«Если я тебе больше не нужна, я, пожалуй, пойду», — сказала она неуверенно, не надеясь, что Марик услышит. Он и не услышал, зато услышала чайка — она прощально взмахнула крыльями, мягко опустилась на воду и закачалась на гребне соседней волны, высматривая подходящую рыбку. Марик ошалело завертел головой, не сразу осознав, что главная героиня покинула его без предупреждения. Потом поднялся на ноги и стал любовно упаковывать камеру в футляр.
«Пошли?» — спросила Габи и, не дожидаясь ответа, двинулась обратно в сторону порта. Украдкой обернувшись, она удостоверилась, что Марик шагает за ней, упершись куда-то в пространство невидящим остекляневшим взглядом. Солнце уже начало изрядно припекать, и ее мокрые шорты почти просохли, пока они добрались до берега.
Там, у входа на мостки, опираясь на сложенный пестрый зонтик, стоял поэт Перезвонов, заезжая знаменитость высокого полета.
«Наконец-то! — сказал он, протягивая Габи большую толстопалую лапу. — А то я уже начал бояться, что вас обоих там чайки сожрали».
Габи попятилась — откуда он мог узнать, что они здесь? Марик вывернулся из-за ее плеча:
«Одна чайка никак не могла угомониться, вот мы и задержались».
Ситуация начинала проясняться — Марик сработал наводчиком.
«Вы что, знакомы?» — уточнила Габи.
«Я предложил Вадиму Евгеньевичу снять эпизод о его визите в Израиль», — невинно пояснил Марик.
«И Вадим Евгеньевич согласился, — подхватил Перезвонов, — при условии, что вы будете читать его стихи на творческих вечерах».
«Уж небо осенью дышало», — пропел сам себе Дунский, с ненавистью глядя в совершенно безоблачное октябрьское небо над Тель-Авивом. «Уж реже солнышко блистало», — как же, дождешься от здешнего солнышка, чтобы оно блистало реже! На душе было скверно. Очень хотелось дать кому-нибудь по морде, неважно — кому. Так вот славно — завести руку за спину и с размаху по морде бац! Именно с размаху, незаслуженно и больно. Рука сама стиснулась в кулак, и что-то хрупкое, зажатое в ладони, противно хряпнув, желтой слизью засочилось сквозь пальцы.
«Кретин! Последнее яйцо раздавил! — Дунский со злостью плюнул на напрасно разогретую сковородку. Она зашипела и ответно плюнула в него фонтанчиком горячего масла. — Вот и оставайся без завтрака!»
С трудом отмыв руки от липких останков яйца, он выпил на голодный желудок чашку крепкого кофе, а за ней еще одну, от чего в голове вздулся прозрачный пузырь. Было совершенно неясно, что делать со своим никому не нужным временем. Еще с утра он позвонил в скверную желтую газетенку, где ему иногда подбрасывали корректорскую халтуру, но вредная секретутка Ирка, не допуская его к главному, сообщила, что работы для него сегодня нет и посоветовала позвонить завтра. От ее вкрадчиво-дерзкого голоска противно заныло под ложечкой — что значит, нет работы? Не перестали же они выходить? Значит, нашли кого-то другого, чего он давно от этих подлецов ожидал.
Работа в газетенке была преотвратная, тексты идиотские, а деньги ничтожные, но все же в ней была привязка к реальной жизни. Был предлог хоть иногда вылезать из своей норы и идти куда-то с целью. А без работы жизнь Дунского становилась совсем призрачной — никто нигде его не ждал, и незачем было выходить из опостылевшей съемной квартиры в полуподвальном этаже старого, давно не ремонтированного дома на улице Нахлат Биньямин.
Ни один нормальный человек не стал бы снимать такую квартиру в таком доме и в таком районе, над которым днем клубились миазмы центрального городского рынка, а к вечеру становилось темно и пустынно, как у негра в желудке после черного кофе. Но кто решился бы назвать Габи нормальным человеком? Особенно после того, когда она, окончательно сбрендив после серии терактов, наотрез отказалась пользоваться общественным транспортом. Она так ценила свою драгоценную жизнь, что предпочитала всюду ходить пешком. А куда нельзя было дойти пешком, туда она вообще не ходила — так она исключила из программы Университет, Синераму и собственного брата, которого якобы с детских лет обожала.
Поначалу Дунский попытался было возражать, но чем меньше он зарабатывал, тем больше она пренебрегала его мнением. А зарабатывал он последнее время все меньше и меньше. И страдал от этого, хотя продолжал громко декларировать гордое презрение к деньгам и заработкам. Беда только, что деклараций его никто уже не слушал.
Последним убежищем стал интернет — только там, хулиганя на просторах чужих гостевых книг, можно было отвести душу. Дунский неприязненно ткнул пальцем в зеленую клавишу на панели, от чего, урча и завывая от натуги, пробудился к жизни умный сверхчеловеческий организм, скрытый в недрах серого пластикового куба. Засветился бирюзовый экран, расчерченный причудливым волнообразным узором.
«Ну-с, господа, поглядим, что вы припасли для меня сегодня!»
К сожалению, припасли не так уж много — пару задиристых статеек по мотивам мышиной возни в туземной политике и дамский роман одной туземной графоманки, не стоящий выеденного яйца. При мысли о яйце тоска по утекшему сквозь пальцы желтку полоснула под ложечкой непрошенным выбросом желудочного сока и жгучим разлитием желчи. Такой момент нельзя было упускать — пальцы Дунского вдохновенно запорхали по клавиатуре.
«Просмотрел я жалкую стряпню господина М-рга, невесть почему вообразившего себя пророком. Это при его-то умственной ущербности! Давно следя за его пророческими потугами, особой мудрости я от него и не ожидал, но надеялся хотя бы немного поразвлечься. Благодарно отмечаю, что развлечения мне хватило всего минут на десять. А потом так скушно стало, господа, так скушно, что даже уже не грустно, не говоря уже об морде набить. И затосковал я, господа, по чистому воздуху горних вершин, куда таких писак, как наш М-рг, не впускают ни за какие коврижки».
Перечитал, — получилось хорошо, в меру грубо, в меру интеллигентно, стиль выпукло очерчивал масштаб личности автора. Теперь можно было бы заняться романисткой-графоманкой, но сосание под ложечкой приутихло и запал угас. Дунскпй попытался себе представить, как она выглядит, получалось что-то уныло-бесформенное с большими сиськами и толстыми щиколотками. Созданный образ вдохновения не добавлял. «Черт с ней, в другой раз ей вмажу», — отмахнулся от компьютера Дунский, и вдруг, ни с того ни с сего, решил пойти проведать редактора бездарной газетенки, так нагло посмевшего пренебречь его услугами.
Где-то на задворках сознания маячил образ хрустнувшего в ладони яйца, исковерканная скорлупа которого послушно складывалась в знакомый профиль редактора, — благо рано облысевший череп бедняги, наголо обритый по последней моде, так и напрашивался быть раздавленным.
Хоть октябрь уж наступил, но форма одежды оставалась сугубо летняя — может потому, что ни одна соседняя роща и не думала отряхивать с ветвей свою вечнозеленую листву. Отвергнув собственное робкое предложение принять душ, Дунский наспех натянул на голое тело короткие шорты и помятую футболку, сунул ноги в сандалии без задников, купленные по дешевке на базарном развале, и вывалился из подвальной полупрохлады в знойную невыносимость улицы Нахлат Биньямин. Воздух этой улицы подавлял каменной неподвижностью, более неподвижной и каменной, чем фасады образующих ее одряхлевших домов.
В ноздри ударил приторный запах крови, вытекшей на асфальт из сотен тушек индеек и кур, забитых на рассвете в соседних переулках. Поверх него стлался горьковатый дымок приткнувшегося за углом бухарского лотка, на которым в портативной духовке выпекались на углях большие многоугольные манты, заполненные грубо накрошенными комками мяса неясного происхождения вперемешку с ароматическими кореньями, призванными заглушить сомнительный душок мясной начинки.
В ответ на этот призывный дымок рот Дунского заполнился липкой голодной слюной и он не стал противиться искушению. Вынув из кармана последние пять шекелей он решительно бросил их на лоток, решив, что в редакцию он дойдет пешком. В такую жару идти было далеко и тошно, но есть хотелось невыносимо, а на обед рассчитывать не приходилось — Габи спозаранку умоталась невесть куда, не оставив ни записки, ни денег на покупки.
Это безобразное пренебрежение интересами Дунского последнее время вошло у нее в привычку и он ничего не мог с этим поделать.
Перемалывая зубами жесткие мясные кубики, Дунский почувствовал, что он больше не может удержаться от погружения в пучину, уносящую его прочь от Габи. Или Габи от него? До сих пор он разными хитрыми уловками отвлекал себя от мыслей о жене, но сейчас покорился диктату изголодавшегося организма, сосредоточившего все силы на выработке желудочного сока, и, потеряв бдительность, мысленно вернулся к тому роковому вечеру у Ритули.
Он, конечно, заметил, что Габи было там не по себе, и стал нарочито преувеличенно любезничать с Ритулей, чтобы подразнить жену. Тем более, что ему тоже было не по себе среди всех этих сервизов, салфеток и полированной мебели. Можно сколько угодно гордиться своей честной бедностью, но не в этом доме, не просто кричащем, а прямо-таки вопящем о преимуществах богатства. Ну что зазорного с том, что ему, нищему интеллектуалу, было приятно слушать льстивый лепет избалованной избыточным достатком кокетливой хозяйки?
И ведь Габи отлично понимала, что это несерьезно, почему же она так жестоко ему отомстила? Зачем похитила у него внимание Перезвонова, которого он так жаждал? Ей это внимание было ни к чему, она строила свою карьеру в другом мире, в другой, пардон, культуре — если снизойти до того, чтобы назвать культурой провинциальные потуги туземцев. Она ведь знала, как Дунский готовился к этой встрече, какие возлагал на нее надежды, но не дала ему и рта открыть, а ни с того, ни с сего сама начала читать вслух стихи Перезвонова — для чего, спрашивается? Уже не говоря о том, что Дунский даже не подозревал, как много этих стихов она знает наизусть.
Но и это можно было бы стерпеть, если бы ей не вздумалось сопровождать знаменитого поэта по всей стране, афишируя свою с ним связь и читая со сцены его стихи, которые со временем начинали казаться Дунскому все более пошлыми и незначительными. А на его вопрос, зачем ей это надо, она нагло отметила, что лишние несколько сотен вовсе не кажутся ей лишними в их скромном бюджете. Услыхав про деньги он фыркнул, чем немедленно вызвал новую атаку.