Тельняшка — моряцкая рубашка. Повести — страница 13 из 67

Полную миску горячей каши съешь — и задачи как-то легче решаются.

А сын был у Шмелькова, Кузьма, — малолетний такой. Муська про него говорила: «Кузя — одна сплошная веснушка». Он, правда, очень был веснушчатый. Должно быть, в отца. Рос Кузя без матери. Жена Шмелькова не то у белых осталась, не то погибла — он про это ничего не говорил. По слухам я писать не хочу, чтобы неправда не получилась. Только Кузя этот, пока его в детский сад не взяли, очень плохой был. Не в том смысле плохой, что нехороший, а в том, что худой, болезненный. И сам Шмельков после приезда со дня на день спадал с лица. Это значит — худел. У него в комнате всей мебели было: тюфяк из соломы и тумбочка из фанеры. И при этом он ребятам с нашего двора говорил:

— Богато будут жить все, кто работает. Рабочий день будет всё меньше и меньше. А еды и всякой одежды там и обуви — всё больше и больше. Рабочий человек сможет на отдых к морю поехать во дворец, где царь отдыхал. А ребята получат дворцы, где буржуи жили. Их — эти дворцы — только отремонтировать. И будет там и кино, и столовая, игры всякие, музыка — балалайки, гармоники. Играй — не хочу!..

Мы, ребята, слушали Шмелькова, и нам верилось, что так будет, и не верилось.

Сколько раз, бывало, Шмельков меня, как встретит утром, спрашивает:

— Вчера как обедал?

Один раз, когда порции прибавили, он меня специально во дворе поджидал:

— Ну, как теперь обед — подходящий?

— Подходящий, товарищ комиссар.

— А сколько половников на брата?

— Три через край.

— Правильно. А больным домой снесли?

— Снесли. У нас только один больной и то так только — поскользнулся и ногу сломал.

— Лечат?

— Не знаю.

— Что ж ты тогда знаешь?

Я молчал.

— Стыдно? — спросил Шмельков.

— Стыдно.

— Он тебе кто — товарищ?

— Нет. Так просто. В одном классе учимся. Только он около окна сидит. А я в другой стороне, ближе к двери.

Ну и рассердился тогда Шмельков!

— Другая сторона, — сказал он, — там за морем, где власть другая и порядки другие — волчьи. Понял! И то те, кто там работают, тоже нам товарищи. А ты говоришь — другая сторона!..

Он тогда взял у меня адрес того мальчика и послал ему из Помдета на дом сухой паёк.

В то время, кроме Шмелькова, я не знал ни одного большевика-коммуниста. Он первый. И я его не могу забыть. Помню ночь, когда белые в последний раз брали наш город. После этого их вышибли, и Советская власть уже установилась навсегда. А тогда страшно было. Артиллерия белых била по городу и с моря и с суши. У Шмельковых снесло над головой крышу и обрушился потолок. В общем, они перебрались к нам. Это было часа в два ночи. Муська была тогда совсем маленькая, но всё равно не плакала.

А мама моя плакала. Только тихо — неслышно. Но я всё равно видел: щёки-то мокрые — не скроешь.

Кузю положили со мной в кровать. А сам Шмельков опять достал свой пистолет в деревянной кобуре, который мы после первого дня его приезда не видели, и ушёл.

Моя мама всё уговаривала Кузю поесть кукурузных лепёшек и чаю попить, а он только одно:

— Не.

Такой упрямый был детёныш. А маленький. Как младенчик. Хотя ему тогда уже четыре года стукнуло. Он мне сам говорил, что ему пятый пошёл.

Ну, Муська его в конце концов уговорила по-своему, по-ребячьему, и накормила.

Это, оказывается, ему отец наказал ни от кого никакой еды не брать, чтобы никто не мог к нему, как к сыну начальника продовольствия, подлизаться. Ох и принципиальный же был этот Шмельков! Так посмотришь на него — морячок, братишка, и всё.

Но я потом, как старше стал, понял: если бы больше было таких вот людей, как Шмельков, ни одному вору или взяточнику не стало бы житья…

Ночка та была — страшно вспомнить. Отца нет — он в портовом отряде самообороны. Света электрического нет — коптилка одна на столе; огонёк от неё маленький — меньше, чем от свечки, а тени громаднющие и копоти — весь потолок. Муська сидит на кровати — плечи костлявые, глаза большущие, руки тонюсенькие. Но не подумайте, что нескладная какая-нибудь. Очень она складная и красивая. Вот только упрямая, как сто ослов.

— Не буду спать, и всё.

А Кузя со мной рядом. Молчит. Хоть бы сказал что-нибудь. И то легче было бы.

Мама пол подметает и пыль вытирает. Это в три часа ночи. А что делать: от взрывов потолок осыпался и всё в комнате в пыли. Мы даже чихали от этого.

Потом приходит Шмельков — тоже весь серый, пыльный, одноцветный какой-то, как в кино. И всё в ту ночь мне казалось, что это не взаправду, а будто это я сижу на стуле и кино смотрю. Честное слово. Бывает же такое с человеком. То в кино вдруг забываешь, где ты, и думаешь, что всё по правде так происходит, как на экране, а тут взаправду всё, а ты думаешь — кино. Чудно!

Так вот: Шмельков заходит, а пистолет у него висит. Я сразу заметил.

Мама моя спрашивает:

— Мой где?

— Портовый отряд самообороны отошёл, — говорит Шмельков. — Дальше биться расчёту нет. У беляков английские танки и французские пулемёты. А о вашем муже не беспокойтесь. Самооборонщики рассредоточились. Скроются. А скоро мы обратно будем. Теперь навсегда. Беляки в море побегут, как крысы с корабля.

Мама слушает и плачет. А я говорю:

— Мамочка, так это же хорошо, что их всех в море потопят.

— Не вмешивайся, когда взрослые говорят. — Мама машет на меня рукой. — Вот Муся молчит, и ты молчи.

И в это время как трахнет! Стекло — дзинь! — и нет стекла. Только осколки. А в окне всё красное-красное. Кузя сидит рядом со мной, ноги с кровати свесил.

Шмельков нагнулся к нему, обнял:

— Ну, сыночек, не горюй.

А Кузя не плачет — ни-ни — и отвечает, как большой:

— Чего горевать? Беляков побьёшь и опять вернёшься?

— Вернусь.

— И на катере меня покатаешь?

— Покатаю.

— И на карусели?

— И на карусели.

Ой, чувствую я, что всё Кузя понимает, а виду не подаёт, отца жалеет. Приподнимается парень, обнимает отца, целует:

— Ну, батя, будь здоров!

— Будь здоров, сынок!

Лучше бы мне и не вспоминать это. Мама ещё тогда спросила Шмелькова:

— Куда же вы? Слышите — за углом стрельба? Белые в город вошли.

А Шмельков:

— Не вошли ещё. Это наши отходят. Склад вывозить буду. Спрячем продукты. Скоро вернёмся — детей кормить надо будет… Ну, Кузя, дай-ка ещё разок поцелуемся…

И убежал.

А Муська осколки стекла с пола подметала. Шлёпанцы мамины надела и, как была в рубашке, так и пыль вытирала, — уборку устроила. Ночью. Смешно. Нашла время. Кузя отвернулся к стене, голова в подушке. Молчит…

Он потом, мальчонка этот, с нами жил три недели, пока наши не вернулись. А беляков всех в море сбросили. Убегали на пароходах, на лодках, на яхтах, на катерах.

Их и вспоминать неохота. Шмельков не вернулся. Нам рассказывали, что вывезти склад не успел и там же у склада, чтобы белякам в руки не даться, подорвал себя гранатой.

А Кузю у нас забрали в севастопольский детдом «Коммунар». Теперь Кузьма Шмельков на фронте служит. Контр-адмирал. Военными кораблями командует. А есть на Черноморском флоте, только на торговом флоте, красивый такой пароход — «Матрос Шмельков». Это в память Кузиного отца. Мой отец на этом самом «Матросе Шмелькове» один год плавал третьим помощником. Я бывал на «Шмелькове». Там в кают-компании портрет матроса Шмелькова висит. В бескозырке, бушлате и тельняшке треугольником на груди. Как живой!

ОТ ЖЕНИ ПАХНЕТ ЛЕНЬЮ

Мой отец плавал на дубке. Так назывались в нашей местности маленькие парусники, в которых возили арбузы и виноград, сахар и дрова — груз недорогой и не издалека.

Отец был небольшого роста, но зато очень уж широкоплеч. У него были большие руки, а брови топорщились на переносице, как два драчливых петуха.

Синие глаза под ними были добрыми, и сердце у него было доброе, открытое. Отец получал не ахти какую зарплату, но редко когда приносил домой получку целиком. Он отдавал матери деньги и говорил обычно:

— В следующую получку все принесу.

Мать сердилась:

— Ты не оправдывайся. Раз отдал — значит, им больше нужно.

Мать не спрашивала, кому отец отдал деньги: в те годы голодали многие.

Мой отец был не такой, как все. Вы подумаете, что я так говорю потому, что это мой отец. Совсем не потому. Я знаю, что другие отцы ругали своих детей за какие-то там траты: «Учебник купил. А у товарища взять не мог?» Или: «Почему на завтрак так много потратил? Швыряешь деньгами».

Мой отец не давал мне деньги просто так, а только на то, на что действительно нужно было. Но при этом он требовал, чтобы я не скупердяйничал, а потратил — на учебник или на обед — всё, что получил. Он говорил: «Сэкономишь гвозди — потеряешь подкову». Так оно бывает у скупого хозяина лошади, и так же оно бывает и в жизни. Сколько раз в жизни я убеждался, что отец прав! Прав в том, что нет у него этой глупой скупости, при которой люди сами себя обкрадывают. И мама это понимала и соглашалась с отцом, когда он говорил: «Что даёшь — получаешь обратно; что не даёшь — теряешь навсегда».

Я не припомню, чтобы мать и отец когда-нибудь ссорились. Отец любил людей и, если слышал про кого-нибудь плохое, говорил:

— Цветы разные бывают. Не всем же быть розой. И у той есть шипы.

Только Женю Ежина он не любил и говорил, что от него дурно попахивает. Помню, услышав это, я удивился:

— Чем попахивает? Женька всегда такой чисто вымытый. Он и в порту не бывает. От него ничем не пахнет, даже рыбой или там смолой не пахнет.

— Нет, — сказал отец, — от него попахивает ленью.

И эти слова отца, как всё почти, что он мне говорил и советовал, я вспоминал потом, убеждаясь в правоте его слов. Да, так оно и бывало — скажет отец, и подумаешь: «Вечно поучает. А это совсем не так». Но потом на поверку выходит: так.

О Жене Ежине я никогда не думал как о лентяе. Все мы — и я в том числе — старались кто как мог поскорее отделаться от уроков и поскорее во двор, на улицу, в порт. Все мы мечтали быть моряками, носить тельняшку, поворачивать штурвал, драить палубу, вертеть якорную лебёдку, шуровать топку, где кочегары стоят полуголые, блестящие от пота, точно лакированные.