Серафима Петровна говорит:
- Нет, не угадали. На третьем уроке будут не опыты и не гимнастика, а ячневая каша!
Мы все повскакали, парты захлопали, а мы танцевать. Как индейцы. Честное слово! И всем хотелось пойти в столовую за этой кашей. Серафима Петровна знала, что так будет, и потому она урок отменила.
Ой и вкусная же была эта каша! Без масла, а всё равно вкусная. Мы принесли в класс два по полведра и ещё по дороге запахом вроде бы закусывали.
На другой день урок не отменили. Выделили в наряд самых лучших учеников.
- Им, - сказала Серафима Петровна, - один урок пропустить не страшно. Всё равно они всё знают отлично.
Ох и старались же мы потом, чтобы и нам пропустить урок было не страшно. И мне семь раз в год выпало пойти за кашей в помдетовскую кухню с двумя вёдрами на палках. Мы потом ходили по очереди - каждый раз четыре ученика. График у нас был. Каждый из нас держал конец палки, на палке ведро, а в вёдрах - в одном щи, а в другом каша. Обед из двух блюд - это Шмельков завёл.
Полную миску горячей каши съешь - и задачи как-то легче решаются.
А сын был у Шмелькова, Кузьма, - малолетний такой. Муська про него говорила: "Кузя - одна сплошная веснушка". Он, правда, очень был веснушчатый. Должно быть, в отца. Рос Кузя без матери. Жена Шмелькова не то у белых осталась, не то погибла - он про это ничего не говорил. По слухам я писать не хочу, чтобы неправда не получилась. Только Кузя этот, пока его в детский сад не взяли, очень плохой был. Не в том смысле плохой, что нехороший, а в том, что худой, болезненный. И сам Шмельков после приезда со дня на день спадал с лица. Это значит - худел. У него в комнате всей мебели было: тюфяк из соломы и тумбочка из фанеры. И при этом он ребятам с нашего двора говорил:
- Богато будут жить все, кто работает. Рабочий день будет всё меньше и меньше. А еды и всякой одежды там и обуви - всё больше и больше. Рабочий человек сможет на отдых к морю поехать во дворец, где царь отдыхал. А ребята получат дворцы, где буржуи жили. Их - эти дворцы - только отремонтировать. И будет там и кино, и столовая, игры всякие, музыка балалайки, гармоники. Играй - не хочу!..
Мы, ребята, слушали Шмелькова, и нам верилось, что так будет, и не верилось.
Сколько раз, бывало, Шмельков меня, как встретит утром, спрашивает:
- Вчера как обедал?
Один раз, когда порции прибавили, он меня специально во дворе поджидал:
- Ну, как теперь обед - подходящий?
- Подходящий, товарищ комиссар.
- А сколько половников на брата?
- Три через край.
- Правильно. А больным домой снесли?
- Снесли. У нас только один больной и то так только - поскользнулся и ногу сломал.
- Лечат?
- Не знаю.
- Что ж ты тогда знаешь?
Я молчал.
- Стыдно? - спросил Шмельков.
- Стыдно.
- Он тебе кто - товарищ?
- Нет. Так просто. В одном классе учимся. Только он около окна сидит. А я в другой стороне, ближе к двери.
Ну и рассердился тогда Шмельков!
- Другая сторона, - сказал он, - там за морем, где власть другая и порядки другие - волчьи. Понял! И то те, кто там работают, тоже нам товарищи. А ты говоришь - другая сторона!..
Он тогда взял у меня адрес того мальчика и послал ему из Помдета на дом сухой паёк.
В то время, кроме Шмелькова, я не знал ни одного большевика-коммуниста. Он первый. И я его не могу забыть. Помню ночь, когда белые в последний раз брали наш город. После этого их вышибли, и Советская власть уже установилась навсегда. А тогда страшно было. Артиллерия белых била по городу и с моря и с суши. У Шмельковых снесло над головой крышу и обрушился потолок. В общем, они перебрались к нам. Это было часа в два ночи. Муська была тогда совсем маленькая, но всё равно не плакала.
А мама моя плакала. Только тихо - неслышно. Но я всё равно видел: щёки-то мокрые - не скроешь.
Кузю положили со мной в кровать. А сам Шмельков опять достал свой пистолет в деревянной кобуре, который мы после первого дня его приезда не видели, и ушёл.
Моя мама всё уговаривала Кузю поесть кукурузных лепёшек и чаю попить, а он только одно:
- Не.
Такой упрямый был детёныш. А маленький. Как младенчик. Хотя ему тогда уже четыре года стукнуло. Он мне сам говорил, что ему пятый пошёл.
Ну, Муська его в конце концов уговорила по-своему, по-ребячьему, и накормила.
Это, оказывается, ему отец наказал ни от кого никакой еды не брать, чтобы никто не мог к нему, как к сыну начальника продовольствия, подлизаться. Ох и принципиальный же был этот Шмельков! Так посмотришь на него - морячок, братишка, и всё.
Но я потом, как старше стал, понял: если бы больше было таких вот людей, как Шмельков, ни одному вору или взяточнику не стало бы житья...
Ночка та была - страшно вспомнить. Отца нет - он в портовом отряде самообороны. Света электрического нет - коптилка одна на столе; огонёк от неё маленький - меньше, чем от свечки, а тени громаднющие и копоти - весь потолок. Муська сидит на кровати - плечи костлявые, глаза большущие, руки тонюсенькие. Но не подумайте, что нескладная какая-нибудь. Очень она складная и красивая. Вот только упрямая, как сто ослов.
- Не буду спать, и всё.
А Кузя со мной рядом. Молчит. Хоть бы сказал что-нибудь. И то легче было бы.
Мама пол подметает и пыль вытирает. Это в три часа ночи. А что делать: от взрывов потолок осыпался и всё в комнате в пыли. Мы даже чихали от этого.
Потом приходит Шмельков - тоже весь серый, пыльный, одноцветный какой-то, как в кино. И всё в ту ночь мне казалось, что это не взаправду, а будто это я сижу на стуле и кино смотрю. Честное слово. Бывает же такое с человеком. То в кино вдруг забываешь, где ты, и думаешь, что всё по правде так происходит, как на экране, а тут взаправду всё, а ты думаешь кино. Чудно!
Так вот: Шмельков заходит, а пистолет у него висит. Я сразу заметил.
Мама моя спрашивает:
- Мой где?
- Портовый отряд самообороны отошёл, - говорит Шмельков. - Дальше биться расчёту нет. У беляков английские танки и французские пулемёты. А о вашем муже не беспокойтесь. Самооборонщики рассредоточились. Скроются. А скоро мы обратно будем. Теперь навсегда. Беляки в море побегут, как крысы с корабля.
Мама слушает и плачет. А я говорю:
- Мамочка, так это же хорошо, что их всех в море потопят.
- Не вмешивайся, когда взрослые говорят. - Мама машет на меня рукой. - Вот Муся молчит, и ты молчи.
И в это время как трахнет! Стекло - дзинь! - и нет стекла. Только осколки. А в окне всё красное-красное. Кузя сидит рядом со мной, ноги с кровати свесил.
Шмельков нагнулся к нему, обнял:
- Ну, сыночек, не горюй.
А Кузя не плачет - ни-ни - и отвечает, как большой:
- Чего горевать? Беляков побьёшь и опять вернёшься?
- Вернусь.
- И на катере меня покатаешь?
- Покатаю.
- И на карусели?
- И на карусели.
Ой, чувствую я, что всё Кузя понимает, а виду не подаёт, отца жалеет. Приподнимается парень, обнимает отца, целует:
- Ну, батя, будь здоров!
- Будь здоров, сынок!
Лучше бы мне и не вспоминать это. Мама ещё тогда спросила Шмелькова:
- Куда же вы? Слышите - за углом стрельба? Белые в город вошли.
А Шмельков:
- Не вошли ещё. Это наши отходят. Склад вывозить буду. Спрячем продукты. Скоро вернёмся - детей кормить надо будет... Ну, Кузя, дай-ка ещё разок поцелуемся...
И убежал.
А Муська осколки стекла с пола подметала. Шлёпанцы мамины надела и, как была в рубашке, так и пыль вытирала, - уборку устроила. Ночью. Смешно. Нашла время. Кузя отвернулся к стене, голова в подушке. Молчит...
Он потом, мальчонка этот, с нами жил три недели, пока наши не вернулись. А беляков всех в море сбросили. Убегали на пароходах, на лодках, на яхтах, на катерах.
Их и вспоминать неохота. Шмельков не вернулся. Нам рассказывали, что вывезти склад не успел и там же у склада, чтобы белякам в руки не даться, подорвал себя гранатой.
А Кузю у нас забрали в севастопольский детдом "Коммунар". Теперь Кузьма Шмельков на фронте служит. Контр-адмирал. Военными кораблями командует. А есть на Черноморском флоте, только на торговом флоте, красивый такой пароход - "Матрос Шмельков". Это в память Кузиного отца. Мой отец на этом самом "Матросе Шмелькове" один год плавал третьим помощником. Я бывал на "Шмелькове". Там в кают-компании портрет матроса Шмелькова висит. В бескозырке, бушлате и тельняшке треугольником на груди. Как живой!
ОТ ЖЕНИ ПАХНЕТ ЛЕНЬЮ
Мой отец плавал на дубке. Так назывались в нашей местности маленькие парусники, в которых возили арбузы и виноград, сахар и дрова - груз недорогой и не издалека.
Отец был небольшого роста, но зато очень уж широкоплеч. У него были большие руки, а брови топорщились на переносице, как два драчливых петуха.
Синие глаза под ними были добрыми, и сердце у него было доброе, открытое. Отец получал не ахти какую зарплату, но редко когда приносил домой получку целиком. Он отдавал матери деньги и говорил обычно:
- В следующую получку все принесу.
Мать сердилась:
- Ты не оправдывайся. Раз отдал - значит, им больше нужно.
Мать не спрашивала, кому отец отдал деньги: в те годы голодали многие.
Мой отец был не такой, как все. Вы подумаете, что я так говорю потому, что это мой отец. Совсем не потому. Я знаю, что другие отцы ругали своих детей за какие-то там траты: "Учебник купил. А у товарища взять не мог?" Или: "Почему на завтрак так много потратил? Швыряешь деньгами".
Мой отец не давал мне деньги просто так, а только на то, на что действительно нужно было. Но при этом он требовал, чтобы я не скупердяйничал, а потратил - на учебник или на обед - всё, что получил. Он говорил: "Сэкономишь гвозди - потеряешь подкову". Так оно бывает у скупого хозяина лошади, и так же оно бывает и в жизни. Сколько раз в жизни я убеждался, что отец прав! Прав в том, что нет у него этой глупой скупости, при которой люди сами себя обкрадывают. И мама это понимала и соглашалась с отцом, когда он говорил: "Что даёшь - получаешь обратно; что не даёшь теряешь нав