Вообще с ним опять творилось нечто странное. Пустота изнутри никуда не ушла, но что-то в самой середине, у заледеневшего сердца, чувствовалось. Словно бы искорка, крохотный осколочек света не хотел сдаваться и превращаться в лед…
Сверкающие осколками солнца тротуары заполнили спешащие люди, и их пара откровенно диссонировала своим несуетливым, прогулочным шагом.
– Странные люди наши, – сказала она, словно продолжая разговор, – и жалко их, и смешно, и грустно. Они совсем ничего вокруг себя не замечают, понимаете?
Взглянув на нее, он тотчас же вновь отвел взгляд.
– Возможно, они просто привыкли к тому, что живут… – продолжила барышня, – привыкли и лишают себя радости от ощущения жизни… Но ведь это вредная привычка, ее нужно изживать.
– Сударыня, вы… – Он собирался сказать ей, что она еще слишком молода, чтобы рассуждать о жизни, но она его перебила.
– Да-да, я знаю, – улыбнулась она и вдруг вполне серьезно вздохнула: – Я молода. Иногда даже молода-молода – так говорит моя бабушка. Но вот послушайте, однажды весной мне было очень, очень плохо. Конечно, можно решить, что все это вздор, и такой легкомысленной и беззаботной девочке-припевочке просто не может быть по-настоящему плохо… Но уж поверьте, было. Я шла потерянная, не зная, куда иду… И вдруг увидела бомжонка, чумазого, бездомного мальчишку. Замухрышка-замухрышкой, он куда-то волок здоровенный, чуть ли не с него ростом, тюк с тряпками. Нет, не старьевщику, скорее, то были его пожитки…
А день был ясный и солнечный, один из первых теплых дней после затяжной, слякотной, пережившей себя зимы… В такой день хочется жить, так, чтобы до остатка и полностью, хочется расплескаться, стать солнечным зайчиком и прыгать по отражениям. А я иду, как туча, и все это великолепие проходит мимо, и кажется, что мир совсем потерял и цвет, и вкус, и смысл…
Так вот, я обратила внимание на этого паренька оттого, что он смеялся. Звонко и честно. Смеялся оттого, что ему было хорошо.
Я стояла и слушала его смех, и мне сначала было удивительно: как же, находясь на таком дне, можно ТАК смеяться?
А потом мне стало стыдно, ох как стыдно. И с тех пор, если вдруг внутри начинает что-то скулить или ныть, если я понимаю, что нахожусь в полушаге от того, чтобы перестать верить или отказаться от радости, я обязательно вспоминаю того мальчугана. И тот свой стыд храню в тайной комнате души, как противоядие.
– Скажите, – медленно проговорил он, – а вы… пишете? Простите, если я, так сказать, вторгаюсь в приватность, но… У вас потрясающие образы. Покамест вы мне все это рассказывали, я словно бы окунулся… словно был там и все это видел… Право, у вас дар… И потом там, в кофейне, вы ведь… писали что-то?
– Ой, – сказала она, прижав к губам тонкие пальцы, – я же забыла там наброски к курсовику. Это такая самостоятельная работа. Я учусь на журналиста в МГУ, то есть в университете… Но возвращаться туда мы не будем, примета плохая. Я ведь от вас научилась верить в приметы. Лучше погуляем, ведь мне нужно о многом спросить и сказать…
Они гуляли по Москве, сменившей гнев на милость. Солнце разогнало недавнюю хмурь. Москвичам и гостям столицы наконец-то явилось лето – прозрачно-золотистое, наконец-то теплое. И переулки, и проспекты категорически разделились на свет и тень, проезжавшие автомобили гнали перед собой волну жаркого воздуха.
Гуляли и беседовали обо всем на свете. Он больше слушал, чем говорил, и стоило признаться, давно уже он никого не слушал с таким искренним, ненадуманным интересом. Разговор сам собой прыгал с серьезных тем на пустяки, но Таня была отменным рассказчиком, умевшим говорить лаконично и образно.
Да-да, она звалась Татьяной. То ли знак, то ли совпаденье – ее фамилия была Ларина… Но ему отчего-то совсем не хотелось размышлять об этом. Потому что было беззаботно, легко, словно школьнику, который убежал с нудных, никому не нужных, кроме зануде-учителю, уроков. И теперь весь мир у твоих ног – сколько пройдешь, то твое.
Выгибали спины столичные переулки, убегали из-под ног узкие тротуары, а он все слушал ее и удивлялся. Современная жизнь в ее изложении не выглядела хуже или лучше. Она честно называла то, что ей казалось черным, – черным, однако не мирясь с окружающей действительностью, не хотела ее разрушить и построить все по своему прожекту. Она здесь жила. Может быть, в этом и был ее талант, который она раскрывала на поприще журналистики – умение все называть своими именами. Что-то ее восхищало, что-то злило, с чем-то она боролась, что-то принимала таким, как есть.
Жизнелюбие – вот что это было. Рядом с ней хотелось жить, жить с полной силой, жить с желанием. И творить.
Да-да, именно так. Он слушал ее, и внутри, словно сами собой, рождались слова и строчки. Сперва неуверенные, казалось, что случайные…
Это было словно перерождение. С каждым шагом прежний он, хмурый, уставший и отчаявшийся, истончался, испарялся щедрыми жаркими лучами московского солнца.
Он боялся загадывать, боялся спугнуть это ощущение, однако чем дальше, тем больше в нем росло… да, росло и крепло желание взять в руку перо.
Но и это было не самое дивное. Желание творить вдруг столкнулось с желанием как можно дольше не расставаться с этой замечательной девушкой, с которою свел его дождь. Притом, что он прекрасно понимал – это не влюбленность и не флирт, здесь что-то другое. И наименование этому найти крайне сложно еще и потому, что эти их отношения не требуют особенных названий, определяющих рамки и границы. Им просто было хорошо вдвоем.
Чудны дела твои, Господи. Так страдать от потери желания писать, того, чем он жил, без чего не мыслил себя, и чудом обретя его вновь, осознать, что более всего в отпущенное ему время хочется просто ходить по солнечным улицам и болтать обо всем на свете с девушкой по имени Таня Ларина…
Нет, он знал – наступит миг, и он что есть духу помчится туда, где на столе его ждет стопка чистой бумаги. Он должен, он просто обязан успеть. Но не сейчас. Дело не в капризе. Просто что-то держало, что-то не отпускало его…
– Что? – Он опять прослушал, как она обратилась к нему. Вместо мыслей звучали ноты, менялись картины и где-то на самом краю сознания стали складываться слова…
– Простите, – выдохнул он, возвращаясь в реальность. Скажите, а… как вы меня узнали? Меня ведь никто здесь не узнал. Даже до того, как цирюльники изменили мне внешность…
– Не знаю, – пожала она плечами и, посмотрев на него искоса, продолжила: – А давайте еще погуляем, уж больно день хороший. Ну что, променад продолжается?
– Как прикажете, сударыня, – улыбнулся он, галантно подавая ей руку…
День лениво перекатил солнце через зенит. Близился вечер. Еще было тепло и ясно, но что-то витало в воздухе, нашептывало: полдень пройден, ближе к пяти уже, и скоро лягут вечерние тени, сгустится бензиновый чад над проезжею частью, зажгутся огнями витрины.
А они кружили по центру города, словно времени для них не существовало, или оно все, до мгновения, было в их распоряжении. Все серьезные темы исчерпались сами собой, и теперь они просто болтали, беззаботно и беспорядочно, перепрыгивая с русского на английский и французский и обратно. Всякая всячина, комси комса.
Он рассказал ей, как боялся подземных переходов, и в лицах показывал, как шел напролом, не глядя по сторонам и на светофоры, и что ему на это говорили и показывали водители. Она рассказывала, как перепутала кабинеты и, усевшись за первую парту к незнакомому преподавателю, пыталась понять, зачем им, журналистам, поставили в программу химию денуклеиновых кислот…
Он знал и помнил, что времени остается все меньше и меньше, однако его это ничуть не угнетало – он знал, что успеет. Что миг расставания все ближе и ближе, но пока еще не настал. Было волшебное время, время чудес, когда чувствуешь, что можешь все, даже то, о чем раньше и не догадывался.
Мимо них, волоча за собою большой чемодан-тележку, тараща во все стороны глаза, прошел худющий, всклокоченный темнокожий парень. Парусиновые бежевые брюки, футболка, объемистая сумка через плечо – студент-первокурсник, оглушенный большим городом, куда он только что прибыл. Пока он только-только примеряется к его могучему дыханию, пытаясь шагать в унисон. После деревни, которую он впервые покинул, все еще чужое. И язык чужой, не английский, на котором он выучил несколько слов. И все белые чужие, даром, что на одно лицо.
– Эй, парень, привет! Как жизнь, чего нос повесил?
Родное наречие ударило парнишку сильнее тока. Раскрыв рот, он смотрел на хорошо одетого господина, черты которого отдаленно выдавали в нем родную, эфиопскую кровь.
– Будешь писать домой, кланяйся папе-маме. И сам не грусти – все получится, у тебя все будет хорошо!
Девушка, что была с этим странным человеком, удивленно таращила глаза то на него, то на своего спутника, пока толпа, в которой они шли, не увлекла эту странную пару по ту сторону проспекта… А парнишка стоял, где встал, забыв обо всем, силясь понять, откуда в этой чуждой ему Руссии нашелся человек, так чисто говорящий на его диалекте, к тому же знающий его мать и отца…
– Что это был за язык? – удивилась Таня.
– Гыз, эфиопский.
– А откуда вы его знаете? – спросила она.
– Не знаю, – как и она недавно, пожал плечами он. – Бог его знает, все получилось как-то само собой.
– А куда мы идем? – поинтересовалась она, заметив, что он не просто гуляет, а идет, выискивая вокруг ему одному понятные приметы.
– Есть тут одно место, – загадочно произнес он, – совсем рядом, если я ничего не путаю. Но жив ли он?
– Кто?! – удивилась она.
– Идемте, и Бог даст, увидите сами, – произнес он со значением, увлекая ее за собой.
Переулки их кружили и кружили, пока наконец не выпустили из своих криволинейных объятий ко входу в обычный московский двор: старый дом, арка, клумбы, лавочки, подъезды, бабушки и авто. Все как обычно… Только вот почему-то пост милиции. А рядом с постом то, что он искал, – вяз, который рос при его жизни.