Кровать колыхалась, как «Титаник». Я разделась и завалилась читать: сирота Пип сидит на кладбище, шрифт крохотный, Диккенс щемяще велеречив, как всегда…
Проснулась от гулкой тишины в доме. Без часов почувствовала: время около четырех. Рядом скукоженный пакетик в луже недопитого чая, ну и книжка; страницы замялись.
Я вышла в маленькую столовую, предвкушая какой-нибудь roast или хотя бы кусок ветчины. Три пса наблюдали за мной со своего диванчика в лоджии, как изящный цербер. У них была своя государственная граница: как только мой носочек наступил на рыжую окантовку ковра – я хотела погладить их, – средняя голова подняла рассерженный лай.
Так вот, Маргарет заморозила всю жратву. Еще и спрятала: морозильник обнаружился не сразу, в маленькой каморке позади столовой. Сначала я глазам не верила, открывала и закрывала дверцы, как полоумная. Нет, конечно, соусы и гадкий мармайт оставили, бери – не хочу, а вот нормальная еда – супы, жаркое, даже слайсы бекона – дышала ледяным паром. Рядом томился пакет собачьего корма. Английское гостеприимство, мать его.
Пришлось помыть себе яблоко, сделать еще чаю. В коробке оставались бисквиты за фунт: дешевый шоколад ломается, в трещины вытекает липкий крем. Еще не укусил, а уже противно. Я проклинала себя на чем свет стоит за то, что не попросила у Маргарет сразу какой-нибудь закуски и даже не взяла ее номер. Хотя был бы толк? Пока мы ехали сюда с Носферату, я не увидела ни одного магазинчика в округе, доставок тут, конечно же, нет, и что делать – не ясно.
Диккенс хорошо пишет про голод. Я в детстве играла в разное диккенсообразное: какие-то бесконечные куриные ноги, которых страстно желали мои игрушки. Еще очень хотелось черного свежего хлеба, кусок колбасы сверху нашляпать и смазать горчицей. Я не могу терпеть голода: сразу кажется, что я нищая бродяжка, и прибивает к земле.
Так, от отчаяния больше, я оделась и пошла искать фестивальный центр. Входная дверь рассерженно захлопнулась и залаяли со своего диванчика, волнуясь, собаки. Носферату доходчиво объяснил: поле за зеленым забором. Три домика вправо, перейти улицу – и вот: за калиткой ходил туда-сюда давешний пианист, рядом на скамейке ждал незнакомый мне парень, морда будто маслом намазана.
– Хай, – сказали они хором.
Пианист, видимо, пытался кому-то дозвониться; телефон противился механическим голосом. «Да ё-ба-а-ный нас-рал», – разочарованно протянул он, будто по ступенькам спустился. Я расхохоталась.
– А-а-а, вы по-русски понимаете? – смущенно спросил, одновременно тыкая в кнопку отбоя.
Золотые такие волосы. Не пшеница и не рожь, моветон так говорить. Да и он не Есенин: высокий, крепкий мужик. Запястья тонкие-тонкие, а ладони большие, как кисти какого-нибудь деревца. Он благостно складывает их на груди и кивает. Лицо доброе, мягкое, прямой пробор. Алёша Попович и что-то кошачье.
Выяснилось, что он русский, тоже с юга, как и я, но переехал еще школьником. Специальная такая школа есть для одаренных детей под Лондоном.
– Ну как школа… – Он сделал паузу. – Я бы сказал, тюрьма.
Масляный все время, что мы болтали, нарезал круги по двору.
– Поесть бы чего, – я решила пожаловаться. Как-то он располагал к тому, чтобы попросить о помощи.
– А! Вон, смотри, – он показал на шатер, что стоял дальше других. – Там должно что-то быть. Правда, это staff only[72], осторожно. Покажи им там бумажку какую-нибудь, типа пропуск.
Я пожала плечами – чем фотограф не стафф? – поблагодарила его и пошла через поле. С каждым шагом каблуки все глубже буравили мягкую почву, я с усилием переставляла ноги. На секунду мне подумалось: как это выглядит со стороны? Что подумает пианист? Я обернулась, но он уже уходил в другую сторону.
Фестиваль меня слегка разочаровал. Main stage[73], как пафосно называли ее в программке, оказалась всего-навсего длинным шатром с задником из нарисованных цветов. Подмостков никаких не было, только рояль лакированный и садовые стулья, которые выстроили даже не в ряд, а вообще как попало. На них гнездились слушатели: пенсионеры и пенсионерки в курточках приятных оттенков и резиновых сапогах. Судя по тому, что они все друг с другом здоровались, это все были местные. Я потуже затянула плащ, чтобы никто не увидел моего платья – оно черное, облегающее, слишком нарядное. Никак не привыкну, что на концерты, в театр, в церковь они шастают как попало: то джинсы, то свитера в катышках. Но все всегда идеально чистое и пахнет цветочным кондиционером.
Шатер для музыкантов построили крошечный: ни переодеться, ни подготовиться. Один длинный стол, накрытый белый скатертью, – а на нем два торта под стеклянными колпаками, шоколадный и кремовый. Сияющие, покрытые испариной, идеальные торты с аккуратными розочками. Ни вилочки, ни ножа, ни тарелки рядом. Чем дольше я стояла на одном месте, тем крепче вязли в земле каблуки – и от этого, и от тортов без вилочек, и оттого, что в шатер больше никто не заходил, возникло чувство запрета; сейчас придут и накажут, вежливо попросят занять свое место в зрительном зале. Я решила не дожидаться и вышла сама: половина хаотичных стульчиков еще была свободна. Села на всякий случай ближе к проходу.
Начиналось второе отделение. Играл квартет, состоявший из уже знакомого мне пианиста, громадной рыжей скрипачки, Питера, главного организатора, за виолончелью да еще какого-то струнного инструмента: его держала маленькая русая девушка. Пианист сбился вначале на соло, и сразу заметил, что сбился, и начал ругать себя, покраснел весь – и от этого всего процесса сбился еще раз, и еще, и еще. Минуты через две, спасая его, без предупреждения пошел ливень – вода била по крыше шатра так, что скрипки потонули в этом яростном грохоте. Старички и старушки переглядывались с неловкой улыбкой. Вдобавок чья-то машина заулюлюкала, откликнувшись на порыв ветра.
Кончился дождь так же внезапно, как и начался, прямо перед тем, как прозвучал финальный аккорд.
– Погода сегодня bastard[74]! Давайте мы повторим для вас все сначала, еще раз, – предложил Питер, не успев даже вытереть пот со лба.
Зал замялся, и заминку восприняли как согласие. Квартет сыграл на бис; пьеса была длиннющая, зал заскучал. Без дождя сделались слышными все шероховатости и неточности и то, как огромная рыжая скрипачка собою любуется, – все стало слишком резким, как будто навели фокус. Квартет раскланялся и пошел в служебный шатер. Я проскользнула за ними – надо было поздороваться и как-то решить голодный вопрос.
Но Питера в шатре не оказалось – он уже упорхнул решать другие вопросы. Пианист улыбнулся мне.
– Вот они, англичане. Торт дали? Дали. А чем есть, сам ищи.
– Как в «Алисе», – ответила я.
– Ну!
Люди заходили, кружились вокруг стола и уходили ни с чем. Наконец все это надоело нам: пианист достал откуда-то по пластиковому стаканчику и вырезал нам полукруглые порции. Без вилочек все равно получалось по-свински, но хоть что-то. Я рассказала пианисту про Маргарет и замороженную еду. Он хохотал, но ни капли не удивился: в школе-тюрьме бывало и не такое.
– Картофельное пюре, например, видеть не могу. Там каждый день подавали шершавое такое, холодное пюре и каких-нибудь два шматка бекона. А если в common room[75] завозили что-нибудь хоть немного пригодное для еды – джемы там, хлеб для тостов, – это сметалось за две минуты. Мы ели хлеб и картошку, картошку и хлеб, да всё пожирнее. Через год выглядели как борцы сумо в глубокой депрессии.
Я посидела из вежливости еще на одном выступлении: на первый день фестиваля у меня не было букинга, и снимать ничего было не нужно. Вместо меня около сцены корячился масляный, даже лег в какой-то момент и взял ракурс снизу. Затвор его камеры бесшумный – не то что у моего старого монструозного «Никона». Мой хлопает так, будто подает сигнал: «Стоп, снято!» Снимать концерты – ад. Все смотрят, во-первых, зрители поджимают губы (потому что мешаешь обзору), музыканты давят неловкие гримасы (потому что хотят выглядеть покрасивше), подальше отойдешь – фокус собьется на лысины в зале, поближе подойдешь – шикает организатор. Но мне нужны деньги, мне очень нужны были эти двести фунтов. И я собиралась терпеть все пять фестивальных дней.
Когда я вернулась домой, Маргарет не было видно, только на втором этаже тихо шебуршал телевизор. Я разделась, легла в кровать – и тут же побежала в ванную. Рвало шоколадом и кремом, липкой сахарной массой. Надеюсь, хозяева ничего не слышали.
На второй день я решила не повторять ошибок. С полудня уже отиралась возле дома Питера – и не зря. Дом был полон народу, к завтраку напекли полуготовых булок из супермаркета, в большой миске увядал салат между двух деревянных ложечек. Ложечки издавали приятный звук, когда стукались друг о друга и о тарелку, – а листья были горькие, из собственного сада наверняка. Еще подавали курицу в серой перечной массе. «Потрясающе, – говорили все вокруг. – Курица в корице – это гениальное изобретение!» Сладкие они такие, организаторы, и такую горькую гадость готовят.
Рядом со мной крутился русый мужичок, похожий на программиста. Все здоровались с ним, но жали руку как-то с опаской, будто он был стеклянный. Лицо у программиста было помятое. Он брезгливо осмотрел курицу и принялся накручивать вилкой листья. Мы столкнулись как раз у салатницы, он протянул руку:
– Мишель.
Его лицо мне было знакомо, но откуда? Пока я соображала, его утянул Питер, они начали что-то деловито обсуждать в углу, под овальным зеркалом-блюдом.
Дом Питера был похож на любой другой английский: стойка полукругом, две печки для хлеба, камин и прихваточки с петухами и кроликами. По стенам – картинки, картинки, картинки с претензией, одна комната непременно выкрашена в красный, с роялем и оттоманкой. Дом Маргарет, пожалуй, отличается только собаками, да книг побольше.