флер его горя, тени под глазами, щетина, «ты постарел». Особенно он нравился одной такой, с малиновыми щеками, по кличке Повидла. Алеша много дерзил, чтобы отвалили – и ей, и подружкам ее, и вообще любой девочке, от которой чувствовал это любопытство стервятницы.
Голову сжимала тоска по Волге, широким набережным, своим друзьям, своим соседям, своему дому – особенно по дому, так были плохи и неудобны панцирные койки, бабкино гнилое дыхание, паутина и плесень. Летом он перебрался во времянку: всей обстановки там был коврик с оленями, раскладушка и стол, распухший от влаги.
Поздним августом вратарь футбольной команды Илья позвал с компанией за мосты – смотреть звездопад, жарить мясо. Алеша не отказался – бабка с матерью ссорились всю неделю, с гарканьем и слезами. За мостами все было как обычно: полянка, желтое пламя костра, суетливые девочки в мастерках, чье-то пение про Афган. Пришла сюда и пьяная Повидла[47]. Она твердо решила победить Алешу: висла на нем, пыталась сесть на колени, все шептала что-то своими жирными от мяса губами: «Давай отойдем, мне надо тебе кое-что рассказать…» Алеша нетерпеливо двинулся, будто стряхивая с себя маслянистое дыхание, – она оскорбленно выпрямилась и смачно икнула. «Ну и ладно», – и зашагала в сторону кустов.
– Аня, у тебя упало, – негромко сказал ей вслед Алеша.
Повидла остановилась.
– От манды кусочек сала[48].
Послышался громкий смех, и в следующую секунду Алеша почувствовал боль – сбоку ударил Повидлин брат. Драка была недолгая и почти незлая, для порядка, покатались в жесткой и мокрой осоке.
А вообще-то было тоскливо. Футбол, единственная отдушина, кончился с приходом осени – хотя еще кое-как собирались в школьном спортзале. Алеша набрал себе в библиотеке книг – приключений, «Три мушкетера», «Голову профессора Доуэля». Но и чтение не развлекало, и порой он замечал, что целый вечер просто смотрит в стену, а вместо уродливых пузырьков шпатлевки – заснеженная Волга, набережная, калитка их старого дома, которую он открывает, открывает, открывает, достает из почтового ящика «Костер» за декабрь восемьдесят третьего, и ракета никогда не взлетает с праздничной крыши Кремля[49].
В общем, в декабре Алеша познакомился с Лизой – когда почва для любви, место для нее, было расчищено[50]. Была елка в Доме культуры[51], мелькнуло в толпе лицо. «Познакомься, Алешенька, – пропела Нана. – Это моя подруга Лиза». Лиза улыбнулась – ему тогда показалось, что натянуто. У нее были русые волосы почти до пояса – подстриженные так, что в желтом свете лампочек напоминали пламя. Они потанцевали, неуклюже вминая пятками пол. В ладонях Алеши ощущался каркас ее платья, жесткий, как струна, от волос пахло чем-то сладким, фрукты в хрустальной вазе. И еще травами, травяным шампунем. Потом он вызвался проводить Лизу домой: у калитки она подала руку, очень манерно, блеснуло колечко.
Это ее бабушка жила в селе, в школе учила[52]. Лиза приезжала в гости: у нее тут были свои подружки, свои места, свое детство. Темнело уже часа в три, в сумерках из леса доносился вой, и почему-то от этого воя вся деревня, низкие домики, окна сельпо, церквушка на фоне заката – все пропитывалось уютом, становилось ему родным. «Это не собака воет»[53], – впрочем, говорила Лиза и ежилась. Они заходили в небольшой подвальчик, где собиралась молодежь, и пили чай. Играла музыка, кто-то пританцовывал на пятачке у кассы.
– Кассета для дальнобойщика, – поморщившись, сказала она. – Черт-те что.
Он усмехнулся.
– Мой отец был дальнобойщиком[54].
Лиза покраснела. Он рассказал ей немножко: что отец… отца не стало в декабре, что им с матерью из-за этого и пришлось переехать. Рассказывал про оставшихся в Марксе друзей, про Волгу по весне, как по ней начинают ходить баржи, груженные солью, про красные закаты, такие, что дух захватывает.
– Ты читал у Островского про Волгу?[55] – спросила она. – Там очень романтично про ваше купечество…
Про отца ничего не сказала, слегка только погладила его по руке. Конечно, она знала, тут все про всех знают, деревня. Бабка Лизы тоже быстро узнала про их гуляния и отправила от греха домой[56]. А там даже созваниваться запретила ее мать. От Лизы пришло коротенькое письмецо – и в конце концов он собрался и поехал в город. Купил на станции плюшевую собаку со свалявшимися синтетическими волосами, кое-как нашел школу[57].
Лиза шла мимо, куталась в шубку. Вместо портфеля у нее была кожаная сумочка. Увидев Алешу с плюшевым псом, она сначала вскинула брови-ниточки, не веря глазам, потом побежала навстречу – но на полпути осеклась и потянула его за забор, в тень кустарника. Не надо было, чтобы их видели. Наверное, из-за матери.
– Я не знаю, я, хочешь, письмо напишу ей, – предложил Алеша.
Ресницы у Лизы дрожали. Она аккуратно промокнула глаза перчаткой и обняла его. День был хрестоматийно весенний, воздух плавный и вербный; рядом чирикали птицы.
– Воробьи, – сказал он, чтоб не молчать.
– Через «у» надо, как в селе. Уоробьи, – она усмехнулась и посмотрела на ветки.
И он поцеловал ее. На губах оставался вкус чего-то косметического, жирного, но было все равно, пока Алеша чувствовал тот же праздничный запах фруктов в хрустальной вазе и еще травяного шампуня – ласковое сочное лето.
Дальше расскажу быстро – эта история стара как мир. Говорили они сначала без умолку, как его мать с отцом. Вообще в шестнадцать лет необязательно говорить. Когда истории всяких знакомых кончились, Лиза перешла на книжки и фильмы. Алеше нечего было добавить, и он рассказывал про футбол, который Лиза считала дурацким занятием. Она недовольно поджимала губы, но слушала; ей тогда было важно, чтобы он проговорил главное: что она красивая, что красивых таких он никогда еще не видал, и таких умных, и одевается она лучше всех[58]. Алеша был не очень красноречивый, к тому же у него все чаще сводило живот[59]. «Давай сядем», – говорил он, завидев поваленное бревно, и, не дожидаясь ответа, забирался на него с ногами, как птица. Когда ноги прижаты к животу, как будто бы меньше болит. Он переводил дыхание, и минут через десять они шли дальше.
Стыдно было не потому, что работа грязная, и не потому, что коров убивал[60], – в конце концов, парни из села вообще уезжали тогда воевать, стреляли по живым людям в Кабуле. Стыдно было за нищету. Лиза, конечно, догадывалась, как они живут с матерью: двое штанов, которые Алеша попеременно носил, всегдашний рюкзак на завязках, одни кеды. Ничего не говорила, но стеснялась. И тогда, возле школы, застеснялась, и теперь со своей стыдной болью он стал ну совсем неказистый. Ни с того ни с сего она начала отчитывать его за то, что Алеша «делает со своей жизнью».
– Ты просто избираешь самый трудный путь. Тебе почему-то так нравится себя мучить. Можно было, – она запнулась, – почтальоном стать, за продуктами ходить кому-нибудь, научиться резать по дереву.
Он промолчал, но скоро попрощался и поковылял домой.
Было еще: в конце августа, когда стало полегче, они лежали в роще. Вода в реке была теплая, но уже никто не купался. Это было тайное их место – впрочем, оно было таким для всех парочек на селе. Лизе звонили, она поступила на филологический факультет. Все рассказывала, какой там зал и колонны, и какой умудренный профессор поглаживал бороду в приемной комиссии, и что придется наверняка учить латынь и читать греков в оригинале – «представляешь, древних греков!» – и как еще она волнуется за свой нетвердый французский.
Алеша не поступил никуда. Она тактично молчала, но все же осуждала его. Потом попросила вернуть книги, которые давала ему почитать. «Я еще не читал, – угрюмо признался Алеша. – Мне их сложно читать». Повисла пауза, и с этого все началось. Алеша говорил: «Такой, какой есть, чурбан неотесанный», а Лиза упрекала его в том, что он не может «оторваться от среды». «Сегодня пятница»[61], – парировал Алеша.
Она выпрямилась и стряхнула с юбки высохшие травинки.
– Я все понимаю, правда. Про отца и все такое… Но пора бы взяться тебе за ум и что-нибудь начать делать. А так… а так ты просто жалкий.
В общем, Алеша начал доказывать, что он вовсе не жалкий, – как мог. Было в этой Лизе что-то такое[62], что заставляло крутиться. Он уговорил мать перебраться в город, чтобы быть ближе к Лизе. Дела пошли хорошо: мать устроилась в магазин, начала получать зарплату. Алеша тоже не сидел без дела и подрабатывал грузчиком тут и там. Они сняли комнату, мать купила какие-то дрянные занавески. Только вот…
– Да ты понимаешь, – говорила Лиза в конце октября, уже не стесняясь, – мне скучно. Я не знаю… все время говорю, что-то рассказываю, развлекаю тебя. А ты просто идешь рядом.
– Да нечего мне рассказать, – сказал Алеша. И сплюнул – это было новое, на смене все так делали.
– И вот это еще! – вскрикнула Лиза. – Катишься ниже и ниже.
Шли мимо университета, он встречал Лизу после занятий. Проходили фонтан и памятник поэту Кольцову, маленькая голова на постаменте. А перед глазами так и стояла пьяная мать, как она накануне сидела на кухне и икала. И пена изо рта шла