Но развод был. Значит, и все было.
Сполохами в углах замелькали пятничные кадры: вот тут Хазин ему ксиву в лицо совал, вот тут он присел, начал дырку рукой затыкать, вот телефон достал, звонить кому-то собрался.
Подступила тошнота. Все было, все.
Зачем он сюда вернулся?
Но и назад нельзя.
Внедорожник стоял сиротливо, будто брошенный. Вокруг было уже совсем пустынно. Илья походил рядом еще, потом присел у люка на корточки: как его открывать-то? Посреди было маленькое отверстие, уцепиться можно было только за него. Чугун жегся холодом, весил тонну, пальцами его было не оторвать. Илья влез опять в подъезд, стал там шарить: искать инструмент. Нашел у строителей лом, поддел им как рычагом, еле вывернул, потом оттащил блин в сторону.
В колодец заглублялись скобы-ступени.
Дна не было.
Илья еще раз повертел головой: ни души. Дольше ждать не было сил, уже колотило отчаянно. Надо было просто поскорей разделаться с этим: вниз-вверх, запереть его обратно и звонить Гоше.
Взялся за ледяные скобы голыми руками, пошел в дыру.
Скобы были все в ледяной корке, пальцы соскальзывали, ноги ехали. Пустоты внизу меньше не становилось. Глубоко. Илья сначала хотел телефон в зубы зажать и светить им, но побоялся уронить и разбить. Уличного света хватало только у самой поверхности; дальше чернота.
А вдруг его нет тут, в колодце?
Что за столько дней не нашли, хотя рядом совсем работы идут – не странно? Посреди модного офисного квартала.
Вдруг он не стал до конца умирать, смог позвать на помощь, вдруг его достали? А не связался с родителями, с Ниной – потому что без сознания, много крови потерял? Вдруг никого Илья не убил?
Один раз почти сорвался, еле перехватился скобой ниже, повис – и тут кончилось. Нога ткнулась в это. В Петю.
Здесь он был. Жесткий, застывший. Бывший живой человек.
Илья встал аккуратно рядом – как-то между, как-то около, чтобы случайно не наступить ему на лицо. Достал телефон, погрел руки паром. Включил фонарик.
Он лежал в такой позе, как будто хотел сделать кувырок: голова внизу, тело сверху навалено. Не видел, что тут некуда было кувыркаться – справа и слева труба, но труба решетками отгорожена, а на решетках замки. Неловкая поза. Надо было устроить Петю поудобней, развернуть его, чтобы обшмонать. Но тот так, свернувшись, закоченел. Колодец, что ли, нерабочий был – такой же там стоял мороз, как сверху.
Илья завалил его первым делом в сторону, уложил набок. Хазин был непослушный и страшно тяжелый; в своем диком кувырке он нашел какое-то последнее равновесие и не хотел, чтобы его из этого равновесия выводили.
Посветил ему в лицо: лицо сломано, глаза открыты в бурой коросте бельмами, кудрявые волосы спутались, запеклись коркой. Тут же и ножик валялся.
Замутило, но удержал в себе.
Здравствуй, Петя.
Я там, наверху, в тебя играю, уже забыл, где ты кончаешься и где начинаюсь я. Уже подумываю, что ты ненастоящий. А ты настоящий – тут. А там тогда кто?
Ладно, прости, мне надо карманы твои почистить.
Влез в правый курточный, как бы верхний – ничего; подсунул руку ему под пудовый бок – в левый.
И тут сверху – голоса. Ближе. Громче.
– Конечно, продолжение ему! Сегодня, если что, понедельник! – отшучивалась девушка.
– Это все условности! – убеждал мужчина. – Давай доедем до меня, я машину поставлю, хоть смогу тоже бокальчик пропустить.
– Хочешь счет сравнять? Я веду два-ноль! – смеялась она.
С каждым словом приближались. Шли к этому чертовому внедорожнику. Илья потушил скорей телефон, упал вниз лицом. Приходилось прижаться к Пете.
– Я настроен только на победу, – говорил мужчина.
– Нет, правда ведь понедельник! Мы можем матч-реванш на пятницу назначить?
– Можем, конечно! Мы можем все! Ну давай, что ль, хоть подвезу тебя? А то что, ты сейчас на морозе будешь такси ловить?
– Ну хоть протрезвею чуть-чуть! – ухохатывалась она.
– Ну давай, пока он к тебе едет, в машине погреемся?
– Главное не перегреться, Вадик.
– Я само хладнокровие.
Петя не портился, он пах снегом, крошеным бетоном и ржавчиной; мертвечины никакой в его запахе не было. Холодные дни стояли и морозные ночи, хранили его бережно.
Господи, Петя.
Это ты? Тот, за кого я дела веду? Тот самый, кто меня тогда на танцполе решил смести? Тот, кого я насмерть убил?
Хазин смотрел с интересом твердыми глазами в близкую стену.
– Ой, Вадик, смотри, тут люк открыт! Осторожно, когда выезжать будешь!
– Гастарбайтеры гребаные оставили… Надо закрыть, наверное? А то свалится кто-нибудь.
– А там внизу никого нет?
– Але! – аукнуло в колодце. – Тут есть кто-нибудь?
Перестал дышать, белые руки спрятал под себя. Если у этого мужика в машине есть нормальный фонарь, Илье хана.
– Никого. Давай, правда, задвинем.
А сможет потом Илья открыть его изнутри?! Как?
Крикнуть им, полезть наверх? А вдруг начнут светить, спрашивать, увидят… Нет. И остался лежать ничком, тихонько, как будто убитый и сброшенный вниз.
Мужик запыхтел, заскрежетало железо, застонало, громыхнуло, вставая на место; и вместо жиденькой темноты, которую Илья уже научился просматривать без фонарика, колодец сверху донизу залило черным мазутом. От души тебе, блядь, добрый человек.
Эти двое запечатали его внизу, и сами словно остались сторожить: через крышку приходили обрывки уговоров и смешков, подниматься было нельзя. Илья осторожно зажег телефон, пошевелился.
А если мы с тобой тут вдвоем останемся, Петя Хазин?
Я это, кажется, заслужил?
Ну приподнимись чуть-чуть, что там у тебя в левом кармане? Ничего, сто рублей. Полез ему в штаны: в задние карманы, в передние. Кошелька не было. Ключ от машины, ключ от дома.
Стыдно почему-то мне, Петя. Стыдно тормошить тебя, стыдно обирать. Глупо, что стыдно, а правда.
Мне сегодня твой отец такую вещь сказал. Тебе сказал то есть. Сколько можно мусолить историю со студентом, в таком вот духе.
Тебе разве не насрать было, что ты меня переехал? С родителями это обговаривал. Получал за меня старлея – сомневался? Что в тебе проклюнулось тогда? А? Ну намекни как-нибудь, если говорить не умеешь.
Снаружи вверху все болтали, все мялись.
Нужно было забраться в нагрудный карман, но Петя руки к себе прижал как-то странно, мешал Илье. В судорожных замерзших мышцах у Хазина сидела нечеловеческая сила, перебороть его и отвести руки у Ильи не получалось никак.
Ты неужели жалел, что меня списал из молодости?
Я ведь тебе посторонний был. Сор в глазу, грязь на ботинке.
Голоса снаружи иссякли, чмокнули, кажется, двери у внедорожника, завелся мотор – но работал не громче и не тише, холосто. Целовались они там в машине, что ли?
Сколько ему тут сидеть?!
Вспомнил Петю последней ночью. За минуты до того, как он его подозвал. С упирающейся прошмандовкой, с телефоном в руке. Пьяным, обдолбанным. Запутавшимся. Четвертованным родными. Глушащим себя спиртом и порошком. Непрощенным и не собирающимся ни у кого просить прощения.
Не вовремя я тебя забрал, Петя.
Не вовремя выдернул тебя. Все эти провода, которые к тебе от ста людей шли, накалены от напряжения. Столько у тебя осталось дел. Столько разговоров.
Ну, я не знал. Я не нарочно.
Знаешь, чувак, я тебя понимаю. Какие у тебя были шансы-то стать нормальным человеком с таким батяней? У которого все друг друга только жрут и жрут, у которого ни за добрые дела, ни за злые ничего человеку не будет, а будет только за слабость и неловкость, который только хочет, чтобы перед ним на задних лапках служили, черт знает, от чего, может, от того, что он сам когда-то в казарме в Уссурийске своем на задних лапках танцевал перед дедами, и видишь, как ему это пружину закрутило, на всю жизнь, или не это, а хер его поймешь, что, от чего такое бывает, что пока человека не согнешь, не успокоишься, вот он и тебя гнул, гнул, чтобы все было по его: ментовка, звания, генеральская дочь, вот такой для тебя хотел лучшей жизни, думал, ты солдатик, скрученный из медной проволоки, каких он там у себя в управлении привык из людей крутить, а ты почему-то оказался из стальной, несмотря на такого отца, и ты сгибаться толком не мог, а мог только пополам переламываться, вот он тебя гнул, разминал, а ты взял – и пополам, и только два горячих в перегибе прямых обломка у него в руках осталось, а он этого не знает еще, еще ничего не понял, и все равно хочет победы, хочет, чтобы за ним последнее слово, чтобы ты за всю свою ересь покаялся, и чтобы дальше жил только как он тебе пропишет, не знает, что ты у него больше не под властью, а и знал бы, ну и какие шансы у тебя с таким папаней были, спрашивается – нулевые.
Петя молчал. Лежал калачиком, сломанным эмбрионом, лицо бурая маска, закоченелый и ледяной, от белого яркого фонаря не щурился.
Илья обнял его, под мышку ему пальцы сунул, в тот карман, в насердечный, из которого Петя доставал ксиву Илье под нос. И нащупал там маленькое сыпучее в полиэтилене, заветное нашел. Вытянул: точно такой же черный пластик, как тот, что ему Хазин в «Раю» в карман подложил. Точно такой. Только внутри завернуто не шесть крохотных пакетиков, а три – по два грамма в каждом, фирменная Петина фасовка, Илья ее на глаз узнал.
Пока обнимал его, еще своего тепла ему отдал, и холодно стало невыносимо. А Петя не согрелся ничуть. Вверху все молчали, сидели в своей теплой машине, смеялись или целовались, никуда не спешили, а Илья помаленьку, в обнимку с убитым, околевал.
Нулевые шансы. Я не хочу сказать, что с тебя ни за что спросу нет – ты что сделал, то и сделал, но и я ведь так же, я тебя понимаю, чувак, но и ты меня пойми, я был в церкви на днях, там глухо, но грехи-то за нами есть, как считаешь, я вот грешник получаюсь, но и ты грешник, а кто нам отпустит тогда, если в церкви все бизнесом заняты, а праведники все в космосе болтаются, они в земных делах ничего не секут, что они нам могут отпустить, ничего, блядь, они нам не облегчат, пустомели, мы с тобой только друг другу можем тут помочь, ты мне, я тебе, я тебя понял вот, ну и ты меня тоже пойми.