Тем легче — страница 7 из 26

 это чужое.

Я люблю ту страну. Я люблю ее тоску. Я все еще хочу домой.

Четверг, позднее тихое утро. Часы на остановке показывают четвертый день недели, хутишабати. Дата складывается в уравнение из четверок и двоек. Захотелось подышать – и не в силах придумать другой вариант, я пошла на нашу с Кисулей скамейку. Если все же начнется дождь, смогу быстро вернуться домой – а пока сижу и записываю.

Внизу переливается Кура. Торговки на Дезертирском сейчас ругаются, стоит вонь кильки вперемешку с соленьями, и кто-то в переходе мерит накидку, всю в цветах. «Мертвый город», – сказал он однажды. То ли из-за вчерашнего, то ли из-за странных звонков вдруг настигло ощущение беды, несчастья. Я обернулась, проверяя, на месте ли размашистое СИКВАРУЗ, потом подошла к парапету и вытянулась, разглядывая восток.

Горы. Горы. Горы. Что, собственно, их красота хотела сказать мне? Горы потускнели и выцвели, как на старой карточке. И я чувствовала, видела – через облака, через особую горную вязкую тоску, вечную, кажется, – будто все праздничное, искрящееся, переливающееся тоже исчезло. Вместе с электричеством. Вместе с Кисулей.

Однажды он появится здесь, подсядет ко мне – и все начнется сначала.

Все будет по-прежнему.

Маша, выпавшая из гнезда

– Андрей тут. Мама?

Рация издает треск. Звук такой, как когда переключаешь радиостанции – обрывки голосов складываются во фразы. Внушает если не доверие, то его тень.

– Какой совет вы бы дали живым?

– Надо… в жизни… совершить кругосветку.

Маша включает следующее видео. Тот же мужик в кепке водит рацией над заброшенной могилой, между выбитыми датами – пять лет. Голос из рации говорит жалобно и ровно, без переключений: просит кушать, игрушек. Клен роняет листья на памятник, поднимается ветер. Жуть. Маша спускается в комментарии.

«Вы чё, придурки? Это детский голос, сгенерированный в программе 3D Sound Max, платной версии».

«Чувак, ты не промах, раз выбрал ребенка, умершего в 1936 году. Иначе б родственники давно нашли вас и дали в бубен за такие фокусы».

Маша раздраженно закрывает вкладку. Шарлатан.

На очереди – женщина в черной повязке. Все они лежат на кровати непременно в черных повязках, руки по швам. Обычно рядом мужчина, который задает умершему вопросы. Эта делает все сама: называется ченнелинг плюс регрессивный гипноз. Говорит, значит, и за себя, и за душу.

– Я приветствую вас. Кто вы? Я странник из альфы Центавра. Андрей, можно задать вам несколько вопросов? Конечно. Спасибо. Скажите, почему вы умерли? Ошибка, сбой программы. Я должен был прожить еще тридцать лет, создать крепкую семью…

Маша вздрагивает.

– …очень рано все получилось, сбился с пути. Вы были на своих похоронах? Видел. Было мало времени, я прощался с местами: заходил в театр, домой – но дома не было никого. Когда вы потеряли сознание, то понимали, что это конец? Да, понимал. Переход был легким?

Пауза.

– Отдаляется, – шепчет женщина. – Не хочет говорить. Андрей, я не буду больше задавать этот вопрос, извините. Скажите, это ваше было первое воплощение? Нет, примерно пятое. Вы всегда были актером? Нет. Был шарманщиком, даже торгашом был…

На слове «торгаш» из нее вырывается сочное «гэ». Отец бы не смог так. Отсебятина. Маша морщится и почти закрывает вкладку, как вдруг слышит:

– Мне жаль было оставлять моих дочерей. Машу и Машу. У вас же только одна родная дочь? Нет, их две.

Не то чтобы Маша верила в такие вещи – всякие ченнелинги и спиритизм, – но в ее положении нужно хвататься за каждую ниточку.

В десять лет она сама пробовала задавать вопросы: заваривала кофе, он убегал и вонял прогорклым. Подвешивала цыганскую иголку над листком бумаги. Ничего путного не получалось, буквы складывались в абракадабру. Она не знала: может быть, отца надо звать не по фамилии-имени, а просто – «папа»? «Папа, приди»? Даже мертвому она стеснялась так говорить.

Всего раз отец снился. Был ленинградский снег, она выскочила из трамвая и побежала за ним. Впереди маячили дубленка и кепи, отец шагал уверенно, не оборачивался.

– Стойте! – закричала Маша на вы. – Остановитесь!

Но отец так и шел, и чем быстрее Маша бежала, тем дальше уплывал силуэт в дубленке.

* * *

Про отца Маша узнала лет в десять. Они жили вдвоем с матерью на станции метро «Академическая», в длинном доме с универмагом «Кристина». Маша любила свой район осенью, когда тротуар засыпали красные листья. Из булочной пахло маком, корицей, расплавленным тестом. Она знала тут каждую таксу, и каждого дворника, и зеленщика, и бабушку Зину, продающую редис с собственной грядки.

Однажды Маша вернулась из школы и упала ничком на диван – живот болел так, будто в него попало ядро. Мать велела повернуться на спину, задрала блузку и надавила где-то ближе к паху ребром ладони.

– Так легче, – сипло сказала Маша.

Мать резко убрала руку, и Маша вскрикнула – боль вернулась с тройной силой.

– Аппендицит, – холодно заключила мать, и звучало это как смертный приговор.

– Мамочка, может, нет? Только не звони никуда, пожалуйста, я боюсь…

В машине скорой мать сменила тон на сюсюкающий:

– Тебя посветят на рентгене и отпустят домой, ладно? Никто не будет ничего резать. А я тебе принесу с работы книжек, напеку хворосту.

– Куда принесешь? – простонала Маша. – Меня же отпу-у-устят.

Мать замолчала.

Вместо рентгена были лампочки операционной: светили прямо в лицо, слепили.

– Считай до десяти, – приказал грузный врач в колпаке, напоминавшем поварской.

– Раз, – сказала Маша и тут же провалилась в теплую тьму.

Когда она очнулась, рядом никого не было. В глазах двоилось, но слышался каждый шорох, будто внутри выкрутили сенсор. Скоро пришла мать, заплаканная, принесла куриный бульон из столовой. Ночевали вместе, в палате было еще шесть коек для таких же девочек и их мам. Обычно нелюдимая, мать осторожно, вкрадчиво со всеми сошлась.

На третий вечер, когда сон Маши перестал быть тревожным, а стал нежным и ленивым, эдаким ожиданием дома, мать разговорилась с мамой другой девочки, Вики, со странной межреберной болью. Говорили они про кино.

– А я, – тихо сказала мама, уверенная, что Маша спит, – попала в одну гостиницу с…

Она назвала имя очень известного артиста. Маша и сама была немножко влюблена в него – особенно в фильме, где он танцует на палубе в голубой водолазке.

– Сижу я, значит, в комнате с подругой. Вдруг – стук в балконную дверь. Мы сначала не поняли, думали, что не к нам. Потом она отдернула занавеску – а там он собственной персоной, в майке, носках и плавках. Попросил пустить. Оказывается, к нему вломилась бешеная поклонница, еле сбежал через балкон – там общий такой, по периметру.

– И как он?

Мать задумалась.

– Галантный человек, всё ручки целовал. Гуляли с ним по взморью… В «Кавказский аул» ездили. Там было так вкусно, сейчас уже так не бывает.

– Ты не томи, главное-то было?

Мама тихо рассмеялась. Кивнула? Маша затаила дыхание.

Позже ей попался рассказик про журналиста – внебрачного сына Сталина. Журналист был уверен в этом из-за шестипалой правой ступни: якобы такая была у вождя. Чушь несусветная, с одной стороны. С другой – Маша старалась не переохлаждаться, чтобы не запустить наследственный фурункулез, проверяла внутричерепное давление.

Верила ли она до конца, что артист – ее отец? Поначалу нет. Почти ни в одном фильме он не играл родителя, а что было – так, побоку, видно, как ему безразличны дети. Вот артиста Леонова можно было представить отцом, и запросто. А этого – нет. Наоборот, Маше было его всегда немножечко жалко, будто он был ребенком. Особенно в документальном кино, где он играет себя самого, всего за год до рождения Маши – и плачет, слушая голос собственного отца с пластинки. Хотелось погладить его по голове, утешить. Сказать: «Ну что ты, папа! Я же держусь».

Но вот в чем штука: Маша была похожа. Очень похожа. И синими глазами чуть навыкате, и широкими запястьями. Верхняя губа вывернутая. Нос – длинный, прямой. За него дразнили в школе, но все можно было вынести и даже, нет – нести с гордостью, – если только это его, отцов нос.

Мать была хороша спокойной славянской красотой: русые волосы в косе, светло-карие глаза, всегда накрахмаленная блузочка. Она преподавала в колледже литературу. От нее Маше досталось мало, а вот артист в голубой водолазке все расставил бы по местам. Маша росла – и все чаще замечала в себе его повадки, его жесты, откуда ни возьмись взявшуюся тягу танцевать, тягу играть в теннис.

И отчество: Маша была Андреевна. Так звали деда по матери – конечно, она могла просто записать его именем. Но…

Разговор, подслушанный в больнице, никак не шел у Маши из головы.

* * *

– Сегодня мы пообщаемся с душой Анастасии. Дед – хранитель третьего измерения – открывает нам куб.

Эти работают по классической схеме: женщина на кушетке, с завязанными глазами, мужчина за кадром задает вопросы голосом инструктора йоги.

– Вы знаете, почему это случилось?

– Перегрузки.

– Вы жалеете о чем-нибудь?

– Что не справилась.

– Как вы думаете, ЭКО могло быть причиной болезни?

– Да откуда ж я знаю, – женщина на кушетке переходит на петушиный крик. – Вопросы у вас…

– Это не мы, это зрители…

– Они такие же тупоголовые, как и вы?

Маша разочарованно закрывает вкладку. Когда эта актриса, Анастасия, была жива, Маша брала у нее интервью – она помнит ломкий, шоколадный голос, нежные интонации. Как базарная бабка она не стала бы кричать и после смерти. То был человек из другой материи. Смешно, но Маша до сих пор стесняется звонить, просить комментарии, звать на интервью – а эти даже мертвого достают.

Другое видео называется «Спасаем душу Сергея».

– Как вас завалило? – спрашивает мужчина серым, будничным тоном.

– Очень быстро. Придавило льдом, все провалились. Ну, лавина сошла. Ай, ай!