Тем легче — страница 9 из 26

В двадцать два она напилась, поссорившись с тогдашним бойфрендом. «Ты сучара, – сказал он. – Никто». Она ударила его по лицу и сбежала из их общей квартиры. Приехала на «Академическую», долго курила на ступеньках подъезда, потом выдохнула и поднялась на лифте.

– Мама. Мать, – позвала она.

Ситцевый халатик маячил в дверном проеме: мама собиралась варить борщ. Пахло говядиной и сырой свеклой. Увидев Машу, с потекшей тушью, красную – от нервов у нее всегда шли красные пятна, – она вздрогнула.

– Скажи, наконец, – от кого я? Кто мой отец?

– Отец как отец, – пожала плечом мать. – Теперь-то уж что.

– Это…

Маша назвала фамилию.

Мать помолчала, взвешивая в руке нож.

– А, ну да, – наконец сказала. – Иди умывайся.

И как ни в чем не бывало продолжила шинковать капусту.

Через пять лет мама умерла во сне, так же спокойно, как сказала «ну да». После ее смерти Маша еще сильнее старалась идти за отцом: ставить голос, аккуратно одеваться, больше читать. Отец говорил по-французски – и Маша выучила французский. Она пела разные песни, чтобы одновременно ставить голос и произношение: Ce sont les trois Maries, mes meilleures amies[35]. «И я могу быть праздником, и я могу вести яркие романы, и я могу быть в центре этой жизни», – думала Маша. Но что бы она ни делала, ее словно придавливало к земле – работой, проблемами, безденежьем. Взлетать получалось только в театре, только сбегая к отцу.

В двадцать пять она выбила экскурсию по закрытому музею-квартире, где жили бабка и дед, где отсыпался после спектаклей отец. Экскурсовод строго-настрого запретила трогать антикварный рояль, но она все равно провела по нему пальчиком. Погладила отцовский пиджак, посмотрела его бумаги, исчерканные ремарками. Он мог работать, кажется, двадцать часов в сутки – она читала. А в одном фильме забыли вырезать кадр, где у него рубашка в крови… Неужели так достается сияние?

Грустно стало даже не у разорванного костюма отца, а на красненькой кухне. Есть фотография бабушки на этой самой кухне с чаем «Пиквик», году в девяносто третьем. Маша с матерью тогда заваривали только мяту, сорванную на городском пляже, в затоне. Чая не было. Получается, она могла бы тут пить «Пиквик» под картинами из глины шамот и рассказывать свои секреты бабушке. Она могла обрести семью.

«У нас был строгий дом, – говорил отец в одном интервью. – И в плане работы, и в плане чтения. Иллюзий, что профессия дается легко, никогда не было».

Маша почему-то была уверена, что среди них она бы выросла лучше, соответствовала всем требованиям – тем горше, что доказать уже ничего не получится.

* * *

Всплывает уведомление: вышло интервью падчерицы, дочери курносой актрисы, с которой отец жил последние десять лет до инсульта.

– Ваш отчим, – деликатно начинает ведущая, скрестив носочки закругленных туфель.

– У меня нет отчима. Есть папа.

Пауза.

– Вы хотите сказать, что Андрей – ваш родной отец?

– Да, – развязно отвечает падчерица. – Для меня-то тут и секрета нет никакого…

Маша задыхается от возмущения – как? Рязанская морда, обрюзгшая. Пришла на интервью без белья, между прочим. По лицу видно, что выпивает. Она ничем, ничем не напоминает отца, она не может быть его родной дочерью.

В комментариях с Машей соглашаются.

«Дожил бы до наших дней – еще бы с десяток детей объявилось. Как у Мишулина».

«Чего ж молчала сорок лет? Что только ни выдумает, чтобы внимание привлечь».

«У родной дочери есть порода, стать. А по этой все сразу видно».

«А мне она нравится. Настоящая».

Родную дочь артиста, свою сестру, Маша встречала. То было давно, Маша училась на первом курсе и подрабатывала на фестивале. Сестра была тонкая, как веточка, с идеальной осанкой. Чем-то похожа на Микки-Мауса, остренький подбородок. Вышла из гостиницы, спокойно открыла машину, села на заднее сиденье.

– Здравствуйте. К театру, пожалуйста.

– Служебный вход? – переспросил сидевшую рядом Машу водитель.

– Да, служебный, – ответила за нее сестра.

«Что сказать?» – лихорадочно думала Маша. Полагалось спросить, как гостиница, не нужно ли чего вечером, какие пожелания. Вместо этого Маша застыла, превратилась в камень. Это дочь артиста. Это-его-дочь. Плоть от плоти, кровь от крови. Она источала сияние, тонкий запах дорогого парфюма. Смешно, но те двадцать минут были самым близким прикосновением к отцовскому мифу, который только случался с Машей.

У театра сестра попрощалась, уверенно и просто, как делала все. Вышла и скрылась в темноте служебного входа. Ничего, кроме «здравствуйте», Маша так и не произнесла.

Как всегда в минуты напряжения, Маша начинает ходить туда-сюда по комнате. От злости у нее даже трясутся руки. Как она может! Как они все могут присваивать себе ее отца, ничего толком о нем не зная. Будь ее воля, она разбила бы падчерице самодовольную физиономию – тебе выпало десять лет рядом с богом, будь благодарна. Провести хотя бы два года с отцом должна была Маша – просто по праву рождения, и нет нужды плакать, что ее мать оказалась не такой знаменитой и бойкой. Маше же хватает ума не вызываться на ток-шоу со своими драными сенсациями, Маша уважает память отца, старается быть достойной.

Почему-то она вспоминает актрису с выцветшими глазами: «Будешь удобной – останешься в конечном счете одна». И еще стучит в голове фраза, озвученная голосом шарлатанки: «У меня их две, две Маши».

На стене в гостиной висит любимая фотография отца – вполоборота, в бархатном итальянском костюме. Маша никогда в жизни не разговаривала с портретом – это смешно, нелепо. Но сейчас, в полной темноте, она смотрит на него и говорит:

– Помоги. Если ты… вы отец, вы же должны помочь? И если даже не отец, можешь?..

* * *

Глянец рассыпался, подарив на прощание триста долларов за тест «Кто ты в постели». В десятые ветер переменился, и Маше пришлось подстраиваться – пойти пиарщицей в небольшую фирму ломозаготовителей, да еще дважды в месяц писать в городскую газету. Работа была не ее: она все чаще тосковала по величественным старухам и трогательным старикам, старой богеме, с которой ей раньше доводилось говорить за деньги. Но надо было на что-то жить, оплачивать коммуналку, ездить раз в году в Сочи. В теннис она уже не играла – повредила колено.

В субботу, девятнадцатого октября, во «ВКонтакте» к Маше добавляется в друзья девушка. Зовут Полина, на фото – облако каштановых волос, в тонких пальчиках сигарета.

«Здравствуйте, Мария! Напишите свой номер, нам надо поговорить».

Маша хмурится. Сейчас она ведет расследование о незаконной стройке возле Канонерского острова. Может быть, инсайдер? А может быть – что вероятнее, – представитель застройщика, бизнесмена Шустрановича. Будет предлагать деньги, потом запугивать. Проходили.

Маша отправляет свой номер – все равно ведь найдут, есть в открытом доступе. Полина перезванивает через полчаса: Маша успевает раскинуть пасьянс, послушать пару песен Синатры, полить петунии на балконе. У собеседницы простуженный голос, и говорит она в нос.

– У меня деликатное дело.

– Вы от Шустрановича? – обрывает Маша. – Если так, то я говорить не намерена, и денег не нужно.

– Что? – Полина переспрашивает. – Я так-то по поводу денег, но Шустеровича не знаю.

Она шмыгает носом и влажно выдыхает:

– Я ваша сестра.

Маша разглядывает с балкона улицу. Там по аллее катится колбаской соседская такса, пролетает самолет в темно-синем небе. Уже зябко, пахнет листвой и пылью.

– Вы слышите меня, Маша? Мы единокровные сестры. Нам надо встретиться и поговорить. Пожалуйста. Я в Петербурге только на день.

– Да, – наконец отвечает Маша. – Запишете адрес?

Наверное, это все же уловки Шустрановича, потому домой приглашать нельзя. Маша вспоминает про небольшое кафе «Витрина» на Петроградской стороне. Кормят там невкусно, поэтому обычно никого нет, тихо.

Сердце противно сжимается от предчувствия. Она надевает все черное, строгое: свитер, юбку-карандаш. Собирает волосы в хвост – надо выглядеть профессионально. На всякий случай берет с собой перцовку и нож в рюкзаке. На улице поднимается ветер, почти смеркается. Вывеска универмага только подмигивает, «т» в названии почти отвалилась. Подъезжает любимый Машин трамвай, красный с желтым светом внутри, как новогодняя лампочка. Ехать бы и не приезжать, ехать и не приезжать…

Оказывается, «Витрину» закрыли. Полина еще не приехала, и Маша пишет ей – с надеждой, что та не прочтет: «Буду в столовой напротив». Маша часто обедала тут, когда работала на телебашне, с тех пор внутри мало что изменилось: плакаты под Советский Союз (кровожадная повариха режет масло полукруглым ножом, рядом – банка горошка), красные пластиковые подносы. Маше подмигивает раздатчик – она помнит, что его зовут Рафаэль. По крайней мере, так он просил себя называть, флиртуя. Смешно. По старой привычке она заказывает биточки, пюре и томатный сок.

Маша садится лицом к выходу, но все равно пропускает момент, когда Полина толкает стеклянную дверь. Высокая, худая. Лицо с оспинами, длинные пальцы. Полина берет себе только чай в прозрачном пластиковом стакане, а потом будничным жестом вытаскивает фляжку из внутреннего кармана.

– Блять. Как же. У вас. Холодно.

Делает первый глоток и слегка оттаивает, протягивает Маше руку. У нее идиотская привычка нервно дергать коленкой. Точно не человек Шустрановича, даже обидно.

Полина рассказывает историю, обыденную до неправдоподобия, обрыдлую. Жил-был человек по имени Андрей Петров. Андрей Петров был геодезистом – в 1985 году его позвали читать лекции в ЛГУ. Что-то не заладилось, и уже в январе Андрей Петров вернулся в Москву. Еще спустя год он встретил гражданку Анну Лыцарь, родилась у них дочь Полина, ныне менеджер по продажам в табачной компании. Как доктору наук с семьей Андрею Петрову дали квартиру побольше. Дачку и эту квартиру они обменяли на трешку в Ясеневе. Купили «москвич» еще. Семейство спокойно прожило тридцать с лишним лет, пока отца не хватил рак желудка. После похорон Полина села разбирать бумаги, и нашла классическую телеграмму от некой Александры. «Родилась-дочь-вышли-двести». Всё.