Буквально через десять минут на его половину пришли полностью одетые девушки, снизу поднялись парни, батюшка начал читать утреннее правило, а меня отправили спать. Уходя, я подумала, что если он молится до пяти утра, а потом встает в шесть, то он что, спит всего час в сутки? Как он это выдерживает? Мне, чтобы хоть немного выспаться, всегда нужно было часов восемь. А лучше все десять.
Толю с первого же дня приняли в общину: никто больше от него не шарахался, никто опасливо не поглядывал через плечо и не менялся в лице даже тогда, когда он начинал вслух разговаривать на разные голоса сам с собой или отвечать невпопад пустой стене. Вообще обитатели дома были молчаливы, замкнуты. Каждый переживал свою травму и залечивал свои раны наедине с собой, пуская в палату своей души только лечащего врача отца Владимира. Никаких историй про прошлое ребяток ни от них, ни от батюшки я ни разу не слышала, у всех было сейчас только настоящее, в котором они много работали, некоторые молились, некоторые занимались творчеством, парни с удовольствием столярничали, а девушки очень много времени проводили с животными. Особенно весной, когда все хозяйство начинало котиться, телиться, щениться и пороситься. Самых слабеньких ягнят, поросят и козлят на ночь забирали в дом, потому что в стойлах было холодно. С ними нянчились все, но для девчонок они становились особенной радостью.
Толик ходил за батюшкой как привязанный. Он совершенно перестал обращать внимание на всех остальных жителей дома, включая меня, словно все разом перестали существовать. Ему явно было легче, лучше. Светлые дни, когда он был самим собой, наступали всё чаще, но отец Владимир относился к этому очень осторожно, считая, что ни о какой ремиссии речь не идет, просто временное облегчение, и слава Богу за всё!
Я смотрела на всю эту жизнь со стороны и понимала, что мне пора уезжать и возвращаться к своей собственной. Мне окончательно стало понятно, что я могу оставить тут Толика и что он будет в гораздо более надежных руках, чем чьи бы то ни было. У меня и в мыслях не было, что он безнадежен.
Я уехала домой. Дома меня ждал новый семестр, новые друзья, которые стали друзьями на долгие годы, счастливая беззаботная студенческая юность, игры в КВН и настоящая любовь, осознанная, красивая и на всю оставшуюся жизнь.
Толя остался в деревне. Прожил там почти три года.
…
– Алло?
– Добрый день. Могу я услышать Марию?
– Это я.
– Маша? Маша, это отец Владимир.
– Да, я слушаю вас.
– Маша, Толя умер.
…
– Маша, ты слышишь меня? Маша?
– …да… я слышу… как это случилось?
– Он попал под машину. Хоть ребята и говорят, что он сам бросился, но… ты же всё понимаешь, он был очень болен, он был себе не хозяин. Я буду о нём молиться. А сейчас мне нужно позвонить его родным. Они, наверное, захотят забрать его тело.
– Родня не захочет его тело. У него нет родни. Я приеду.
Мальчик идет по вечернему полю. Оно уже поднялось сочной зеленью почти до колен, загорелось цветами, а солнце нежно поглаживает мягкими золотыми ладонями его изумрудную мохнатую спинку. В воздухе туда-сюда снуют тучи мошкары, вечерние белёсые мотыльки и прочий насекомый народец. И все пропитано жаждой жизни, восторженной радостью и предвкушением лета.
Мальчик не обращает на всю эту картину никакого внимания. Он смотрит в глубь себя. Туда, где он на несколько мгновений смог отвоевать собственную голову и собственные ноги у Других, живущих теперь внутри и постоянно дерущихся за власть. Он ненавидит их всем своим существом! Какое право они имели отобрать у него последнее, что у него было? Он и так потерял всё, но потерять ещё и себя – это было уже слишком. Единственное, что у него ещё есть и что никто не сможет отнять, – это его свобода сделать последний шаг, его способность выбрать хоть что-то в этой жизни. У него не осталось никакого другого выхода, только так можно прекратить вечное рабство внутри собственной головы. И пока Остальные ненадолго уснули, оставив ему право двигать ногами, он шёл и шёл, шёл через такое длинное поле к дороге, молясь, чтобы они не проснулись. Другие не позволят ему дойти до конца, поэтому надо спешить. Он побежал, наступая на нежные полевые цветы, спотыкаясь о холмики луговых собачек, бежал и бежал, забывая вовремя вдыхать и выдыхать. Скорее! Скорее! Только бы успеть! Вот и дорога. Федеральная трасса, по которой едут сотни машин на огромной скорости. Он ступил на асфальт. Его ноги через заношенные до дыр кроссовки ощутили его прочность, жесткость и твердость. Он представил, как упадет на него, как сотрется о шершавую поверхность его кожа, как от удара содрогнутся все его внутренние органы. Впереди показались две высокие фары: должно быть, это фура или междугородный автобус. Он подождал до тех пор, пока машина не приблизится настолько, что торможение не изменит ничего в его истории, и решительно встал у неё на пути. Гудок. Скрип тормозов. Удар. Глухой звук падающего мешка с костями и кровью. Еще удар об асфальт.
Свобода.
Она весь день сегодня думала, какой он остался у неё в памяти? У неё нет ни одной фотографии, где он был бы таким, каким она его помнит. Их всего-то у неё две или три за всю жизнь. Почему так? Почему не фотографируешь человека, который ближе чем кожа, в котором насыпаны осколки твоей собственной души, который говорит твоими словами и слышит твои мысли за тысячи километров? Потому что думаешь, что он всегда будет рядом, потому что он всегда был рядом, когда она в нём нуждалась и когда не нуждалась – тоже он был рядом. А потом вдруг он уходит и не возвращается никогда.
…Воспоминание, как на старой кинопленке…
Мальчик сидит на полу в квадратном пятне солнечного света, колени прижаты к груди, волосы растрепаны. Последнее осеннее солнце, низкое и холодное, светит на его бледное прозрачное лицо. Как будто он растворяется в этом чужом свете, тает, как сахар в воде. Он всё говорит и говорит ей что-то, а она никак не может понять, что он говорит. Потом он берет гитару и поёт ей песню. Ту самую, которую пел тысячу лет назад на балконе, сидя за бетонной стеной, на большой высоте, там, где стрижи крыльями чертят на небе ломаные линии…
Девочка просто смотрит на него, слушает его песню и чувствует, что этот момент она запомнит навсегда. Что с этой минуты начинается первый день её оставшейся жизни.
Мы похоронили Толю недалеко от старенькой церкви, на деревенском кладбище на самой границе елового леса. На могилу поставили простой деревянный крест. Его сделали ребятки, те самые бывшие, ставшие чистыми, такие же, как Толя, только выжившие и воскресшие, батюшкины Лазарики. Они угрюмой, немного смущенной и будто виноватой толпой стоят полукругом у могилы, слушают, как отец Владимир служит панихиду и поёт про вечный покой. Нежный майский ветер треплет его волосы и бороду, раздувает кадило и растаскивает запах ладана по округе. Я стою, слушаю, что происходит в моей душе. Там тихо. И хотя я знаю, что буду до конца жизни винить себя и никогда себе не прощу, в этот момент, там, у этого креста, этим майским днем мне так мирно и спокойно. И ёлки шевелят своими зелеными лапами, и цветы склоняют свои головы в молитве, и вечный покой лежит на этих холмах и на этом лесе.
Эпилог
Я вспомнила финальный монолог из фильма Trainspotting, где главный герой говорит: «Выбери жизнь. Выбери работу. Выбери семью. Выбери телевизор с большим экраном, стиральную машину, автомобиль, музыкальный центр с проигрывателем компакт-дисков, электрический консервный нож…» – и далее по тексту. Фильм, засмотренный нашими до дыр: их Библия, Тора и Коран. И в нём был ключ к пониманию всего, который никто в упор не видел, потому что они-то как раз выбрали что-то другое. А он прост: выбери сам.
Хуан мне всё твердил про свободу, которая идет за руку с одиночеством. Но это его выбор. Он сперва одиночка и только потом свободен, и он всегда таким был и никогда не сможет стать другим. А для меня одиночество – это самое ужасное, что есть на свете, потому что это очень и очень страшно, торчать одному в космос. Радость только тогда радость, когда её можно разделить. Любовь только тогда любовь, когда к кому-то. Красота в сто тысяч раз прекраснее, когда ею можно поделиться. Я делаю другой выбор: я отдаю свою неуязвимость в обмен на привязанность, а одиночество меняю на любовь. И в этом мой выбор, моя радость, моё счастье. В этом моё совершенство. Я точно знаю, что я буду страдать. Но я не Будда Гаутама, мне нирвана не нужна, я не верю в реинкарнацию, потому что, чтобы сойти с ума, хватит и одной жизни. Я лучше буду падать и подниматься, но я буду живой, буду чувствовать, а за это познаю и восторг, и счастье, и нежность, и ласку, и всё то, что есть жизнь. Я сама выбрала свою систему ценностей, сделала это осознанно, сама определила свои «можно» и свои «нельзя», а поскольку я сделала это сама, я внесу коррективы в любой момент, если сочту их необходимыми. Счастье в осознанности. Нет людей, живущих вне системы ценностей, просто для одних важно всегда иметь под рукой дозу героина, для других – бежать марафон, для третьих – материальное благополучие, а четвертым подавай семь лет в Тибете. И все одинаково будут счастливы, если выберут это сами, и одинаково несчастными, если выбор будет навязан. В этом смысле идейный торчок Хуан обставил многих и многих вполне нормальных и здоровых людей, не знающих, чего они хотят. Поэтому он до сих пор жив, до сих пор больше всего на свете любит героин и по-своему заслуживает уважения.
И Рентон жив. Есенин жив. Микаэль жив. Тема жив. Злой жив. И это тоже сто процентов их выбор.
Но я всегда буду помнить тех, кто не дошел до дома и сгинул по дороге.