это. Но ласточкам-то в самом деле в этих колоннадах хорошо, и голуби там не любят в самом деле… Потом оказывается почему-то, что если что-то так ловко сказано, оно очень часто оказывается еще и правдой, – задним числом. Это тоже одна из тайн текста.
Удачная первая фраза возникает как будто бы сама собой. Но какую фразу считать удачной? Вовсе не ту, которая красива сама по себе, а ту, которая вас выведет на вторую. «Ласточки предпочитают…», «весело глядеть, как они снуют под колоннадами дворца…», «иду на выставку…» – появилось движение. Она как трамплин должна вас куда-то вынести, и дальше становится легче.
И – я обещал – последний вопрос, который я себе поставил. Он тоже очень трудный. Как зацепиться за текст, как справиться с отчаянием, с сонливостью и скукой, с отвращением к тексту и к себе. Там у меня еще стоит проблема финала. Но проблема финала – это как повезет; текст лучше всего обрывать чуть-чуть не договаривая. Мне не нравятся торжественные окончания, особенно длинные тексты полагается кончать какой-нибудь значительной, запоминающейся фразой. Но я дошел в своем не то снобизме, не то цинизме до того, что мне даже окончание «Приглашения на казнь» не нравится, где есть прекрасная фраза: «…и Цинциннат пошел среди пыли и падших вещей, и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему». А мне кажется: нет, слишком значительно, немножко слишком грубый прием. Потому что и запоминается – финал, и вообще сюжет образуется финалом. Если закончится свадьбой – это у вас один роман, а если вы начнете про следующее утро, то совсем другой; кончается смертью – один роман, ну и так далее. Слишком просто. Проза – она как время, она текучая, и делать твердой последнюю фразу… мне кажется, нет. Мне кажется, изысканнее – совсем нейтрально закончить, как будто ты следующую фразу забыл дописать. Но это каждый решает для себя.
А вот как справиться с отчаянием, с сонливостью… Сонливость, между прочим, это не просто так: масса людей, которые писали всерьез, замечали это, даже у Стругацких есть одна повесть про это. Как будто есть какие-то силы во Вселенной; иногда поверишь в какую-то антимистику, или наоборот – мистику антисил: что-то хочет, чтобы мы не написали текст. Что-то в нашем мозгу этого хочет, в природе, во Вселенной, в мироздании, что-то вам обязательно мешает. И, в частности, эти демоны насылают на вас ужасную сонливость. У Цветаевой это просто вздохом выражено: «И как – спать хотелось!..»[8] – есть такая строчка. Ужасно хочется спать, причем бесполезно было бы ложиться, не заснете ни за что.
Это во-первых; во-вторых, в какой-то момент вам начинает казаться, что вы пишете слишком медленно, слишком скучно, забрели куда-то не туда – и что с этим делать? У меня на этот счет рецепта нет. Когда я был молодой и писал от руки, на листочках бумаги нынешнего формата А4, у меня было простое, но совершенно палаческое средство. Я пишу – и где-то в конце страницы у меня не получается фраза, слово какое-то не то, явно не то. Остановка. Не получается. Я бросал эту страницу на пол. Нет, сначала я все переписывал – то, что было до этой минуты хорошо. Если это не выходило во второй, в третий, в четвертый, в пятый раз, – я писал на шестой странице, расходовал чудовищное количество бумаги. Теперь как будто проще, но я боюсь, что эта простота гибельная и обманчивая: конечно, да, стер, легко. Delete – и все. А потом может оказаться, что в том, третьем, варианте как раз было лучше. Не потому что просто лучше, а потому что выводило на следующую фразу, на какой-то поворот мысли, и лучше бы туда заглядывать. Теперь я делаю какие-то копии, но невозможно все эти файлы читать, и как их различать? Это довольно сложно.
Тем не менее способ преодолеть отчаяние, скуку, тошноту, сонливость и так далее существует, по-видимому. Прежде всего, нужно вставать как можно чаще от стола; у меня не получается, я забываю, и сидишь всю ночь не вставая, это нехорошо. Во-первых, нужно вставать прогуливаться; а во-вторых, надо просто работать, работать, писать и снова писать, и все это делать, пока вдруг не повезет. Больше ничего, это тоже очень простой секрет, который сказал бы кто угодно. А у Гоголя помните, как красиво – исписал тетрадку, положил в стол, не трогаешь ее сколько-то там месяцев, потом достал, все абсолютно переписал, положил в стол, не трогаешь, потом через сколько-то лет достал… Там, по-моему, до девяти вариантов у Гоголя[9]. Сейчас так невозможно, и думаю, что и Гоголь-то, может быть, это все придумал, потому что Гоголь был не из правдивых. Слог у него был плохой, у него был гениальный стиль. Это не моя формула, это, как ни смешно, Белинский сказал в ответ на нападки Полевого на Гоголя: мол, как он пишет, он же не знает русского языка. И это, к сожалению, чистая правда про Гоголя – он не знает русского языка и пишет иногда на каком-то странном, польского извода, суржике. Я, например, не могу ни понять, ни простить Гоголю… есть у него такая фраза, которую я не понимаю, и ни один человек в мире не понимает; если кто-нибудь мне объяснит, я, конечно, скажу ему большое спасибо. Чичикову сообщают какое-то неприятное известие, и дальше написано буквально – каждый школьник может посмотреть: «Чичиков ожидовел»[10]. Я потом, много лет думая, догадался о значении этого слова – но читать его, во-первых, неприятно, во-вторых, смысл все равно непонятен, в-третьих, в русском языке такого слова нет. Стиль у него был, а слога у него не было, он плохо над этим работал. Я не думаю, что он переписывал, он в отчаяние все время впадал, да, но лучше у него не получалось. Он впадал в отчаяние, потому что он был настоящий писатель, это правда.
Я хотел вам показать – мне казалось, это будет правильно и справедливо, – ну зачем я принес бы сюда какие-то выписки, цитаты из других авторов, это каждый может, а я здесь опираюсь на собственный опыт… Знаете, как тот же Пастернак рассказывает про Скрябина – помните, он ходил к Скрябину, чтобы узнать, стоит ли ему становиться композитором, и загадал себе… А у Пастернака не было абсолютного слуха, и он знал, что у Скрябина тоже нет абсолютного слуха. И он думал так, вот если Скрябин скажет: «Да, вы можете быть композитором, ничего, что у вас нет абсолютного слуха, вот у меня тоже нет, и ничего» – тогда я буду композитором, а если Скрябин скажет, как все говорят: «Ничего, вы можете быть композитором, вот у Чайковского тоже не было…» – тогда я не буду композитором. И Скрябин, конечно, сказал: «Молодой человек, у вас все прекрасно получается, а что нет абсолютного слуха, так это ерунда, вот у Чайковского тоже не было…»