Правда, пока пейзаж был несколько однообразен и особых поводов для размышлений не давал. Они вновь шли насквозь: подворотни, сырые щели, тыльные стороны домов. Ему, признаться, слабо верилось, что нищие способны создавать общины. Скорее, это было что-то вроде стада, но без вожаков, поскольку объединять может личность. А судя по рассказам его неполного тезки, таковых в среде нищих не было и быть не могло.
Дорога прошла без особых происшествий. Разве только в одном из дворов прицепилась собака, небольшая, полная неизъяснимой злобы шавка с выпученными глазами. Он уже совсем было собирался перейти от скорого шага на бег, но тут послышался визгливый голос хозяйки:
– Кукла! Кукла, а ну бегом домой, еще инфекцию какую подхватишь! Бегом, кому сказала!
И эта злющая кроха, еще пару раз тявкнув для острастки, убежала. Вот вам и вся опасность.
Андрей Петрович тем временем вырвался вперед, и он, несколько обеспокоенный этим, завертел головой, отыскивая сутулую фигуру в линялом плаще. Не видать, однако. Через дорогу, у мусорных баков, он заметил фигуру, деловито изучающую их содержимое. Перебарывая брезгливость, он замедлил шаг и присмотрелся. Одет в лохмотья, масса одежек, потерявших цвет. Распухшие бурые лодыжки выглядывают из-под затертых синих рейтуз. И едкий кислый дух, перешибающий даже мусорную вонь.
И это… это может еще объединяться?! Какие кланы и границы… Да они себя не помнят, не то что… Додумать он не успел; неведомым образом существо, почуяв его присутствие, подняло голову. На него глянуло лицо буро-сизое, оплывшее и потерявшее всякое сходство с человеческим. Глаза оловянные, неживые, смотрят сквозь.
– Будешь лезть, гнида, – прохрипело существо, – я те нос откушу. Понял? Понял меня?! Тут мое место. Законное. Мне его Герцог дал. Вали отсюда, а то скажу ему, он тебя… – Существо обрушило на него поток гнуснейшей площадной ругани. Смерив его своим оловянным взглядом, оно откашлялось, харкнуло в пыль и вернулось к изучению недр помойки.
Помимо воли прибавив шаг, он шел, не помня себя. Механически переставляя ноги, словно заводная итальянская кукла. В сознании отпечатался, будто выжженный тавром, этот неживой, оловянный пустой взгляд.
Пустой. Пустой взгляд.
– Боже, да оно… она… Это была женщина.
Он почувствовал, как внутри все сворачивает и затягивает узлом, в горло ударил комок, он сглотнул горькую желчь. Господи, это была женщина! Бог весть сколько ей лет и что с ней приключилось, как дошла она до такой жизни… И она была готова растерзать его за право копаться в отбросах! Это просто не укладывалось в голове.
Андрей Петрович, заметно нервничая, ожидал его в тупичке, за гаражами.
– Т-там, у баков… – начал было он, но тот его перебил:
– Сонька Короста, знаю. Местная прынцесса, я с нею, так сказать, знаком. У нас нейтралитет. Я не посягаю на ее добычу, а она никому не стучит о моем местонахождении.
– Прынцесса?.. С-стучит? – не мигая глядя перед собой, повторил пришелец.
– Стучать означает докладывать. Ай! – Он нервно махнул рукой. – Это местные дела, я же вам рассказывал. Бог с ней, сейчас главное – мы выходим на проспект. Прошу вас быть внимательным и делать то же, что и я. Без самодеятельности. Мы выходим, пересекаем пешеходную часть по кратчайшей, ныряем в переход и на той стороне так же быстро проходим тротуар. Ясно?
Он кивнул. Громада проспекта его оглушила. Еще только несколько минут назад он шел тихими дворами, но вот, сколько хватает взгляда, снующие ряды автомобилей ревом заглушают все прочие звуки. Взмыли над дорогою высотные дома, подпирая небо. Витрины, вывески, музыка… Словно он попал в другой мир. Стараясь не упускать из виду старика, он ступил на тротуар. Большинство прохожих словно не замечало его присутствия, а тот, кто замечал, шарахался в сторону. Ах да, проклятый социальный статус. Естественно, он попытался, как мог, привести в порядок свое рубище перед выходом, но только это был сизифов труд.
Впрочем, люди, что шли по проспекту, заслуживали отдельного слова. Они были другие, отличались от тех, кого он уже успел наблюдать во дворах.
Сосредоточенные, корпус чуть наклонен вперед, глаза вниз, они двигались поразительно быстро, совсем, казалось, не обращая внимания на то, что их окружало. Такие разные, каждый сам по себе, они походили… Да-да, он поймал себя на мысли, что сравнивает их с автомобилями, движущимися неукротимым потоком по широкой, наверное, самой широкой, что он видел в жизни, проезжей части.
Он долго ломал голову, как же они проскользнут меж снующих на большой скорости автомобилей, пока не обратил внимание на людей, спускавшихся по лестнице, ведущей… вниз. Похоже, это был тот самый подземный переход, о котором сказал Андрей Петрович. Собравшись с духом, он прошел сквозь гулкое чрево земли, и один Бог только знает, чего ему это стоило и как он обрадовался, вновь оказавшись снаружи. А другие, похоже, к этому привыкли, и визит в Аидово царство их ничуть не смущал. Ох, и чудны же дела твои, Господи!
Нищенки, что были на входе и выходе из лаза, никак на них не прореагировали, только на миг через скорбно-жалостливый образ проглянул хваткий их взгляд. Уф-ф, проскочили.
Теперь – мимо смазанных фигур, что видны лишь боковым зрением, в ветродуйную щель, затем вниз по ступенькам. Мимо чистых и утопающих в юной майской зелени тихих благополучных двориков. Туда, где лишь частью, пусть уже и изменившийся наверняка почти до неузнаваемости, открывался Арбат…
Многоголосая людская река текла в разноцветном русле арбатских домов, образуя многочисленные запруды вокруг художников, музыкантов и лотков. Все пространство казавшейся тесной после проспекта улицы было насквозь пропитано голосами. Говорили все. Кто тихо, а кто и орал во всю глотку. Все это проходило мимо его глаз и ушей, но вскользь, смазано, единой, шумною и пестрой пеленой. Его внимание было всецело поглощено одним-единственным домом – тем, в котором он когда-то жил… Жив ли он?
…Промелькнули вихрем и тягостные думы на мальчишнике, и таинство венчания, то с радостными, то с горестными предзнаменованиями. И застолье после, веселое и душевное, как, впрочем, он любил. Утренний сизовато-зимний свет, что сочится между шторами, и праздничный рождественский запах сосновой смолы из крепко растопленной печки… Ее улыбка, робкая, еще спросонья, когда человек пока еще не полностью освободился от объятий Морфея… Но именно тогда, в эти считаные мгновения, взгляд чист, ведь сперва пробуждается дитя, живущее в каждом, и лишь только следом приходит взрослый, что много знает и понимает, потому и хандрит и мало так смеется.
Он вынырнул из воспоминаний в настоящее, бойкое, многоголосое и равнодушное, как только увидел, что дом его жив! Изменился, безусловно, но не так, что стал лучше или хуже, просто стал другим, а может, время стало другое. Вон даже его барельеф; казалось, уж на что барельеф, ведь если его, то должно быть похоже – ан, нет. Одет, да, похоже, по моде тех лет, к художнику нету вопросов, а вот взирает совсем по-иному, по-теперешнему, холодно и отстраненно. И опять-таки к художнику придирок быть не может. Потому что он художник своего времени и знает только таких людей… Радость от встречи с чем-то знакомым и понятным, своим, пусть и измененным, но узнаваемым, смешивалась с горьким осознанием своего нынешнего бытия. Вот он стоит, как король Лир в отрепьях, перед своим музеем. Было, что греха таить, желание зайти, представиться и учинить переполох.
И с того, что было это желание легко осуществимо, всего-то несколько шагов до заветной двери с медной ручкой, было еще горше. Конечно же, он никуда не пойдет. Ему, кроме некоторой робости (ведь трудно же свыкнуться с необходимостью доказывать и убеждать, что ты это ты), было просто стыдно, обжигающе-стыдно за свой внешний вид, за то, кем он предстанет в глазах потомков.
Вдруг напротив дома он увидел памятник, а подойдя ближе, под аркой увидел себя и ЕЕ, вылитых из меди и почему-то ничуть на себя не похожих, стоявших взявшись за руки, будто вступающих в новую жизнь. Одетых почему-то на летний манер, хотя в день свадьбы зима была дюже лютой… Пространство перед памятником было выложено плиткой, с надписями личного свойства. Одна из них зацепила взгляд. Неведомая Наташа признавалась в том, что десять лет любит человека с таинственным именем Карен и что продолжение следует… Людей у памятника было много. Некоторые позировали, словно с них рисовали портрет. Приглядевшись повнимательнее, он догадался, что этих людей фотографировали при помощи хитрых машинок, способных, по словам Андрея Петровича, запечатлеть все, что видно через них… И было в этом нечто умиляющее и стыдное одновременно. Никого не порицая, он подумал, что сам бы так не смог.
Он и не заметил, как подошла группа высоких, одинаково стриженных и одетых юношей в тяжелых, грубых ботинках. Остальной народ заспешил вдруг прочь, так что у памятника скоро стало пусто.
А они, прихлебывая из бутылок, обменивались короткими, большей частью матерными репликами. Держались развязно, смеялись громко и неприятно, так, словно кругом, кроме них, не было никого.
Памятуя наставления Андрея Петровича держаться подальше от всего, он уже собрался отойти в сторону, но, услышав реплику одного из этих, весьма ЕЕ моложе парней, замер как вкопанный. Его просто-таки оглушила брутальная смесь цинизма и нецензурной, низкопробнейшей площадной брани в адрес запечатленной в бронзе жены… Да как они смеют не только произносить, но думать такое! И тут он моментально позабыл все наставления своего провожатого. В нем клокотало одно лишь желание указать наглецу, этому жалкому выскочке, парвеню, мужлану неотесанному, как необходимо изъяснятся о даме, которой он не годится даже в подметки.
– А ты, чурка, чего тут делаешь? – прорвался вдруг в сознание грубый по содержанию и форме вопрос, обращенный, без сомнения, к нему.
И сразу, вдогонку, раздался второй:
– Слышь, ты, нерусь, мало нам своих бомжей, так еще и ты тут трешься? Сразу после этих слов рядом с ним оказался белобрысый юноша, с ресничками длинными, как у ребенка. Амбре, источаемое им, а точнее, его одеждой, явно пришлось тому не по вкусу, и, скривив лицо, юноша продолжил, – ты че, не сечешь по-русски? Сичас объясню; и ты враз поймешь великий, могучий…