Но то было в той жизни, а полы я мою в этой.
Ну кто б в Москве мог поверить, что в земле обетованной я сделаю карьеру поломойки? Не то, чтоб у других полы мыть, я для собственной квартиры уборщицу нанимала, чтобы руки не портить. А теперь только и делаю, что порчу — потому что не терплю резиновые перчатки. Да мне и не жалко — ведь только мои шершавые руки обеспечивают мне пристойный заработок, на который я могу содержать маму и Никиту.
Когда мне предложили убираться в массажном кабинете «Русский самовар», Никита очень возражал, — он сразу заподозрил, что массаж там никто делать не собирается и что самовар — это фикция. Насчет массажа он оказался прав, но самовар у нас был настоящий, — расписной, с трубой и с маленьким чайничком для заварки. Стоял он в прихожей, на специальном пьедестале, а чего символизировал — неизвестно. Чай из него никто не пил, клиент
к нам ведь не за чаем приходил! Но это несоответствие никому не мешало — ни девушкам, ни клиентам.
А когда Никита узнал, сколько мне будут платить за уборку, оно и ему мешать перестало. Никита, конечно, тоже мог бы заработать — мойкой окон, например. Но он объявил, что не должен себя ронять, он не путана какая-нибудь, а артист! Будто кому-то в этом мире нужны артисты! Вот путаны — те действительно нужны, я в этом убедилась: от клиентов отбою не было. Если бы я рассказала, кто да кто сюда захаживал, мне бы, пожалуй, не поверили.
Но это все было потом, а поначалу, когда я приходила в кабинет убираться, там уже не было ни девок, ни клиентов. Я начинала уборку в восемь утра, чтобы к трем все закончить. Ключ мне не доверяли, я звонила условным звонком, мне открывал один из хозяев — или Красавчик Женька, или Бандит Тамаз — и впускал в квартиру.
Женька был ленинградский приблатненный шалопай, — там он фарцевал и сутенерил, а, может, и сам на панели прирабатывал — при его невинной девичьей красе это было бы в самый раз. Но шарики у него крутились неплохо. Он быстро сообразил, что, чем самому под фонарем стоять, выгоднее организовать экспорт — импорт секс-товара.
А Тамаз был обыкновенный разбойник, силищи непомерной. В Грузии сидел в тюрьме за ограбление с убийством. Потом боролся за выезд на историческую родину как ущемленный на почве антисемитизма. Он боролся не от большого ума — у него и малого не было — просто кто-
то научил его поставить на верную карту Приехал он сюда героем-отказником и — давай качать права. Но его тут быстро раскусили и сняли с довольствия. Так что у него другого выхода не было, как вернуться к старой, верной профессии. Там его Женька и подобрал в какой-то канаве, и определил на должность главного вышибалы. Без вышибалы в ихнем деле и дня не прожить.
Никто из них, конечно, мне не исповедовался, но я быстро восстановила картину путем сопоставления обрывков их разговоров — в основном, ссор, когда язык бежит впереди мысли — и собственной богатой музыкальной фантазии. Время на фантазии у меня было с восьми до трех, потому что в работе моей требовалась ловкость рук, а не острота ума. А ум мой, пока не полностью заторможенный моим новым социальным статусом, все еще продолжал по инерции крутить свои постепенно ржавеющие шестеренки.
День мой начинался с выгребания мусора, которого за ночь набиралось столько, словно тут полк солдат побывал. Всюду валялись окурки, грязные стаканы и горы использованных кондомов на выброс. Я, дурочка наивная, до того и не представляла, что кондомы бывают всех цветов радуги, с перьями, с гребешками, со стеклярусом! Иногда попадались такие красавцы, что хоть на голове их вместо шляпки носи. Особо увлекательные образцы я мыла «экономикой» и приносила домой показать своим».
Тут Габи снова не сдержалась и перебила:
«Ты бы и впрямь парочку домой принес — для интереса!»
«Ну не мешай!» — взмолился Дунский. — Мне очень важно, чтобы ты выслушала все подряд, от начала до конца».
Габи прикусила язык и все же прилегла — было уже ясно, что дело это долгое, и заснуть Дунский все равно не даст.
«Мама каждый раз приходила в восторг, а Никита страшно огорчался — ему все время казалось, что меня могут вовлечь в массажные дела. И впрямь некоторые клиенты очень даже на меня зарились, хоть я и не первой молодости. Ведь вкусы бывают разные — кому нравится поповна, а кому — попадья. Но с клиентами я познакомилась позже — к тому времени любовь к моей зарплате давно победила в душе Никиты неприязнь к моей работе. А платили мне хорошо, потому что у меня оказалась легкая рука на уборку.
Никита даже начал намекать, что пора бы купить ему печь для обжига керамики.
— Если у меня будет печь, — приставал он, — я окуплю все расходы и буду содержать не только тебя, но и нашу дорогую Шарман.
Так он называл мою маму — Шарман — с французским акцентом, чтобы подчеркнуть, как он ею очарован. Мама, конечно, млела от восторга и тоже выступала:
— Ты обязана помочь Никите встать на ноги!Художник должен творить, а не прозябать!
— Спасибо, Шарман, — застенчиво шептал Никита, — только вы меня понимаете!
Ну да, она его понимает, а я нет! Можно подумать, что печь, в конце концов, купила ему она, а не я. И порой вообще неясно, кто ему дороже — я или наша неотразимая Шарман! Смешно, правда? Но кто знает мою старую красотку-мать, тому вовсе не смешно: пусть ей под семьдесят, но она еще на все способна — ведь у нас в роду женщины с годами становятся только краше. А что до Никиты — если он на меня польстился, значит у него есть склонность к дамам гораздо старше его. А тут уж какая разница, насколько старше — на десять лет или на тридцать?
Честно говоря, их романтические отношения и по сей день сводят меня с ума! А тогда, перед покупкой печи, это было просто невыносимо: они целые дни напролет ворковали как два голубка. Я даже подумывала как-нибудь в разгар рабочего дня смотаться домой и застукать их на месте. Но не успела — внезапно обстоятельства в нашем «Самоваре» переменились роковым образом.
Прихожу я как-то утром, звоню в дверь условным звонком, Тамаз мне отворяет, а внутри, вместо привычной тишины — шум, говор, визг. В прихожей навалены чемоданы и сумки, и в салоне полно девок:
все сонные, злые, сидят, развалясь в креслах. А одна, темноглазая, с короткой платиновой стрижкой, стоит у окна, нога на подоконнике, — подоконники в салоне были низкие, на уровне колена. Была она как птица, готовая к полету, хоть лететь было некуда, все окна у нас были забраны литыми чугунными решетками — а перед ней извивался Женька — хватал за руки, заглядывал в глаза.
— Ну, чем плохая квартира, — бормотал он, — мы тут все устроим, будет лучше прежней!
Платиновая на него сверкнула глазом — такая и убить может:
— Что ж, — и работать тут, и жить?
— А чем плохо, — заюлил Женька, — на дорогу время не тратить!
— А закон такой есть, — отрезала Платиновая. — Не блядуй, где живешь, не живи, где блядуешь!
Все заржали, и тут я услышала неповторимый, знакомый мне смолоду смех, высокий и ломкий, как ножом по стеклу. Я обернулась и увидела их обеих, Дину и Зойку, — они стояли в дверях кухни.
Хоть я давно их не видела, но сразу узнала. И глазам своим не поверила — может, это у меня галлюцинация как скрытая форма ностальгии? Потому что при виде этих девчонок — впрочем, уже и не девчонок, а молодых кобыл, — на меня нахлынула вдруг вся моя забытая московская жизнь. Так хорошо, так сладко нахлынула, — с рухнувшими надеждами и со слезами, с запахом сирени по весне и с хрустом снега по морозцу, я даже почувствовала щекой ворсистую влажность высокого воротника своей давно не существующей шубы из настоящего меха, которую я справила себе в первый год своего первого горького замужества. Время остановилось, и кинолента памяти прокрутилась на десять лет назад. На этой ленте молодая женщина, как две капли воды похожая на меня, шла по заснеженному двору с моим первым мужем, и вдруг со смехом, высоким и ломким, как ножом по стеклу, под ноги им выкатились на маленьких лыжах две нимфетки, Беляночка и Чернявочка, и все четверо кубарем полетели в высокий белый сугроб. Чернявочка первая выбралась из снежной кучи, встала над моим мужем на колени и выдохнула ему в лицо:
— Меня зовут Зойка, а ее Дина, мы знаем наизусть все ваши стихи.
Я не сомневаюсь, что они бросились нам под ноги нарочно, — ведь мой первый муж был молодой, подающий надежды поэт по прозвищу Поэт (с большой буквы) и его обожали школьницы. Мы с ним жили в маленькой однокомнатной квартирке на первом этаже писательского дома, где все жильцы были писатели. Это даже трудно представить человеку из другого мира — дом, в котором все жильцы как один — писатели, ну вроде как наш бардак, где все девушки — однозначно профессиональные бляди. Одна только Зойкина мама ничего не писала: она работала при нашем доме дворником, — зимой сгребала снег, а летом полола и окапывала цветочные клумбы. И хоть отец Дины был весьма процветающий драматург, почти что классик, верховодила в их дружбе Зойка, которая лучше всех знала, с какой стороны хлеб намазан маслом.
Хоть я давно не видела этих девчонок, они не настолько изменились, чтобы я могла их с кем-нибудь спутать. Они тоже меня сразу узнали и шарахнулись в кухню. Они, наверно, подумали, что я зашла зачем-то на минутку — откуда им было знать, что я работаю в этом заведении уборщицей? Это было так же невероятно, как и то, что они работали тут блядями.
Платиновая тем временем продолжала выступать, пока Тамаз не шепнул Женьке что-то на ухо. Женька обернулся, увидел меня и тут же воспользовался, чтобы сменить тему. Он обнял меня за плечи как лучшую подругу и провозгласил: — Знакомьтесь, девочки, это наша Нонна! Девочки уставились на меня, недоумевая, на хрена я им нужна. Но Женька быстро разъяснил:
— Она убирает за вами ваше дерьмо.