В том и прелесть этого момента: он никуда не течет, он лишь картинка, он безопасен. Я не знаю, что случится годом позже (в дом придет посторонний человек, и идиллия рассыплется). Не знаю, что во мне уже болезнь, от которой я чуть не умру через пять лет. Недвижимый мираж, только запахи: сушеный укроп, поролон, степной сухой воздух, августовская пыль плывет по бабушкиной кухне.
«Я не смог быть тебе хорошим мужем, потому что структура мечты и реальности принципиально разные, – скажет мне мой бывший муж. Реальность – линейна, мечта – фрагментарна, типа как калейдоскоп».
Он нечасто бывал прав, этот высокий циничный человек, настоящая черная дырень, но в тот момент – думаю, был.
Детство распалось на мельчайшие кусочки: потолок в нашей первой квартире, запах вареной сгущенки, грозовое облако над селом, где жили другие мои бабка с дедом, родители отца. Странные люди, тревожные, жесткие, меня они, может, единственную во всем мире любили. «Настюлечка-внученька» – так звала бабушка. Там, в деревне, я пряталась во времянке (что-то вроде летнего домика) и ныряла в подшивки журналов «Костер» и «Пионер». Гармония, которой уже тогда не было в реальности, находилась там: надо было всего лишь закаляться, соблюдать режим, хорошо учиться и уважать старших. Там хороших детей поощряли, а в городской реальности – били за школой в четыре.
Много часов я провела во дворе у бабушки, рассматривая кисти рябины и мечтая, как первого сентября я вернусь в город и жизнь изменится. С годами мечты приобретали характер романтический: я уже думала, как вернусь красивая в класс, и какой-нибудь Никита откроет глаза, и будут у меня подруги лучшие, и вообще, и вообще…
Распад реальности и мечты уже тогда был глубоким: я не могла просто жить, жить здесь-и-сейчас. Это даже казалось глупым.
Через дом в селе жила Нина. Она была старше меня на год, и предполагалось, что потому – умнее и рассудительнее. Внешне мы были как сестры: темные волосы, карие глаза, только я – лопоухая, а у нее – носик с орлиными, приподнятыми ноздрями. Придавал ей какое-то властное выражение. Такой же нос был у ее старшего брата, Ильи – только что Илья был русый, краснощекий, крепкий парень. На Есенина похож.
Нинка и Илья все время дрались. Когда он слишком долго играл в «Денди», Нинка подходила и совала ему в нос свою ногу:
– Нюхай мою пятку, нюхай мою пятку, нюхай мою пятку, нюхай мой пятак!
Взбесившись, Илья ловил ее, запихивал в угол и делал то же самое, только:
– Нюхай мою жопку, нюхай мою жопку, нюхай мой жопак!
И победно уходил, унося «Денди» под мышкой. Нинка ревела.
Они оба были кровь с молоком, деревенские сильные дети. Прыгали с тарзанки, загорали до черноты, могли съесть тазик пирожков за раз. Моя бабушка звала Нину и сажала со мной за стол – чтобы я смотрела, «как надо есть». Нина потихоньку закатывала глаза, но ела из вежливости.
Я упиралась, и тогда наставало время дистрофиков. Бабушка распахивала гремящий стеклами книжный шкаф и доставала медицинские книги деда. Там были черно-белые фотографии детей с дистрофией: торчащие ребра, прилипший к спине живот, глаза вот-вот вывалятся из орбит.
– Ты вот так хочешь? Вот так же хочешь?
Нина, извинившись, вспоминала, что надо повыдергивать какую-нибудь морковь, и делала мне знак, что ждет за калиткой.
Где-то рядом тетка Людмила моется в летнем душе и мурлычет. Она готовится к чистой жизни, где уж не будет запоев: достает красивые вещи, прихорашивается. Просит палочкой нарисовать что-то на загорелой спине, сделать «рельсы-рельсы».
У меня осталась от нее книжка французских сказок, которой она очень дорожила. Страшных и изысканных. Больше ничего, ничего не нажила Людмила.
В пятницу вечером мы с мамой идем в паб «Гвозди». Это очень дешевое и странное кафе, где подают закуски к пиву, но маме нравится. Я довольствуюсь чесночными гренками.
Из-за барной стойки мне машет кто-то: я узнаю Катю. Мы вместе ходили в театральную студию и близко дружили. Вместе сидели у реки и мечтали, как уедем в Голливуд, ставили всякие этюды. Зимой я приезжала к ней в гости – Катя с родителями жила в частном доме, – мы варили пельмени и вызывали духов с помощью ватмана и иголки. Я вызвала тетку. Тарелочка ездила под пальцами, даже когда Катя вышла из комнаты. Было жутко. Но ничего тетка, немая, мне не сказала.
Катя была любопытной. Она много и с упоением читала и писала прекрасные сочинения, интересовалась историей, делала умопомрачительные коллажи. Она была острой на язык, переписываться с ней было одно удовольствие. Легко проникалась чужим горем, тряслась от гнева или плакала. Влюблялась в недоступное, очень. Однажды ей долго писал парень невозможной красоты, дерзкий, «мой мистер Дарси». Потом я заметила мистера Дарси в школьной столовой – только звали его Олег, а не Дмитрий или как там. Выяснилось удивительное: фотографии Олега присвоила девушка Надя, и писала Кате тоже она, и вообще, и вообще…
Катя подходит ближе – на ней фартук официантки. Катя принимает заказ и делает мне знак подойти к служебному выходу. Я покорно иду. Катя обнимает меня и закуривает.
После театральной студии Катя поступила на актерский факультет здесь же, в Воронеже. Мастером курса был наш студийный преподаватель. Это не спасло: по надуманному поводу Катю отчислили после первого семестра. Восстановиться не получилось, поступить в другое место – тоже. Некоторое время еще Катя мечтала об Америке и копила деньги. Тут связь наша оборвалась: я уехала в Эстонию, она завела другую компанию.
Америки не случилось, объяснила Катя. Случилась внезапная смерть матери и долги на похороны. Случился затяжной конфликт – вплоть до драк – с отцом. Случилась съемная квартира со случайным парнем, тоже официантом. Так Катя и застряла в «Гвоздях», в Воронеже, в лимбе.
– Может, у тебя получится, – сказала она на прощание. – Со мной дело конченное.
Из всех людей, которых я знала в юности, Катя меньше всего походила на человека, которого размажет жизнь. И не заслуживала она этого, и сильной была, крепкой, злой. Но – вот. Я шла домой и оплакивала ее, планы на «Табакерку», на Голливуд, на богатство и шикарное все: снимки, шмотки, мужчин. А впрочем, плевать на мужчин – все мы хотели играть, играть, играть, блистать на сцене. Я не стала актрисой – но редко жалею об этом. У Кати и плана «Б» не было, и план «А» провалился.
Люди оказались вообще далеко от моих фантазий. Наполненная жизнью, наливная, сияющая, уверенная в себе Аня вдруг заболела анорексией и растаяла в какой-нибудь год. Нет, она выжила – но прежней уж никогда не стала. Другая моя подруга сошла с ума. Кто-то яркий засел в тихой домашней гавани. Мальчик Ваня, которого прочили в президенты, ушел в лес строить себе хижину – у него нашли шизофрению. Все рассыпались, стали обычными, я понимаю. В конце концов, почти все мы – дети из провинциальных малообеспеченных семей; с чего бы ждать от жизни подарков?
Но что-то детское во мне постоянно прорабатывает другие варианты для себя и для них; жизнь и мечта не могут расходиться так сильно. Гимн России смеется над нами: для мечты тут запланирован один простор, для жизни – совсем иной, больница, ПНД, «Пятерочка», паб с разбавленным пивом.
Мальчик кормит колбасой черепаху. «Сдохни», – шепчет он и улыбается.
Крошечный, весь состоит из злости. Черепаха укусила его на прошлой неделе. Кто-то подшутил, что пацан постепенно сам превратится в черепаху: шея станет морщинистой, горб вырастет по чуть-чуть. Как он кричал!
В гимназию я пришла из другой школы – такой, где изгоев вывозят в лес и заставляют копать могилу. Ну, в шутку. Там все время просили деньги на шторы, а штор никаких не появлялось. Было голодно и страшно. Физкультура еще пять раз в неделю.
Я пришла в кабинет к завучу Платоши – проситься, чтобы взяли, – и оробела. Повсюду стояли кожаные диваны, и никто не трясся над ними. Еще проекторы, живой уголок и всякие другие атрибуты красивой жизни. Платоновская гимназия пахла раскаленной синтетикой (глажу форменный галстук), цветущей водой (находилась на набережной), сладчайшими духами моих одноклассниц. Плохим рэпом, который тогда был в моде. Поцелуями под лестницей. Интрижками: здесь мало дрались, но придумывали изощренные, изысканные даже издевательства. Когда у парня обсыпало лицо, его девушку прозвали Веселой Молочницей. Неизвестно даже, кто был более жесток: быдло из моей первой школы или избалованные девицы гимназии.
На выпускной мне сшили платье с корсетом, в котором я чуть не задохнулась. Маленькие креманки с салатом оливье. Песня Ивана Дорна «Стыцамен», проигранная семь раз за час.
Я не жалею о гимназии: в конце концов, ни с одноклассницами, ни с учителями я не держу связь. Я тоскую по ощущению праздника и тайны, которое всегда там было.
Райончик в Воронеже. Кусок земли, куда надо добираться в особенно неудобных пазиках, через лес, через какие-то раздолбанные мосты. Ездят туда обычно с теплыми сумками, в которых суп, пижама, книги Дарьи Донцовой – полный пакет заботы о слабом; всю инфраструктуру района составляет треугольник «роддом – больница – морг». Теоретически на «Электронике» можно провести всю жизнь, никогда не выезжая за пределы.
Одноклассница как-то позвала меня туда погулять. Был май, пахло костром, шашлыками. Мы сидели на бетонных блоках, и она рассказывала страшилки: на одну девочку вот тут упала береза, хоронили ее в подвенечном платье (южнорусский жуткий обычай). Обсуждали тоннель – общеизвестную страшилку: будто бы под землей между больницей и моргом прокопан тоннель, по которому возят трупы. Одноклассница моя облизывала пальцы от чипсов и страшно вращала глазами. На прощание она так расчувствовалась, что дала мне переписать новый диск Павла Воли «Респект и уважуха».
Это был единственный мой веселый визит – до и после меня привозили в «Электронику» на скорой. Помнила я мало: было больно, больно, больно, БОЛЬНО. Разрывали живот последствия старой операции, в кишках тогда сосредоточивалась вся моя сущность, душа, если хотите, и я превращалась в обез