кую дочку». Да, подумала я тогда, – пропал калабуховский дом…
И он пропал.
Доставшийся еще с советских времен, но и поныне распространенный штамп – литература и искусство – бессмыслен. На самом деле никакой отдельности нет. Литература – искусство. Либо ее нет. Есть – высказывания, слова, верные или нет, есть социальная, политическая, гуманистическая и т. д. позиция, – а литературы нет. Только искусство вроде философского камня превращает слова в золото, ставя их в наилучшем порядке.
Литературное вещество – это поставленная автором перед собой и решенная данным текстом литературная задача.
Как-то я посетовала на дефицит этого самого литературного вещества в современной прозе, претендующей на социальную актуальность, что вызвало (со стороны людей, этим веществом обделенных, – как попадаются и среди музыкантов, увы, люди, обделенные музыкальным слухом) бурную реакцию. Да, уязвлены были именно те, для кого литературное вещество если не сомнительно, то явно не обязательно. Даже обременяюще.
Те, кто считает его появление в тексте само собой разумеющимся (мы же пишем и говорим словами), ошибаются. А литература сегодня действительно оказалась перед выбором: социальность или… Или искусство. А нельзя ли в одном флаконе? Или это уже литературная алхимия?
Кстати, когда речь идет о поэзии, то ars poetica входит в обсуждение, разумеется, само собой. Когда арт-критик пишет свой «Художественный дневник», он же не сюжеты Чехова или Гоголя (или будь даже Н. Коляды) пересказывает. Ars prosae – об этом вообще молчание. Почему, собственно, в рассуждении о прозе (и в ее оценке) игнорируются самые важные вещи – архитектоника, стиль, язык, соотношение голосов, система персонажей?
Не говоря уж о такой вещи, как жанр.
О жанре вообще позабыли – и, мне кажется, говорят и рассуждают об этой важнейшей категории только члены жюри трех премий – за лучший роман («Букер»), за повесть года («Белкин») и за рассказ («Казаковка»). Всему остальному – общий целлофановый мешок под названием «Большая книга». Ну что это такое – большая книга? есть маленькая? средняя? А мерить как будем – в каких единицах?
Поэтика прозы не менее, если не более сложна, чем поэтика поэзии. Рецензия на оперный или драматический спектакль не представима без детального разбора того, как (а не того, о чем поют). А что, мы не помним времени рецензионного расцвета литературной аналитики, работающей как можно ближе к тексту? Когда каждый оттенок прозы должен быть рассмотрен напросвет – это и было настоящим литкритическим profession de foi?
Что касается новой социальности: фактически рядом с ней расположено поле конъюнктурности.
Я имею в виду конъюнктурность не в угоду определенным политическим запросам, нет, не обязательно, – скорее конъюнктуру темы.
Эти ответы на запросы связаны с тем, что можно назвать реализмом социальным (в отличие от социалистического). Пикассо с этого социального реализма и начинал (в 15–17 лет) сюжетами типа «Умирающая бедная мать», «У постели больного ребенка» и т. п. Душераздирающие сюжеты. И очень даже натурально все изображено. Почти как у передвижников. Спрашивается: и зачем Пикассо понадобились все дальнейшие невероятные, если исходить из ощущений современной ему публики, кульбиты?
А что же здесь, в русской прозе, до сих пор отчасти остающейся под давлением традицией воспроизведения действительности в формах самой действительности, – хотя на самом деле эта традиция давно откочевала в сторону массовой литературы?
Искусство прячется. «Один день Ивана Денисовича» – работа ювелирная, а не один к одному устный рассказ (записанный на условный магнитофон) простого зэка.
Именно литературную работу произвел Георгий Владимов с первоначальным текстом «Верного Руслана». Работали с мифами и архетипами Трифонов в «Старике», Домбровский в «Хранителе» и «Факультете», Искандер в «Сандро из Чегема», Астафьев в «Царь-рыбе» и Распутин в «Матёре». Вопреки всем установкам на реализм. И что же – наследовать Петру Проскурину с Юлианом Семеновым? Прогулка с Корнеем Ивановичем Чуковским по зимнему Переделкину. Разговор о литературной критике. «Нет сегодня критиков!» – Чуковский почти кричит. «Какой я критик – Чехов, Некрасов… Критик напишет так, что этого (кивок в сторону дачи Леонида Леонова) завтра не будет!» А ведь и у Леонова когда-то было в наличии таинственное литературное вещество, только он его к «Русскому лесу» успешно из себя вытравил… О чем умалчивает его сегодняшний биограф.
Так возможна ли рецептура, можно ли сочетать одно с другим, растворяя литературное вещество в социальности? Или они взаимоуничтожаются? Можно. И тому есть примеры в современной русской прозе. Один из этих редких примеров – Виктор Пелевин. Впрочем, тоже не всегда первично, в своем социальном гротеске повторяясь – и относительно других, и относительно себя самого, – и не всегда удачно. Людмила Петрушевская. Постоянно работает с литературным веществом, порой уходя в социальную истерику (вредящую ей), Марина Палей. Изощренно рукодельную прозу пишет Ирина Поволоцкая. Изобильные крайности литературности демонстрирует порой Ольга Славникова. Так что спектр широк – от мейнстрима до маргинальности. Список пополняется. Но дефицит остается.
Крепкий сюжет, разработанная система персонажей и голосоведение совсем не противоречат тому, что сказано выше. Иначе мухи дохнут со скуки и читатели вместе с ними. (Они и дохнут, кстати, на наших глазах.)
Книге тоже нужна харизма. Не писателя, а самого текста.
Литературное время сего дня аукается с началом века ХХ, и тогда было два пути: социальный реализм (типа горьковского) или в Серебряный век.
Можно, конечно, усмехнуться и различить в современном эхе элементы пародийности; к тому же литературе тихо, но настойчиво рекомендуют оставаться только в рамках литературы – ведь это у вас так хорошо получается… Так что все-таки я мечтаю об одном флаконе.
Мечтать не вредно.
В России есть два кинорежиссера с одинаковым именем и фамилией – Алексей Герман. Старший, удостоенный самых престижных кинопремий Европы, снял свой самый знаменитый фильм по роману своего отца, советского писателя Юрия Германа, выявив в герое сильный трагический смысл. Младший, тоже отмеченный мировым киносообществом, сделал кино об интеллигентах-шестидесятниках, пытаясь разгадать драму поколения своего отца. Такая вот цепочка.
Накануне нового года редакция московского журнала, составляя «снежный», то есть зимний, номер, обратилась к литераторам, прозаикам и журналистам с предложением написать о своем отце.
К известным – чтобы написали о неизвестном.
К не очень известным – с просьбой написать об отце знаменитом.
В результате сложилась весьма любопытная мозаика.
Но прежде всего скажу о смысле, который, может быть, редакция и не вкладывала в литературную задачу.
Все не так давно жили в Советском Союзе.
Когда СССР рухнул, люди, никуда не перемещаясь физически, фактически стали жить в другой стране, пытаясь по-новому ее устроить – и связать исторически с той дореволюционной Россией, которая была разрушена. Делали это, конечно, поверхностно, декоративно, – но во всяком случае пытались. Та Россия представала в мечтах и стихах – поскольку реальная связь с ней была разорвана более чем 70 годами. А советскую Россию пытались вытеснить из своего сознания.
Тем интереснее ответить на вопрос: а как поступить с родителями? Выкинуть их, условно говоря, на историческую свалку – или, наоборот, воскресить в своем сознании?
В дореволюционной России, в конце XIX века, времени брожения и рождения идей, воплощением которых займется век XX, жил в Москве Николай Федоров, скромнейший библиограф Румянцевской библиотеки, философ, сильно повлиявший на Достоевского и Толстого (а сегодня – на Владимира Шарова и Александра Иличевского). Идея – напомню – главная у него была вот такая: восстановление предков.
Буквально, физически. И метафизически – тоже.
В новой России у новых людей в сознании происходит сшибка: ведь к советским людям, чей жизненный итог – отрицательный, относятся родные отцы. Осудить? Оправдать? Осуждая власть и общество, продолжать любить своих родителей, чем бы они ни занимались? Палачи они были или жертвы? или и то и другое сразу?
Так что литературная задача – поведать как можно более правдиво о своем родном отце – на самом деле сложная, я бы даже сказала – коварная. Тем более что журнал, ее поставивший перед авторами, недаром называется «Сноб». Это дорогой по пропагандируемому им богатому стилю жизни, – через обложку, рекламу, даже бумагу (наощупь).
Как справились? Успешные – и не очень?
Прежде всего: почти все написали тексты с любовью. Без ностальгии по времени своего сопливого детства, босоногой юности и пр., но именно – с любовью.
Задача была поставлена, как я уже сказала, перед людьми творческими, но разных профессий.
И вот что по самому результату, по тексту очевидно: у одних получается «жизненная история», поучительная или нет, сентиментальная или нет, дело вкуса и характера каждого пишущего. Например, успешная журналистка, в течение многих лет – главный редактор русского Vogue Алена Долецкая вспоминает о своем отце, знаменитом детском хирурге. И что наша ироничная, светская Алена может нам предъявить, кроме любви и преклонения? А вот тоже вполне успешная по теперешним меркам журналистка из модного GQ Ксения Соколова рассказала свою историю – ее отец, грек по происхождению, в 1960-х живший и учившийся в Москве (видимо, коммунист), оставил ее мать беременной и отбыл в Афины с другой женщиной, тоже русской, не желающей слышать о каких-то еще детях. И когда трепещущая от любви к отцу 18-летняя Ксения, специально приехавшая в Афины, чтобы впервые в жизни увидеть отца, – о котором она мечтала всю свою юную жизнь, – ей был дан категорический и жесткий отпор. Как жить – с таким грузом, с такой травмой?