Тело помнит все. Какую роль психологическая травма играет в жизни человека и какие техники помогают ее преодолеть — страница 12 из 41

Наши тела – это тексты, которые несут в себе воспоминания, так что воспоминания – это самая настоящая реинкарнация.

Кати Кэннон

Интерес научного сообщества к проблеме психологической травмы сильно колебался на протяжении последних ста пятидесяти лет. Шарко в 1893 году умер, Фрейд стал рассматривать первопричиной психических болезней внутренние конфликты, защитные реакции и инстинкты, и медицина в целом потеряла интерес к этой теме. Психоанализ тем временем стремительно набирал популярность. В 1911 году бостонский психиатр Мортон Принс, учившийся вместе с Уильямом Джеймсом и Пьером Жане, пожаловался, что люди, интересовавшиеся последствиями травмы, были сродни «смытым приливом в Бостонской бухте моллюскам».

Впрочем, про травму забыли всего на несколько лет, так как с началом Первой мировой войны в 1914 году медицина и психология в очередной раз столкнулись с сотнями тысяч людей со странными психологическими симптомами, необъяснимыми болезнями и потерей памяти. Появление кинематографа позволило записать этих солдат на пленку, и сегодня на YouTube мы можем наблюдать за их нелепыми позами, странными словами, испуганными выражениями лица и тиками – физическими проявлениями травмы: «воспоминания, запечатленные одновременно в разуме, в виде внутренних образов и слов, и в теле».

В начале войны британцы придумали диагноз «военный невроз», который давал ветеранам право на лечение и пособие по инвалидности. Схожим альтернативным диагнозом была «неврастения», который не предполагал ни лечения, ни пособия. То, какой диагноз получал солдат, полностью зависело от взглядов его лечащего врача (2).

На Западном фронте служило более миллиона британских солдат. Лишь в первые часы первого июля 1916 года в ходе битвы на Сомме пострадали 57 470 солдат, из которых 19 249 были убиты – это был самый кровавый день в истории страны. Историк Джон Киган сказал про их военачальника, фельдмаршала Дугласа Хейга, памятник которому возвышается на улице Уайтхолл в Лондоне – бывшем центре Британской империи: «В своих публичных выступлениях и личных дневниках он не выражал никакой обеспокоенности человеческими страданиями». В битве при Сомме он «отправил цвет британской молодежи на смерть и увечья» (3).

По мере продолжения войны военный невроз все сильнее подрывал эффективность боевых сил. Генеральный штаб Великобритании разрывался, чтобы и всерьез отнестись к страданиям солдат, и добиться победы над немцами.

В июне 1917 года был выпущен указ под номером 2384, гласивший: «Ни при каких обстоятельствах не разрешается упоминать выражение «военный невроз» как вслух, так и в любой отчетности». Всем солдатам с психологическими проблемами предлагалось давать диагноз «NYDN» (Not Yet Diagnosed, Nervous – диагноз еще не поставлен, раздражительный) (4).

В ноябре 1917 года Генеральный штаб отказал Чарльзу Самюэлю Майерсу, заведовавшему четырьмя полевыми госпиталями для раненых солдат, в разрешении на публикацию статьи, посвященной военному неврозу, в «Британском медицинском журнале». Немцы пошли еще дальше – они считали военный невроз недостатком характера, с которым боролись различными болезненными способами, включая электрошоковую терапию.

В 1922 году британское правительство опубликовало отчет Саутборо, чтобы не допустить диагностики военного невроза в последующих войнах, а также исключить в будущем требования о компенсации. В этом отчете предлагалось исключить военный невроз из всех официальных перечней и настаивалось, что эти случаи больше нельзя рассматривать как «военную травму, которой эта болезнь считалась ранее» (5). Официальное заключение состояло в том, что хорошо обученные войска под надлежащим руководством не должны страдать от военного невроза, и военнослужащие, ставшие жертвой этого расстройства, были недисциплинированными солдатами, воевавшими против своей воли. Хотя политические волнения по поводу признания этого диагноза и продолжались еще несколько лет, отчеты о наиболее эффективных методах лечения военного нервоза исчезли из медицинской литературы (6).

В США судьба ветеранов также была сопряжена с проблемами. В 1918 году, когда они вернулись домой с полей сражения во Франции и Фландрии, их приветствовали как национальных героев, прямо как солдат, возвращающихся из Ирака и Афганистана в наши дни. В 1924 году конгресс проголосовал за выплату им премии в размере 1,25 доллара за каждый день службы за рубежом, однако эти выплаты были отложены до 1945 года.

К 1932 году страна погрузилась в Великую депрессию, и в мае того же года примерно пятнадцать тысяч безработных и нищих ветеранов разбили лагерь в вашингтонском торговом центре, требуя немедленной выплаты полагавшихся им премий. Сенат отклонил законопроект о преждевременных выплатах шестьюдесятью двумя голосами против восемнадцати. Месяц спустя президент Гувер приказал армии очистить лагерь ветеранов. Войсками, которые поддерживали шесть танков, командовал начальник штаба армии генерал Дуглас Макартур. Связь с вашингтонской полицией обеспечивал майор Дуайт Дэвид Эйзенхауэр, а майор Джордж Пэттон руководил кавалерией. Подняв штыки, солдаты бросились в атаку, бросая в ветеранов гранаты со слезоточивым газом. На следующее утро торговый центр был полностью покинут и объят пламенем (7). Ветераны так никогда и не получили своего пособия.

Хотя медицинские и политические деятели и повернулись спиной к возвращающимся с войны солдатам, ужасы войны были навсегда запечатлены в литературе и искусстве. В романе немецкого писателя Эриха Марии Ремарка «На Западном фронте без перемен» (8), где описывались будни фронтовых солдат, главный герой Пауль Баум говорит от лица всего поколения:

«Теперь я замечаю, что я, сам того не зная, сильно сдал. Я уже не нахожу себе места здесь – это какой-то чужой мир. Одни расспрашивают, другие не хотят расспрашивать, и по их лицам видно, что они гордятся этим, зачастую они даже заявляют об этом вслух, с этакой понимающей миной: дескать, мы-то знаем, что об этом говорить нельзя. Они воображают, что они ужасно деликатные люди»[43](9).

Опубликованный в 1929 году, роман тут же снискал мировую популярность и был переведен на двадцать пять языков. Снятый на его основе в 1930 году голливудский фильм получил «Оскар» в номинации «Лучший фильм».

Когда же несколько лет спустя к власти пришел Гитлер, «На Западном фронте без перемен» стала одной из первых «вырожденных книг», сожженных нацистами на площади перед Университетом имени Гумбольдта в Берлине (10). Видимо, осведомленность о губительных последствиях войны для разума солдат представляла угрозу планам нацистов погрузиться в очередное безумие.

Отрицание последствий военной травмы способно нанести удар по общественному строю. Нежелание признать нанесенный войной вред и нетерпимость к «слабости» сыграли важнейшую роль в расцвете фашизма и милитаризма по всему миру в 1930-х. Огромные военные репарации, выплаченные по Версальскому договору, еще больше опозорили и без того опороченную Германию. Немецкое общество, в свою очередь, безжалостно расправлялось со своими травмированными ветеранами войны, с которыми обращались, как с низшими созданиями. Этот поток унижения беспомощных подготовил почву для полного обесценивания прав человека под нацистским режимом: морального оправдания истребления сильными слабых, ставшим основанием для последовавшей войны.

Новое лицо травмы

Начало Второй мировой войны подтолкнуло Чарльза Самюэля Майерса и американского психиатра Абрама Кардинера к публикации отчетов об их работе с солдатами и ветеранами Первой мировой. «Военный невроз во Франции 1914–1918» (1940) (11) и «Травматические неврозы военного времени» (1941) (12) стали основными руководствами для психиатров, лечивших во время нового международного конфликта солдат с военными неврозами. США приложили огромные военные усилия, и достижения психиатрии были ярким тому подтверждением. Опять-таки, на YouTube можно заглянуть в прошлое: документальный фильм «Да будет свет» (1946) голливудского режиссера Джона Хьюстона демонстрирует главный способ лечения военных неврозов того времени: гипноз (13).

В фильме Хьюстона, снятом во время его службы в сухопутных войсках, врачи все такие же патриархальные, а их пациенты – все такие же перепуганные парни. Только вот проявлялась у них травма иначе.

Если в Первой мировой солдаты беспокойно двигались, страдали от лицевого тика и полного паралича, то следующее поколение солдат напугано и скованно. Их тело между тем все помнит: расстройство желудка, учащенное сердцебиение, паника.

Между тем травма отразилась не только на их теле. Вызванное гипнозом состояние транса позволило им подобрать слова для всего того, что они боялись помнить: их ужаса, комплекса вины выжившего, а также противоречивой преданности. Меня также поразило то, что эти солдаты, казалось, гораздо сильнее сдерживали свою злость и враждебность, чем молодые ветераны, с которыми работал я. Проявления травматического стресса меняются под воздействием культуры.

Теоретик феминизма Жермен Грир написала про лечение ПТСР у ее отца после Второй мировой войны: «Осматривая мужчин с серьезными нарушениями, [медработники] практически неизбежно находили их причину в довоенном опыте: эти больные мужчины попросту не были первоклассным боевым материалом… Военные утверждали, что это не война делает мужчин больными, а больные мужчины неспособны участвовать в войнах» (14). Судя по всему, вряд ли врачи как-то помогли ее отцу, однако то, что она стала разбираться с его страданиями, без сомнения, способствовало ее изучению полового доминирования во всех его отвратительных проявлениях, таких как изнасилования, инцест и домашнее насилие.

Когда я работал в больнице для ветеранов, я был озадачен тем, что большинство пациентов, наблюдаемых в психиатрии, были молодыми, недавно уволившимися со службы ветеранами войны во Вьетнаме, в то время как коридоры и лифты, ведущие к отделению общей медицины, были наполнены стариками. Заинтригованный этим расхождением, в 1983 году я провел опрос ветеранов Второй мировой в медицинских пунктах. У большинства из них в соответствии с примененной мной оценочной шкалой был ПТСР, однако их лечение было сосредоточено на медицинских, а не психиатрических проблемах. Эти ветераны жаловались на желудочные колики и боль в груди, а не на ночные кошмары и приступы ярости, от которых, как показало мое исследование, они также страдали. Жалобы пациента напрямую зависят от поведения врача: когда пациент жалуется на ужасные ночные кошмары, а его врач назначает ему флюорографию, то пациент понимает, что он получит более эффективную медицинскую помощь, если сосредоточится на своих физических симптомах. Подобно моим родственникам, сражавшимся или попавшим в плен во время Второй мировой, большинство этих мужчин крайне неохотно делились своими переживаниями. Складывалось ощущение, что ни врачи, ни их пациенты попросту не хотели вспоминать про войну.

Тем не менее военные и гражданские лидеры усвоили во время Второй мировой войны важнейшие уроки, которые прошли стороной предыдущие поколения. После падения нацистской Германии и Японской империи Соединенные Штаты помогли восстановить Европу с помощью Плана Маршалла, ставшего экономическим фундаментом для последующих пятидесяти лет относительного мира. В самих США Закон о правах военнослужащих обеспечил миллионы ветеранов образованием и жильем, что способствовало общему экономическому благополучию и привело к появлению обширного хорошо образованного среднего класса. Вооруженные силы привели нацию к расовой интеграции. Ведомство по делам ветеранов строило по всей стране учреждения, чтобы помогать ветеранам с получением медицинской помощи. Тем не менее, несмотря на все это внимание к вернувшимся с войны ветеранам, психологические последствия войны оставались непризнанными, и травматические неврозы окончательно пропали из официальных перечней психиатрических диагнозов. Последняя научная работа по военной травме после Второй мировой войны увидела свет в 1947 году (15).

Повторное открытие травмы

Как я уже отмечал ранее, когда я начал работать с ветеранами войны во Вьетнаме, в библиотеке больницы для ветеранов не было ни одной книги о психологической травме, однако Вьетнамская война вдохновила на проведение многочисленных исследований, создание учебных организаций, а также включение ПТСР в профессиональную литературу. Одновременно с этим в массах произошел взрывной рост интереса к проблеме психологической травмы.

Выпущенный в 1974 году учебник по клинической психиатрии под авторством Фридмана и Каплана гласил, что «инцест случается крайне редко, затрагивая не более чем одного человека из 1,1 миллиона» (16). Как мы уже видели во второй главе, далее в этом авторитетном учебнике превозносятся потенциальные плюсы инцеста: «…инцест снижает вероятность развития у человека психоза, позволяя ему лучше подстраиваться к окружающему миру… большинству из них подобный опыт ничуть не повредил».

То, насколько ошибочными были эти заявления, стало очевидно, когда зарождающееся феминистское движение вкупе с осведомленностью общества о психологических травмах у ветеранов боевых действий подтолкнули заявить о себе десятки тысяч жертв детского насилия. Были сформированы группы повышения осведомленности и группы поддержки жертв, а во многих популярных книгах, включая «Мужество исцеления» (1988) – ставшую бестселлером мотивационную книгу для жертв инцеста, а также книгу Джудит Херман «Травма и исцеление» (1992), в которой подробно обсуждаются различные этапы лечения и выздоровления.

Наученный горьким опытом истории, я стал переживать, не грозит ли нам очередная волна отрицания травмы, как это было в 1985, 1917 и 1947 годах. Именно так все и произошло.

В начале 1990-х во многих ведущих газетах и журналах в США и Европе начали появляться статьи о так называемом синдроме ложной памяти, при котором у пациентов с психиатрическими проблемами якобы создавались подробные ложные воспоминания о сексуальном насилии, которые, как они утверждали, на протяжении многих лет были подавлены.

Что поражало во всех этих статьях, так это та уверенность, с которой в них утверждалось об отсутствии доказательств того, что люди запоминают психологическую травму не так, как обычные события. Я хорошо помню звонок от известного лондонского новостного еженедельника – мне сообщили, что они планируют в следующем выпуске опубликовать статью про травматические воспоминания, и предложили как-то прокомментировать эту тему. Я с энтузиазмом отнесся к их вопросам и сказал, что утрата воспоминаний о травмирующих событиях впервые изучалась в Англии более века назад. Я упомянул работу Джона Эрика Эриксена и Фредерика Майерса с жертвами железнодорожных аварий в 1860-х и 1870-х годах, а также обширные исследования проблем с памятью у воевавших в Первой мировой солдат, проведенные Чарльзом Самюэлем Майерсом и Уильямом Риверсом. Я также посоветовал им взглянуть на статью, опубликованную в 1944 году в «The Lancet», в которой описывались последствия спасения всей британской армии с пляжей Дюнкерка в 1940 году. Более десяти процентов обследованных солдат страдали от сильной потери памяти после эвакуации (17). На следующей неделе журнал сообщил своим читателям об отсутствии каких-либо доказательств того, что люди иногда частично или полностью теряют воспоминания о травмирующих событиях.

Проблема отсроченных воспоминаний о травме не вызывала особых споров, когда Майерс и Кардинер впервые описали это явление в своих книгах по военному неврозу в Первой мировой; когда случаи серьезной потери памяти наблюдались после Дюнкеркской операции, или же когда я писал про ветеранов войны во Вьетнаме и людей, переживших пожар в ночном клубе «Коконат гроув». Вместе с тем в 1980-х и начале 1990-х, когда начали писать про аналогичные проблемы с памятью у детей и женщин, столкнувшихся с домашним насилием, судебные иски жертв насилия привели к тому, что эта проблема перекочевала из области науки в политику и право. Это, в свою очередь, привело к скандалам о педофилии в католической церкви, в ходе которых специалистов по памяти стравливали друг против друга в залах суда по всем США, а затем в Европе и Австралии.

Специалисты, выступавшие от имени церкви, заявляли, что воспоминания о сексуальном насилии в детстве как минимум не заслуживали доверия и что заявления, сделанные предполагаемыми жертвами, скорее всего, стали результатом ложных воспоминаний, внедренных в их разум психотерапевтами, которые были чересчур сочувственными, доверчивыми либо и вовсе действовали в собственных интересах. В течение этого периода мне довелось поработать более чем с пятьюдесятью взрослыми, которые, подобно Джулиану, помнили, как их насиловали священники. Примерно в половине случаев их иски были отклонены.

Научное объяснение подавленных воспоминаний

На самом деле за более чем сто лет были сделаны сотни научных публикаций о том, как подавленные воспоминания о пережитой травме всплывают спустя годы или даже десятилетия (18). Сообщалось о случаях потери памяти у людей, переживших природные катаклизмы, несчастные случаи, войну, похищения, пытки, концентрационные лагеря, а также физическое и сексуальное насилие. Полная потеря памяти наиболее характерна для сексуального насилия в детстве – ей подвержены от 19 до 38 процентов всех жертв (19). Особых разногласий в этом вопросе не наблюдается: руководство DSM-III еще в 1980 году признало существование проблемы потери памяти о травмирующих событиях в диагностических критериях диссоциативной амнезии: «неспособность вспомнить важную личную информацию, как правило, связанную с травмой или стрессом, которую невозможно объяснить обычной забывчивостью». Потеря памяти была одним из диагностических критериев ПТСР с тех пор, как этот диагноз был впервые введен.

Одно из самых любопытных исследований подавленных воспоминаний было проведено доктором Линдой Мейер Уильямс, которое началось, когда она училась на кафедре социологии в Пенсильванском университете в начале 1970-х. Уильямс опросила 206 девочек возраста от десяти до двенадцати лет, попавших в отделение неотложной помощи после сексуального насилия. Результаты их лабораторных анализов, а также записи интервью с детьми и их родителями хранились в медицинской документации больницы. Семнадцать лет спустя Уильямс смогла отследить 136 из этих – уже ставших взрослыми – детей, которых она подробно повторно опросила (20). Более трети женщин (38 процентов) не помнили про насилие, о котором было написано в их медицинской карте, в то время как лишь пятнадцать женщин (12 процентов) заявили, что никогда не подвергались насилию в детстве. Более двух третей (68 процентов) рассказали о других случаях сексуального насилия в детстве. Женщины, которые были на момент происшествия младше и которых растлил известный им человек, чаще забывали о пережитом насилии.

В ходе исследования также была изучена достоверность восстановленных воспоминаний. Каждая десятая женщина (16 процентов из тех, кто помнил про насилие) сообщила, что в какой-то момент в прошлом забыла о нем, однако позже вспомнила о случившемся. По сравнению с женщинами, которые всегда помнили о своем растлении, те, кто временно об этом забывал, на момент совершения насилия были младше и реже получали поддержку от своих матерей.

Восстановленные воспоминания по своей точности практически не отличались от тех, что никогда не пропадали: воспоминания всех женщин в точности отражали основные факты происшествия, однако ни одна из их историй не совпадала полностью с записанными в их медкартах подробностями (21).

Полученные Уильямс данные подтверждаются недавними исследованиями, показавшими, что восстановленные воспоминания, как правило, встраиваются в память в измененном виде (22). Как только же история начинает пересказываться, особенно если она пересказывается многократно, она меняется – сам процесс изложения трансформирует ее. Мозг постоянно придает какой-то смысл тому, что мы знаем, и тот смысл, который мы придаем своей жизни, влияет на характер и содержание воспоминаний.

Если существует столь много доказательств того, что события, спровоцировавшие психологическую травму, могут быть забыты с последующим возвращением воспоминаний о них лишь многие годы спустя, то почему почти сотня уважаемых ученых, специализирующихся на изучении механизмов человеческой памяти, поддержали апелляцию приговора отца Шэнли, заявив, что «подавленные воспоминания» были основаны на «псевдонауке»? Так как потеря памяти и отложенные воспоминания о травмирующих переживаниях никогда не были воспроизведены в лаборатории, некоторые ученые-когнитивисты упорно отрицали существование подобного явления (23) либо же ставили под сомнение точность восстановленных травматических воспоминаний (24). Тем не менее то, что врачи наблюдают в отделениях неотложной помощи, психиатрических отделениях и на поле боя, неизбежно кардинально отличается от того, что наблюдают ученые в своих безопасных лабораториях с четко отлаженной работой. Рассмотрим, например, эксперимент под названием «ребенок, потерянный в торговом центре».

Ученые-исследователи показали, что не составляет большого труда внушить человеку воспоминания о событии, которого на самом деле никогда не было, например о том, как он в детстве потерялся в торговом центре (25). Примерно 25 процентов участников этих экспериментов позже «вспоминали», что они были напуганы, и даже сообщали недостающие подробности.

Вместе с тем подобные воспоминания не сопровождались тем бессознательным ужасом, что испытывает потерянный ребенок.

Другая серия исследований показала ненадежность свидетельских показаний очевидцев. Участникам таких экспериментов показывали видеозапись едущей по улице машины, а затем спрашивали, видели ли они знак остановки или светофор; детей расспрашивали, во что был одет мужчина, который приходил к ним в класс. Другие эксперименты показали, что от самих задаваемых вопросов может зависеть то, что «вспомнит» очевидец. Эти исследования поставили под сомнение многие полицейские и судебные процедуры, однако они имели мало отношения к травматическим воспоминаниям.

Основная проблема состоит в следующем: события, случившиеся в лабораториях, нельзя считать эквивалентными обстоятельствам, в которых формируются травматические воспоминания. Ощущение ужаса и беспомощности, связанное с ПТСР, попросту не может быть заново спровоцировано в подобных условиях. Мы можем изучать последствия существующих психологических травм в лабораториях, как это было в исследовании со снимками мозга в момент живых болезненных воспоминаний, однако здесь невозможно искусственно создать отпечаток психологической травмы на разуме. Доктор Роджер Питман провел в Гарварде исследование, в ходе которого показывал студентам колледжа фильм под названием «Лики смерти», демонстрировавшим документальные кадры человеческих смертей и казней. Этот фильм, ныне запрещенный во многих странах, содержит сцены запредельной жестокости, однако он не вызывал у привлеченных Питманом здоровых добровольцев ПТСР. Чтобы изучать травматические воспоминания, нужно исследовать воспоминания людей, которые на самом деле перенесли психологическую травму.

Любопытно, что когда шумиха, связанная с показаниями в суде – а вместе с ней и прибыль, – пошла на спад, «научные» споры тоже улеглись, и врачам пришлось разбираться с руинами, в которые превратили травматические воспоминания.

Сравнение обычных и травматических воспоминаний

В 1994 году я и мои коллеги из Массачусетской больницы общего профиля решили провести систематическое исследование с целью сравнения воспоминаний людей о безобидных и ужасных происшествиях. Мы разместили объявление в местных газетах, прачечных самообслуживания и на досках объявлений студенческих профсоюзов, которое гласило: «С вами случилось что-то ужасное, мысли о чем не дают вам покоя? Звоните 727-5500; мы заплатим вам 10 долларов за участие в этом исследовании». На наше первое объявление откликнулось семьдесят шесть добровольцев (26).

Представившись, мы спросили каждого участника: «Можете ли вы рассказать нам о каком-то событии в вашей жизни, которое, как вам кажется, вы никогда не забудете, но воспоминания о котором не являются болезненными?» Один из участников загорелся и сказал: «День, когда родилась моя дочка»; другие называли день своей свадьбы, победы в спортивных состязаниях либо выпускной в школе, на котором им, как лучшему ученику, было предоставлено почетное право произнести прощальную речь. Затем мы попросили их сосредоточиться на определенных сенсорных деталях, связанных с этими событиями, например: «У вас когда-нибудь внезапно всплывали яркие воспоминания о том, как выглядел ваш муж в день свадьбы?» Ответ всегда был отрицательным. «А как насчет прикосновения тела вашего мужа в первую брачную ночь?» (В ответ на этот вопрос мы получили несколько озадаченных взглядов.) Мы продолжили: «У вас бывали четкие, подробные воспоминания о прощальной речи, с которой вы выступали на выпускном?». «Испытывали ли вы когда-нибудь яркие ощущения, вспоминая про рождение своего первенца?» Ни одного утвердительного ответа.

Затем мы спросили их про психологическую травму, которая и привела их к участию в исследовании – многие из них были связаны с изнасилованиями. «Вы когда-нибудь внезапно вспоминали запах, исходивший от вашего насильника? – спрашивали мы. – Вы когда-нибудь испытывали те же самые физические ощущения, что и в момент изнасилования?» Эти вопросы вызвали крайне эмоциональные ответы: «Из-за этого я больше и не хожу на вечеринки, потому что дыхание с запахом спиртного вызывает у меня такое чувство, будто меня снова насилуют» или «Я больше не могу заниматься любовью со своим мужем, потому что, когда он трогает меня определенным образом, я сразу же вспоминаю про изнасилование».

В рассказах людей о приятных и травмирующих воспоминаниях было два основных различия: 1) в самой структуре воспоминаний, а также 2) в их физической реакции на них. Свадьбы, рождения детей и выпускные вспоминались как события из прошлого, истории со своим началом, серединой и концом. Никто не сообщил, что у него были периоды, когда он полностью забывал о каком-либо из этих событий.

Травматические воспоминания, напротив, были беспорядочными. Наши участники слишком отчетливо помнили некоторые детали (запах насильника, рану во лбу мертвого ребенка), однако не могли вспомнить последовательность событий или другие важные подробности (первого человека, который пришел на помощь, отвезли ли их в больницу «Скорая» или полиция).

Мы также спросили участников, как они вспоминали пережитую травму в три разных момента времени: сразу же после происшествия; когда их больше всего беспокоили их симптомы, а также в течение недели, когда проводилось исследование. Все наши травмированные участники сказали, что сразу же после происшествия не могли никому в точности описать, что именно произошло. (Это не удивит людей, которым доводилось работать на «Скорой» или в отделении неотложной помощи: люди, которых привозят после аварии, в которой погиб их ребенок или друг, от шока не могут вымолвить ни слова – они сидят, остолбенев от ужаса.) Практически у всех были неоднократные яркие болезненные воспоминания: их переполняли зрительные образы, звуки, ощущения и эмоции. Со временем активировалось еще больше сенсорных деталей и чувств, однако большинство участников также начинали улавливать в них какой-то смысл. Они начинали «понимать», что с ними произошло, и теперь могли рассказывать о случившиеся другим людям – рассказывать им историю, которую мы теперь называем «воспоминаниями о травме».

Со временем образы и яркие воспоминания стали приходить реже, однако наибольшее улучшение состояло в том, что участники смогли составить единую картину и последовательность событий. К моменту проведения исследования 85 процентов из них могли рассказать связанную историю, у которой было начало, середина и конец. Лишь несколько из них по-прежнему не могли вспомнить некоторые важные подробности. Мы обратили внимание, что наиболее обрывочными были рассказы у тех пятерых, которые, по их словам, пережили насилие в детстве – их воспоминания по-прежнему приходили к ним в виде образов, физических ощущений и сильных эмоций.

По сути, наше исследование подтвердило наличие двойной системы памяти, описанной Жане вместе с коллегами из Сальпетриера более чем за сто лет до этого.

Травматические воспоминания в корне отличаются от тех историй, которые мы рассказываем о прошлом. Они диссоциированы: отдельные ощущения, которые поступили в мозг в момент травмы, не складываются должным образом в единую историю, часть автобиографической памяти.

Пожалуй, самым важным результатом нашего исследования стало то, что полное воспоминание о травме со всеми связанными с ней чувствами необязательно приводит, как заявляли в 1893 году Брейер и Фрейд, к ее разрешению. Наше исследование не подтвердило идею о том, что язык способен заменить действия. Большинство из наших участников могли рассказать связанную историю, одновременно с этим ощущая связанную с ней боль, однако их продолжали преследовать невыносимые зрительные образы и физические ощущения. Исследования эффективности современной экспозиционной терапии – основы когнитивно-поведенческой терапии – дают такие же неутешительные результаты: у большинства пациентов, прошедших курс лечения такой терапией, продолжают наблюдаться тяжелые симптомы ПТСР спустя три месяца после его окончания (27). Как мы с вами убедимся, возможность выразить случившееся словами способна преобразить человека, однако это не всегда помогает устранить яркие болезненные воспоминания, улучшить концентрацию или способствовать большей вовлеченности в собственную жизнь и снижению чрезмерной чувствительности к разочарованиям и обидам.

Услышать пациента

Никому не хочется вспоминать пережитую психологическую травму. В этом плане общество в целом мало отличается от самих жертв. Нам всем хочется жить в безопасном, контролируемом и предсказуемом мире, а жертвы ужасных событий напоминают нам о том, что это не всегда так. Чтобы понять психологическую травму, нам необходимо переступить через наше естественное нежелание сталкиваться с этой правдой и вырабатывать в себе смелость выслушивать слова жертв.

В своей книге «Свидетельства холокоста: Руины памяти» (1991) Лоуренс Лангер рассказывает про свою работу в видеоархиве Фортунофф при Йельском университете: «Слушая рассказы жертв холокоста, мы воссоздаем мозаику свидетельств, которые постоянно растворяются в бездонных слоях незавершенности (28). Мы ломаем голову над началом истории, которая никогда не будет законченной, сталкиваясь с рассказами запинающихся очевидцев, которые зачастую сводятся к подавленному молчанию, вызванному невыносимым копанием в глубинах памяти». Как сказал один из таких очевидцев: «Если вас там не было, то вам будет сложно описать и объяснить, каково это было. То, как ведет себя человек под сильнейшим стрессом – это одно, а вот выразить это словами кому-то, кто никогда не сталкивался с подобной степенью жестокости, кажется несбыточной фантазией».

Другая жертва, Шарлотта Дельбо, описала свое двойственное существование после Освенцима:

«В лагере была не я, это был не тот человек, который сидит сейчас напротив вас. Нет, это кажется слишком невероятным. И все, что случилось с этим моим другим «Я», которое было в Освенциме, не волнует меня нынешнюю, не беспокоит меня, настолько отличаются глубокие и общие воспоминания… Без этого разделения я бы не смогла вернуться к жизни» (29).

Она говорит, что даже у слов имеется двойное значение: «В противном случае человек [из лагеря], которого неделями мучила жажда, никогда не сможет сказать: «Я умираю от жажды, давай заварим чай». Жажда [после войны] снова стала обычным словом. С другой стороны, когда мне снится жажда, которую я испытывала в Биркенау [место, где в Освенциме уничтожали людей], то я вижу себя такой, какой была тогда – измученной, лишенной рассудка, еле стоящей на ногах» (30).

Лангер заключает: «Разве можно найти подходящую могилу для столь поврежденных мозаик разума, где они могли бы покоиться с миром? Жизнь продолжается, однако в двух направлениях во времени одновременно – будущее неспособно вырваться из хватки воспоминаний, отягощенных горем» (31).

Суть травмы в том, что она непреодолима, немыслима и невыносима. Каждому пациенту нужно, чтобы мы забыли про наше восприятие нормальности и признали, что мы имеем дело с двойной реальностью: реальностью, в которой относительно безопасное и предсказуемое настоящее соседствует с губительным, вездесущим прошлым.

История Нэнси

Мало кому из пациентов удавалось выразить эту двойственность словами так же ярко, как Нэнси, руководителю сестринской службы больницы Мидвестерн, которая несколько раз приезжала в Бостон на консультацию со мной. Вскоре после рождения третьего ребенка она прошла то, что обычно является простой амбулаторной процедурой – лапароскопическую перевязку маточных труб для предотвращения беременностей в будущем.

Нэнси дали недостаточно анестезии, и она очнулась после начала операции и осознавала происходящее практически до самого конца, временами проваливаясь в то, что она называла «поверхностным сном», временами ощущая весь ужас ситуации. Она не могла ни пошевелиться, ни закричать, чтобы оповестить операционную бригаду, так как ей ввели стандартный мышечный релаксант, чтобы не допустить сокращения мышц в ходе операции.

По имеющимся оценкам, так называемое «интранаркозное пробуждение» в той или иной мере происходит примерно у тридцати тысяч пациентов хирургии в США ежегодно (32), и мне уже доводилось несколько раз выступать в суде на стороне людей, переживших в результате такого пробуждения психологическую травму. Нэнси, однако, не хотела засудить своего хирурга или анестезиолога. Все, что ей было нужно – это полностью осознать пережитую травму, чтобы освободить себя от ее вмешательств в ее повседневную жизнь. В завершение этой главы мне хотелось бы поделиться с вами некоторыми выдержками из ее невероятных электронных писем, в которых она описывала свой изнурительный путь к выздоровлению.

Изначально Нэнси не знала, что с ней случилось. «Когда мы вернулись домой, я была все еще в тумане – занималась обычными домашними хлопотами, однако не чувствовала себя по-настоящему живой, реальной. Той ночью я с трудом уснула. Еще не один день я провела в своем собственном маленьком изолированном мирке. Я не могла пользоваться феном, тостером, плитой – всем, что нагревалось. Я не могла сосредоточиться на том, что делали или говорили другие люди. Мне было просто все равно. Я была крайне встревоженной. Я спала все меньше и меньше. Я понимала, что странно себя веду, и все пыталась понять, что же меня так пугало.

На четвертую ночь после операции, где-то часа в три ночи, я начала понимать, что тот сон, в котором я жила все это время, был связан с разговорами, услышанными мной в операционной. Я внезапно снова попала туда и чувствовала, как жгут мое парализованное тело. Меня засосало в мир страха и ужаса». С того самого момента, по словам Нэнси, воспоминания стали просачиваться в ее жизнь.

«Ощущение было такое, словно кто-то слегка приоткрыл дверь, позволив случиться вторжению. Мне одновременно и было любопытно, и хотелось этого избежать. Иррациональные страхи и дальше наполняли меня. Я до смерти боялась уснуть; меня охватывал ужас при виде синего цвета. Мой муж, к сожалению, стал заложником моей болезни. Я накидывалась на него, сама того не желая. Я спала по два-три часа, а днем меня часами преследовали яркие неприятные воспоминания. Я постоянно была настороже, видела угрозу в собственных мыслях и пыталась от них спастись. За три недели я похудела на десять килограмм. Люди вокруг то и дело говорили, как я похорошела.

Я стала раздумывать о смерти. У меня развилось крайне искаженное представление о собственной жизни, в котором все мои успехи были занижены, а старые неудачи – многократно преувеличены. Я кидалась на своего мужа и поняла, что не могу защитить своих детей от собственной ярости.

Через три недели после операции я вернулась на работу в больницу. Впервые я увидела человека в хирургическом костюме в лифте. Мне сразу же захотелось оттуда убежать, но я, конечно же, этого не сделала. Затем у меня возникло сильное иррациональное желание его избить, которое я сдержала огромным усилием воли. Этот случай спровоцировал еще больше ярких неприятных воспоминаний, ужас и диссоциацию. Всю дорогу домой с работы я проплакала. После этого я научилась мастерски избегать любые триггеры. Я больше не заходила в лифт, не ходила в столовую, старалась избегать этажей, где размещалась хирургия».

Постепенно Нэнси удалось составить из своих обрывочных воспоминаний единую картину – она вспомнила про тот ужас, что случился с ней во время операции. Она вспомнила, как ее подбадривали операционные медсестры, как она ненадолго заснула после анестезии. Затем она вспомнила, как начала просыпаться.

«Вся бригада смеялась над интрижкой одной из медсестер. Это совпало с первым разрезом. Я почувствовала, как в меня вонзился скальпель, как был сделан надрез, как по коже потекла теплая кровь. Я отчаянно пыталась пошевелиться, что-то сказать, но все мое тело не функционировало. Я не могла этого понять. Я почувствовала сильную боль глубоко внутри, когда хирург начал раздвигать слой за слоем мышцы. Я знала, что не должна была этого чувствовать».

Затем Нэнси почувствовала «какое-то ковыряние» у себя в животе и поняла, что врачи разместили там лапароскопические инструменты. Она почувствовала, как ей пережали левую маточную трубу. «Затем внезапно я ощутила резкую жгучую боль. Я попыталась спастись от нее, однако кончик каутера продолжал меня преследовать, безжалостно прожигая мою плоть. Ужас происходящего попросту не описать словами. Эта боль была совсем другого рода, она не сравнится ни с какой испытанной мною прежде болью, как при переломе кости или родах. Эта ужасная боль не отступала, пока они прожигали мне маточную трубу. Порез от скальпеля по сравнению с этой болью – ничто».

«Затем внезапно я ощутила прикосновение обгоревшего кончика к правой трубе. Услышав их смех, я ненадолго забыла, где находилась. Мне казалось, я в камере пыток, и не могла понять, почему они пытают меня, ничего не пытаясь у меня выведать… Мой мир сузился до небольшого пузыря вокруг операционного стола. Я потеряла чувство времени, больше не было ни прошлого, ни будущего. Были лишь боль, страх и ужас. Я чувствовала себя отделенной от всего человечества, полностью одинокой, несмотря на окружавших меня людей. Этот пузырь сжимался вокруг меня.

Будучи в агонии, я, должно быть, пошевелилась. Я услышала, как медсестра сказала анестезиологу, что у меня «неполный» наркоз. Он сказал ей ввести мне еще препарат, добавив: «Нет необходимости писать об этом в карте». Это последнее, что я помнила».

В своей последнем электронном письме мне Нэнси изо всех сил пыталась передать мне экзистенциальную суть травмы.

«Мне хотелось бы рассказать вам, что представляют собой эти яркие вспышки воспоминаний. Время словно сворачивается, и прошлое сливается с настоящим, словно меня физически перенесли в прошлое.

Символы, связанные с пережитой травмой, какими бы безобидными они ни были в реальности, становятся объектами ненависти и страха, их хочется уничтожить, а если такой возможности нет – убежать от них. Так, например, железо в любом виде, будь то игрушка, утюг, плойка, – воспринимаются орудиями пыток.

Каждая встреча с человеком в хирургическом костюме вызывает у меня диссоциацию, дезориентацию, физическое недомогание, а иногда осознанную злость.

Мой брак медленно разваливается на части – мой муж стал для меня олицетворением тех безжалостных смеющихся людей [хирургической бригады], что причинили мне боль. Я пребываю в двойственном состоянии. Мое тело окутывает пелена полного бесчувствия, однако прикосновение маленького ребенка возвращает меня в реальность. На какое-то мгновение я становлюсь не просто безвольным наблюдателем, а полноценным участником протекающей вокруг жизни.

Любопытно, что я прекрасно справляюсь со своими обязанностями на работе, и меня постоянно хвалят. Жизнь продолжается с каким-то особенным чувством фальши.

Есть в этом двойственном состоянии что-то странное, непривычное. Я устала от него. И тем не менее я не могу отказаться от жизни, и не могу обманывать себя, убеждая, что все пройдет, если не обращать на это внимания. Я столько раз вспоминала случившееся в той операционной, и каждый раз ко мне приходила какая-то новая подробность.

Столь много деталей из этих сорока пяти минут по-прежнему мне неизвестны. Мои воспоминания все еще обрывочны, однако я уже не думаю, что мне нужно знать все до последней мелочи, чтобы понять случившееся.

Когда страх спадает, я понимаю, что могу с этим справиться, однако частичка меня в этом сомневается. Прошлое очень сильно тянет к себе; это темная сторона моей жизни, и время от времени мне приходится там зависать. Повторно переживая эти события, я помогаю себе понять, что я выжила – судя по всему, мне это удается, однако я не могу зафиксировать это чувство».

Первые признаки выздоровления появились, когда Нэнси потребовалась другая, более серьезная операция. Она выбрала для проведения операции бостонскую больницу, попросив о предварительной встрече с хирургами и анестезиологом, чтобы обсудить свой предыдущий опыт, а также попросить, чтобы на операции разрешили присутствовать и мне. Впервые за многие годы я надел хирургический костюм и сопроводил ее в операционную, пока ей делали анестезию. На этот раз она очнулась, чувствуя себя в безопасности.

Два года спустя я написал Нэнси, попросив разрешения на использование в этой главе ее рассказа про интранаркозное пробуждение. В ответном письме она рассказала мне про свою дальнейшую судьбу: «Хотелось бы мне сказать, что та операция, на которой вы так великодушно согласились присутствовать, положила конец моим страданиям. К сожалению, это не так. Примерно полгода спустя я приняла два решения, которые оказались предусмотрительными. Я сменила когнитивно-поведенческую терапию на психодинамическую психотерапию, а также записалась на пилатес.

На одном из последних сеансов я спросила у своего психиатра, почему он не пытался вылечить меня, как это безрезультатно пробовали другие психотерапевты. Он сказал, что пришел к выводу – так как я справлялась с детьми и работой, – что мне хватит жизнестойкости, чтобы исцелиться самой, если он создаст для этого подходящую среду. Этот час раз в неделю стал для меня убежищем, где я постепенно поняла, что именно со мной случилось, после чего воссоздала цельный, умиротворенный образ себя самой. Пилатес помог мне восстановиться физически, а женщины, с которыми я тренировалась, охотно приняли меня и предоставили социальную поддержку, которой мне так не хватало в жизни после перенесенной травмы. Укрепив эти три составляющие – психологическую, физическую и социальную, – я создала чувство внутренней защищенности и контроля и привязала свои воспоминания к отдаленному прошлому, дав волю настоящему и будущему».

Часть V. Пути к выздоровлению