1928–1997
«Еще лет десять буду молодым…»
Еще лет десять буду молодым,
Уж постараюсь.
Быть белым, как черемуха, седым
Не постесняюсь.
Еще лет десять буду молодым,
Хоть все содею.
И даже если, как метельный дым,
Не поседею.
Еще лет десять буду молодым.
За эти годы
Я расскажу праправнукам своим
Про все погоды.
Про все обстрелы, про Москву-реку,
Про дни и ночи…
Нельзя же быть мне на таком веку
Себя короче.
1978
«Жизнь прошла. И как перед началом…»
Жизнь прошла. И как перед началом
Новой – даже страшно произнесть —
Обещанье счастья прозвучало
В воздухе, как тающая весть.
Это был какой-то новый город,
Где совместно осень и весна.
Ветер брал, как в юности, за ворот,
За углом мерещилась она.
Было все до ужаса знакомо,
Вплоть до снега, листьев и дождя.
Но нашел я только номер дома,
Самого подъезда не найдя.
Отчего же я не поразился,
Что в минутной вечной тишине
Совершенно юным отразился
В навсегда исчезнувшем окне…
1978
Евгений Евтушенко1932–2017
«А снег повалится, повалится…»
К. Шульженко
А снег повалится, повалится,
и я прочту в его канве,
что моя молодость повадится
опять заглядывать ко мне.
И поведет куда-то за руку,
на чьи-то тени и шаги,
и вовлечет в старинный заговор
огней, деревьев и пурги.
И мне покажется, покажется
по Сретенкам и Моховым,
что молод не был я пока еще,
а только буду молодым.
И ночь завертится, завертится
и, как в воронку, втянет в грех,
и моя молодость завесится
со мною снегом ото всех.
Но, сразу ставшая накрашенной
при беспристрастном свете дня,
цыганкой, мною наигравшейся,
оставит молодость меня.
Начну я жизнь переиначивать,
свою наивность застыжу
и сам себя, как пса бродячего,
на цепь угрюмо посажу.
Но снег повалится, повалится,
закружит все веретеном,
и моя молодость появится
опять цыганкой под окном.
А снег повалится, повалится,
и цепи я перегрызу,
и жизнь, как снежный ком, покатится
к сапожкам чьим-то там, внизу.
1966
«Когда мужчине сорок лет…»
Когда мужчине сорок лет,
ему пора держать ответ:
душа не одряхлела?—
перед своими сорока,
и каждой каплей молока,
и каждой крошкой хлеба.
Когда мужчине сорок лет,
то снисхожденья ему нет
перед собой и перед богом.
Все слезы те, что причинил,
все сопли лживые чернил
ему выходят боком.
Когда мужчине сорок лет,
то наложить пора запрет
на жажду удовольствий:
ведь если плоть не побороть,
урчит, облизываясь, плоть —
съесть душу удалось ей.
И плоти, в общем-то, кранты,
когда вконец замуслен ты,
как лже-Христос, губами.
Один роман, другой роман,
а в результате лишь туман
и голых баб – как в бане.
До сорока яснее цель. —
До сорока вся жизнь как хмель,
а в сорок лет – похмелье.
Отяжелела голова.
Не сочетаются слова.
Как в яме – новоселье.
До сорока, до сорока
схватить удачу за рога
на ярмарку мы скачем,
а в сорок с ярмарки пешком
с пустым мешком бредем тишком.
Обворовали – плачем.
Когда мужчине сорок лет,
он должен дать себе совет:
от ярмарки подальше.
Там не обманешь – не продашь.
Обманешь – сам уже торгаш.
Таков закон продажи.
Еще противней ржать, дрожа,
конем в руках у торгаша,
сквалыги, живоглота.
Два равнозначные стыда:
когда торгуешь и когда
тобой торгует кто-то.
Когда мужчине сорок лет,
жизнь его красит в серый цвет,
но если не каурым —
будь серым в яблоках конем
и не продай базарным днем
ни яблока со шкуры.
Когда мужчине сорок лет,
то не сошелся клином свет
на ярмарочном гаме.
Все впереди – ты погоди.
Ты лишь в комедь не угоди,
но не теряйся в драме!
Когда мужчине сорок лет,
или распад, или расцвет —
мужчина сам решает.
Себя от смерти не спасти,
но, кроме смерти, расцвести
ничто не помешает.
3—4 июля 1972
Роберт Рождественский1932–1994
Возраст
Г. Юшкявичюсу
А мы еще
мотивы молодежные
поем!
А мы еще с тобой – ого! —
такие же, как пре —
жде.
О том, что годы катятся,
по детям узнаем.
Не по своим, а по чужим,
которых видим реже.
Еще по пляжу движемся,
выпячивая грудь.
И чей-то голос, чей-то взгляд
пронзает, как рапира!
Но вечером все чаще
накатывает грусть,
что день
опять закончился,
а в бок
опять вступило.
Нет, мы еще – в порядке!
Нет, мы еще – впол —
не!
Никто из нас не думает
ни о каком покое…
Но говорим друг с другом
(когда наедине)
о женщинах —
все меньше.
Все больше —
о погоде.
Еще мы за застольями
сидим без маеты,
не уставая вроде бы
и даже не пьянея…
Но мельче с каждым годом
газетные шрифты,
А лестницы привычные —
все круче.
И длиннее.
Александр Кушнер1936
«Когда шумит листва, тогда мне горя мало…»
Когда шумит листва, тогда мне горя мало.
Отпряну, посмотрю на зрелый возраст свой;
Мне лишь бы смысл в стихах листва приподнимала,
Братался листьев шум со строчкой стиховой.
О, как я далеко зашел, как затуманен!
К вечерней ближе я, чем к утренней заре.
Теперь какой-нибудь Филипп Аравитянин
Мне ближе, может быть, чем мальчик во дворе.
Ветрами ли, песком, враждой ли исцарапан,
Изъевшей ли висок частичкой бытия,
Глядит поверх голов солдатский император,
И складочка у губ от горького питья.
Но так листва шумит, что, чем бы ни томила
Жизнь, весело сидеть за письменным столом.
На зло найдется зло, да и на силу сила,
И я – про шум листвы, а вовсе не о том.
«Мне кажется, что жизнь прошла…»
Мне кажется, что жизнь прошла.
Остались частности, детали.
Уже сметают со стола
И чашки с блюдцами убрали.
Мне кажется, что жизнь прошла.
Остались странности, повторы.
Рука на сгибе затекла.
Узоры эти, разговоры…
На холод выйти из тепла,
Найти дрожащие перила.
Мне кажется, что жизнь прошла.
Но это чувство тоже было.
Уже, заметив, что молчу,
Сметали крошки тряпкой влажной.
Постой… еще сказать хочу…
Не помню, что хочу… неважно.
Мне кажется, что жизнь прошла.
Уже казалось так когда-то,
Но дверь раскрылась – то была
К знакомым гостья, – стало взгляда
Не отвести и не поднять;
Беседа дрогнула, запнулась,
Потом настроилась опять,
Уже при ней, – и жизнь вернулась.
Белла Ахмадулина1937–2010
Медлительность
Надежде Яковлевне Мандельштам
Замечаю, что жизнь не прочна
и прервётся. Но как не заметить,
что не надо, пора не пришла
торопиться, есть время помедлить.
Прежде было – страшусь и спешу:
есмь сегодня, а буду ли снова?
И на казнь посылала свечу
ради тщетного смысла ночного.
Как умна – так никто не умен,
полагала. А снег осыпался.
И остался от этих времен
горб – натруженность среднего пальца.
Прочитаю добытое им —
лишь скучая, но не сострадая,
и прошу: тот, кто молод, – любим.
А тогда я была молодая.
Отбыла, отспешила. К душе
льнёт прилив незатейливых истин.
Способ совести избран уже
и теперь от меня не зависит.
Сам придет этот миг или год:
смысл нечаянный, нега, вершинность…
Только старости недостает.
Остальное уже совершилось.
1972
Снег
Лишь бы жить, лишь бы пальцами трогать,
лишь бы помнить, как подле моста
снег по-женски закидывал локоть,
и была его кожа чиста.
Уважать драгоценную важность
снега, павшего в руки твои,
и нести в себе зимнюю влажность
и такое терпенье любви.
Да уж поздно. О милая! Стыну
и старею.
О взлет наших лиц —
в снегопаданье, в бархат, в пустыню,
как в уют старомодных кулис.
Было ль это? Как чисто, как крупно
снег летит… И, наверно, как встарь,
с январем побрататься нетрудно.
Но минуй меня, брат мой, январь.
Пролетание и прохожденье —
твой урок я усвоил, зима.
Уводящее в вечность движенье
омывает нас, сводит с ума.
Дорогая, с каким снегопадом
я тебя отпустил в белизну
в синем, синеньком, синеватом
том пальтишке – одну, о одну?
Твоего я не выследил следа
и не выгадал выгоды нам —
я следил расстилание снега,
его склонность к лиловым тонам.
Как подумаю – радуг неровность,
гром небесный, и звезды, и дым —
о, какая нависла огромность
над печальным сердечком твоим.
Но с тех пор, властью всех твоих качеств,
снег целует и губит меня.
О запинок, улыбок, чудачеств
снегопад среди белого дня!
Ты меня не утешишь свободой,
и в великом терпенье любви
всею белой и синей природой
ты ложишься на плечи мои.
Как снежит… И стою я под снегом
на мосту, между двух фонарей,
как под плачем твоим, как под смехом,
как под вечной заботой твоей.
Все играешь, метелишь, хлопочешь.
Сжалься же, наконец, надо мной —
как-нибудь, как угодно, как хочешь,
только дай разминуться с зимой.
Ночь перед выступлением
Истекает последняя ночь.
Без единой помарки обмана
неподкупно белеет бумага,
и тому, кому этого мало,
я ничем не умею помочь.
Распадаются лоб и рука,
и, уже не сокрыто ладонью,
обнажилось лицо старика,
а вчера я была молодою.
Мне поклоны последние класть
не пора ли? Погашены свечи.
На сегодня назначена казнь
расторжения горла и речи.
Но возможно ль? одной и при всех
быть раструбом огромного звука,
это действо нагое, как смерть,
безобразно, как всякая мука.
О родимый палач, книгочей,
для чего мою душу неволишь?
Отстрани любопытство очей
от того, что мое и мое лишь.
Соглашаюсь остаться в красе
осмеянья, провала и краха,
но не дай мне запеть на костре.
Дай заплакать от боли и страха.
Отреклась бы! Да поздно уже.
С хрустом жил выгибаю я шею.
Этот голос, что равен душе,
про запас я беречь не умею.
Прежней жизни последний глоток
расточаю! Мне это не внове.
Голос мой, как убитый цветок,
как замаранный кровью платок,
я сама тебя брошу под ноги,
и, когда опустеет помост,
стану вздохом, кристаллом тумана
и билетом в трущобе кармана,
и тому, кому этого мало,
я ничем не умею помочь.
«Прохожий, мальчик, что ты? Мимо…»
Б.М.
Прохожий, мальчик, что ты? Мимо
иди и не смотри мне вслед.
Мной тот любим, кем я любима!
К тому же знай: мне много лет.
Зрачков горячую угрюмость
вперять в меня повремени:
то смех любви, сверкнув, как юность,
позолотил черты мои.
Иду… февраль прохладой лечит
жар щёк… и снегу намело
так много… и нескромно блещет
красой любви лицо мое.
1974