Текст — страница 28 из 54

Это – Илья сверился – отправлялось еще до тех сообщений, где Петя просил Нину примчаться к нему хотя бы и безо всего. После этого письма Нина сомневалась еще несколько дней, но потом Хазин домучивал ее своими молитвами через Вотсапп, и она, умоленная, сдавалась.

Остаток Петиного больничного срока ему писали ни о чем – наверное, все важное произносили человеческим голосом, чтобы буквами не наследить.

А следующее важное письмо приходило от матери уже в середине апреля, после выписки: когда никому Петину жизнь переломить так и не удавалось – ни матери, ни Нине.

Каким образом ему получилось вернуть себе должность, оставалось спрятано: Илья-то знал, что с Коржавиными он себя так и не связал, отцу не уступил, но и матери не уступил тоже. Однако мать ему это, конечно, спустила, и к Пасхе уже готова была за все прошлое простить.

«Петенька, сегодня Пасха, светлый праздник у всех православных людей. Христос Воскресе! Я с утра была в церкви, поставила свечки за здравие всех наших. Отдельно помолилась за тебя, чтобы у тебя все было хорошо.

Пасха – день воскрешения. Я так понимаю это: даже когда тело совсем разрушено, сильный дух может его излечить. Тело – земное, оно просто биология и химия, а человек, все-таки, это гораздо больше. Когда дух болеет, то и тело гниет. А когда человек свой дух очищает, то и тело чуть ли не воскресает. Это еще и праздник главного чуда в Евангелии, возвращения на Землю в телесном виде Иисуса, которого неправедно казнили римляне.

Молилась о том, чтобы тебе хватало сил держаться, дух чистым держать, и не поддаваться искушениям. Любого человека в жизни всегда искушают, соблазняют, даже самого простого. А ты оказался в такой профессии, где искусы на каждом шагу. Я не хотела для тебя этой службы, ты об этом знаешь. Но теперь делать нечего, я вас с отцом переспорить не могу и никогда не могла.

Ты думаешь, что я витаю в облаках, ты мне это говорил. Что я идеализирую отца и не понимаю, что он на самом деле тоже далеко не святой. Помню, ты сказал, что святой дальше лейтенанта в милиции не поднимется. Петенька, я это, конечно, все очень хорошо знаю. Но когда у тебя будут твои дети, ты сам поймешь, что им нельзя всю правду сразу говорить про то, как устроен мир. Если им сразу сказать, что да, все крадут, все стяжательствуют, все прелюбодействуют, то они подумают, что это и есть норма. И тогда они даже не будут чувствовать себя виноватыми, когда будут грешить, и от этого будут грешить еще отчаяннее и бессовестней. Чтобы уберечь их, приходится приукрашивать, принаряжать для них мир, пока они маленькие. А твои дети для тебя маленькие всегда, даже когда им уже и двадцать пять, и тридцать лет. Ты это тоже однажды поймешь – когда будешь воспитывать своих собственных.

И отец тоже до сих пор видит в тебе мальчишку, особенно, когда ты себя ведешь вот так безответственно. И думает, что тебя можно наказанием заставить исправиться. Знал бы ты, сколько раз я отговаривала его пороть тебя ремнем в школе, когда ты грубил учителям и сбегал с занятий! Вот и сейчас он говорит: ты мне не давала, а надо было его пороть каждый раз, другим человеком бы вырос.

Но я не думаю, что одним наказанием можно что-то решить. Наказание только ожесточает человека, он своей вины не признает и продолжает считать себя правым, а учится из этого случая только хитрить, да еще и затаивает злобу на того, кто его наказал, даже если и по справедливости. Чтобы человек по-настоящему раскаялся, он должен себя почувствовать точно то же и так же, как тот, кому он навредил. Но это сложно и долго, это и называется воспитанием. А ремнем по заднице отхлестать или накричать – это быстро и дает облегчение тому, кого обидели.

Не знаю, для чего тебе это пишу.

Просто рассчитываю на то, что ты уже не ребенок, а взрослый человек. И даже если тебе скучно читать такое длинное письмо, я надеюсь, что ты его дочитал досюда. Ты и дальше будешь взрослеть, а мы с отцом – впадать в детство. Настает твоя очередь обо всем этом помнить. Мы тебя не наказывали, и ты нас не наказывай.

Сегодня хорошая погода в Москве, на душе после праздничной службы стало светло, вот и решила поделиться. Жалко, что я не могу больше никак тебе помочь. Могу только свечки ставить и надеяться, что как-то оно там сработает. Ты ведь крещеный, Богу представлен, можешь и ты сегодня зайти в церковь, зажечь свечу, и мысленно попросить, чтобы тебя особенно тяжело не испытывали. Люблю тебя,

Твоя мама».


Еще там было всякого – Илья пролистывал, потому что на всю Петину жизнь в подробностях у него времени было в дефиците.

Но остро ясно делалось, что к душному июлю не только Петина с Ниной связь на летней жаре разлагалась, но и его с отцом отношения уже изгнили дочерна.

Какое-то совсем жестокое с ними створилось между апрелем и сентябрем, чего Илья пока не мог нащупать. Но Хазин с отцом не только уже не мог говорить, а даже и мать не смела между ними посредничать в открытую.

В конце сентября, после Нининого признания не сразу, мать писала Пете, все обдумав, осторожно и тщательно:


«Петя, специально вышла из дома, чтобы позвонить тебе, как будто за продуктами, а дозвониться до тебя не могу. У тебя там, наверное, на работе аврал, а поговорить очень нужно. То, что ты мне рассказал о вас с Ниной, про то, в каком она положении, мне не дает покоя. Я знаю, что мы с отцом раньше отговаривали тебя от того, чтобы встречаться с ней, а уж насчет того, чтобы ты женился на этой девушке, отец и слышать ничего не хочет. Не знаю, за что он ее так невзлюбил – мы и видели-то ее всего пару раз, но ты знаешь, какой он упрямец. Я тоже, каюсь, в ней сомневалась – не потому что она мне не понравилась, а потому что я отлично могу представить себе, что в голове у иногородней молодой девушки, которая толком нигде не работает и учится на факультете невест. У них все поставлено на карту, им нельзя просчитаться, и как ты свою карьеру выстраиваешь, вот так вот они – свою личную жизнь. Я не говорю, что твоя Нина – обязательно такая же, бывают и исключения.

Мы, конечно, именно этого и боялись с твоим отцом, что она забеременеет, и у тебя не будет больше возможности выбирать. Все-таки ребенок – очень серьезное женское оружие против сомневающегося мужчины. Он все меняет в отношениях и в жизни, это ты должен знать.

Я не представляю, как рассказывать об этом отцу, потому что это окончательно докажет ему, что он был прав насчет твоей девушки. Свое добро на ваш брак, я уверена, он не даст. Из-за того, чем обернулась история с Коржавиными, чем это кончилось для отца и тебя, это будет для него просто невозможно.

Но это, конечно, не значит, что ты должен его слушать. Делай, как тебе кажется правильным. Это слишком серьезный вопрос, чтобы поступать по чьим-то советам. Но главное, помни, что ребенок даже в утробе уже живой человек, у него есть настоящая душа, это твой будущий сын или твоя будущая дочь. Твой, а не только ее. И еще: перед Богом аборт это самое настоящее убийство.

Не стирай, пожалуйста, это письмо.

Мама».


Больше от матери писем Илья найти не мог.

Тогда, подумав, решил искать по адресу ninini.lev@gmail.com – и нашел еще одно, второе и последнее, написанное в последний ноябрьский четверг, за день до Петиной с Ильей встречи, Хазиным выплеснутое, но неотправленное:

«Нин, я не знаю, как об этом с тобой в глаза разговаривать, ты столько плачешь в последнее время, чуть что, а я от твоих слез паникую и бешусь, и забываю, что хотел сказать. Решил написать тебе еще одно письмо, в прошлый раз это ведь типа помогло. В общем, да, я не скачу от радости, когда ты со мной заговариваешь про ребенка, потому что мне страшно об этом думать, о том, как изменится моя и твоя жизнь, о том, что конец моей свободе, что ты, наверное, совсем изменишься, потому что ты и так уже изменилась, и я тоже уже не смогу быть как раньше и жить как раньше. Страшно так, как будто душат прямо, вот как. Как будто теперь уже все за меня решили, даже не ты, а вообще непонятно кто, и мне теперь никуда из этой истории не деваться. Типа что мое будущее все уже известно наперед, все расписано. Еще я думаю, что я буду как отец полное говно, еще хуже, чем мой собственный, мой-то хотя бы чего-то хотел от меня, а я вообще думаю только о себе, какие мне дети. Вот как я все это могу тебе вслух сказать? Это же нереально. Я прочитал все эти сообщения в Вотсаппе, которые ты мне шлешь. Про то, что страшно сделать ошибку, и что нельзя вернуться назад. Я понимаю, что ты сейчас на грани.

Я себя вел, как говно. Но не потому что я тебя не люблю, я тебя так люблю, настолько, насколько вообще могу и умею. Просто мне дико страшно, Нин. А тебе нет?

Но вообще-то, я это письмо начал писать, чтобы отговорить тебя от того, что ты решила делать. Потому что я подумал: ну, люди когда-нибудь залетают в первый раз, и им всем страшно. Они только прикидываются счастливыми друг для друга, а сами без понятия, что им дальше делать.

Но потом ведь как-то они справляются. Ходят счастливые со своими детьми, улыбаются им, сюсюкают. Значит, изменяются, но становятся счастливее. Это сумбур полный, что я тебе пишу, но тут главное вот что – пускай они нас изменят, дети, и пускай изменят нас к лучшему, потому что сейчас я точно не ахти.

Я наделал много всякого, и ты меня вытерпела, и я уже ничего такого не смогу начудить, чего раньше не творил. Родители против, ты это сама прекрасно знаешь, ну и насрать на них с высокой колокольни, денег мне их не надо, а с остальным сами разберемся.

В общем, Нин»


Тут осекалось, недоконченное. В четверг Хазин начал писать, а в пятницу, может, хотел додумать и отправить. Но отправить в пятницу ему Илья не дал – да и было уже, в любом случае, не ко времени.

Отложил телефон.

В голове гудело. За окном уже было беспросветно, чай не имел вкуса.

Стал себе в оправдание вспоминать пятничную ночь на Трехгорке, фотографии с захваченной по-борцовски прошмандовкой в дорогом ресторане на сияющей набережной, приход с ней, балансирующей на шпильках, к клубу «Хулиган», ее визги о том, что не хочет быть на вторых ролях – и вялое обещание Хазина ее на первую роль перевести. Вспомнил для справедливости и то, что Петя дал ей уйти, не стал умолять и останавливать.