их?) На мгновение ему показалось, что по злобе она застрелит старого Белого Папулю из его же револьвера, а вот этого Мордред не хотел. Старый Белый Папуля принадлежал ему, Мордреду. Так сказал голос из Темной Башни. Он, конечно, болел, он, возможно, умирал, но все равно старый Белый Папуля должен был стать его трапезой, а не Черной Мамули. И то, она оставила бы мясо гнить, не съев ни кусочка! Но она не застрелила его. Наоборот, поцеловала. Мордред не хотел этого видеть, от того поцелуя ему стало еще горше, поэтому он отложил бинокль в сторону. Сам он лежал на траве, в маленькой ольховой роще, дрожал всем телом, его бросало то в жар, то в холод, пытаясь сдерживать тошноту (весь предыдущий день его беспрерывно рвало и поносило, мышцы живота разболелись от напряжения, и через горло уже не выходило ничего, кроме густой желчи, а через прямую кишку текла коричневая жижа вперемежку с длинными очередями). Вновь поднеся бинокль к глазам, он успел увидеть, как задние колеса скутера, на котором сидела Черная Мамуля, въезжают в дверь. Что-то там кружилось в воздухе. Возможно, пыль, но он думал, что снег. Слышалось пение. От пения этого ему стало почти так же тошно, как и от ее поцелуя со старым Белым Стрелком-папулей. Потом дверь за ней захлопнулась, пение оборвалось, и стрелок уселся у двери, закрыв лицо руками. Горевал, может, и плакал. Ушастик-путаник подошел к нему, положил длинную морду на сапог, вроде бы пытаясь утешить, как мило, как тошнительно мило. К тому времени уже совсем рассвело, и Мордред на какое-то время задремал. Проснулся он от голоса старого Белого Папули. Ветер дул в сторону рощи, в которой укрылся Мордред, так слова до него донеслись отчетливо: «Ыш? Не поешь хоть чуть-чуть?» Ушастик-путаник не поел, и стрелок выбросил еду, которая так мало значила для мохнатого зверька. Позже, когда они уехали (старый Белый Стрелок-папуля тянул повозку, которую смастерил для них робот, медленно шагая по выбоинам Тауэр-роуд, наклонив голову, поникнув плечами), Мордред подкрался к лагерю. Действительно съел часть разбросанной еды (конечно же, она не была отравлена, раз Роланд рассчитывал, что она попадет в желудок ушастика-путаника), но остановился после третьего или четвертого куска мяса: знал, если продолжит, его внутренности выбросят все назад, в двух направлениях, как на север, так и на юг. Он не мог этого допустить. Если бы не смог удержать в желудке хоть малую толику еды, слишком бы ослабел, чтобы следовать за ними. А он должен идти следом, должен еще какое-то время держаться поблизости. Все должно было закончиться этой ночью. Обязано было закончиться, потому что завтра старый Белый Папуля доберется до Темной Башни, и тогда точно станет поздно что-либо предпринимать. Сердце говорило об этом. Мордред поплелся следом за уходящей троицей, только еще медленнее, чем Роланд. Время от времени ему приходилось сгибаться пополам от схваток в животе, и тогда его человеческое обличье начинало расплываться, из-под кожи выпирала чернота, а толстое пальто раздувалось, потому что новые ноги стремились вылезти наружу, а потом опадало вновь, когда усилием воли Мордред загонял их обратно, скрипя зубами и постанывая от напряжения. Однажды он высрал в штаны пинту, или около того, вонючей коричневой жидкости, но, как только ему удалось их снять, происшедшее более его не волновало. Никто не приглашал его на званный обед, ха-ха! Приглашение затерялось в недрах почтового ведомства! Позже, когда придет время атаковать, он выпустит на свободу маленького Алого Короля. Но, если бы это произошло сейчас, Мордред практически не сомневался, что более ему не удалось бы вернуть человеческий облик. Просто не хватило бы сил. Более активный механизм обмена веществ паука разжег бы болезнь, как сильный ветер раздувает стелющийся по земле огонь в стену пламени. И то, что убивало его медленно, убило бы быстро. Вот он и боролся с болезнью, и к полудню почувствовал себя лучше. Пульсации, идущие от Башни нарастали, прибавляли как в силе, так и в частоте. ТО был голос его Алого Папули, который звал его, убеждал держаться на расстоянии удара. Старый Белый Папуля в течение последних недель спал по ночам не более четырех часов, и лишь потому, что его могла подменить на дежурстве Черная Мамуля, которая уже отбыла. Но Черной Мамуле не приходилось тащить за собой повозку, не так ли? Нет, она ехала, как Сраная королева Говняного холма, вот как она ехала, да! А отсюда следовало, что старый Белый Стрелок-папуля сильно устанет, пусть даже пульсации Темной Башни будут подбадривать его и тянуть вперед. Сегодня старому Белому Папуле придется или положиться на Артиста и Щенка, доверив им первое дежурство, или самому не спать всю ночь. Мордред полагал, что сам он без труда выдержит еще одну бессонную ночь, потому что знал: больше необходимости бодрствовать по ночам у него не будет. Он намеревался подобраться поближе к лагерю, как сделал и прошлой ночью. Намеревался наблюдать за лагерем с помощью дальновидящих стеклянных глаз старика-монстра. И, когда они заснут, намеревался последний раз трансформироваться и броситься на них. А вот и я, со всеми моими семью лапками. Старый Белый Папуля, возможно, и успел бы проснуться. Мордред надеялся, что проснется. В самом конце. На несколько мгновений, чтобы осознать, что к чему. Осознать, что собственный сын утаскивает его в страну мертвых за несколько часов до столь желанной встречи с Темной Башней. Мордред сжал кулаки и наблюдал, как пальцы становятся черными. Чувствовал ужасный, но приятный зуд в боках, из которых старались вырваться паучьи лапки, семь — не восемь, спасибо этой мерзкой, отвратительной Черной Мамуле, которая одновременно и была, и не была беременна, и пусть она истошно кричит, сгинув в тодэшной тьме, до скончания веков (или пока ее не найдет одно из чудовищ, что шныряют там). Он боролся с трансформацией и жаждал ее с одинаковой страстностью. Наконец, стал только бороться, желание трансформироваться утихло. Он победно пернул, газ выходил долго, вонюче, но тихо. Его очко превратилось в сломанную музыкальную шкатулку, которая более не играла музыку, только скрипела. Пальцы вновь приняли обычный бледно-розовый цвет, зуд в боках прекратился. Голова кружилась от температуры, перед глазами плыло, тонкие руки (чуть толще веточек) мерзли. Голос Алого Папули то звучал громко, то снижался до едва различимого шепота, но не утихал ни на мгновение: «Иди ко мне. Беги ко мне. Прячь свое двойное я. Кам-каммала, мой хороший сын. Мы свалим Башню, мы уничтожим свет, где бы он ни был, а потом будем вместе править темнотой.
Приходи ко мне.
Приходи».
Конечно же, те трое, кто остался (четверо, считая его, Мордреда), выскользнули из-под зонтика ка. С тех пор, как отступил Прим, не было такого существа, как Мордред Дискейн, частично чел, частично — этот густой, крепкий бульон. И, конечно же, ка не могла уготовить такому существу столь обыденную смерть, какая угрожала ему: от пищевого отравления.
Роланд мог бы сказать, что это идея не из лучших — съесть то, что валялось неподалеку от хижины Дандело. То же самое мог бы сказать ему и Роберт Браунинг. Злобная или нет, настоящая лошадь или нет, Липпи (возможно, названная в честь другой и более известной поэмы Браунинга, «Фра Липпо Липпи») сильно болела, когда Роланд оборвал ее жизнь, пустив пулю в голову. Но Мордред был пауком, когда наткнулся на дохлую Липпи, которая, внешне выглядела, как настоящая лошадь, и никто и ничто не могло помешать ему наброситься на мясо. Лишь вернув себе человеческое обличье, он задался вопросом, каким образом на старой костлявой кляче Дандело могло оказаться так много мяса, и почему оно было таким мягким и теплым, налитым свежей, несвернувшейся кровью. Все-таки на дворе стояла зима, шел снег, и труп пролежал на улице несколько дней. Так что останки кобылы должны были замерзнуть.
Потом началась рвота. Следом пришла лихорадка, а с ней борьба с желанием трансформироваться в паука до того, как он подберется к старому Белому Папуле достаточно близко, чтобы оторвать ему руки-ноги. Существо, чье пришествие предсказывалось тысячи лет (в основном, Мэнни, и, обычно, испуганным шепотом), существо, которому предстояло вырасти в получеловека-полубога, существо, которому предстояло наблюдать за уходом человечества и возвращением Прима… это существо, наконец-то появилось в облике наивного, со злым сердцем ребенка, который теперь умирал, потому что набил живот отравленной кониной.
Ка не могла приложить к этому руку.
В день ухода Сюзанны Роланд и его два спутника не сумели много пройти. Пусть Роланд и запланировал на этот день довольно-таки небольшой переход, чтобы выйти к Башне на закате следующего дня, ему бы и не удалось далеко уйти от их последнего лагеря. У стрелка щемило сердце, он чувствовал себя одиноким, уставшим чуть ли не до смерти. Патрик тоже устал, но он, по крайней мере, при желании мог ехать на повозке, и изъявил такое желание, большую часть дня действительно ехал, спал, рисовал, часть пути шел, чтобы потом опять забраться на Хо-2 и вздремнуть.
Пульс Башни с силой бился в голове и сердце Роланда, мощная, прекрасная песня звучала в ушах, ее исполнял тысячеголосый хор, но все это не могло вытопить свинец из его костей. А потом, когда он искал тенистое место, чтобы остановиться и перекусить, как они всегда делали в полдень (хотя уже давно пошла вторая половина дня), его глазам открылось нечто такое, что разом заставило забыть и про усталость, и про печаль.
На обочине дороги росла дикая роза, судя по всему, точная копия той, что они видели на пустыре. Она цвела, невзирая на совершенно не подходящее для цветения время года, которое Роланд определил, как очень раннюю весну. Светло-розовые наружные лепестки плавно переходили в яростно-красную середину, цвет, по разумению Роланда, желаний сердца. Он упал на колени перед розой, наклонился ухом к коралловой чашечке, прислушался.
Роза пела.
Усталость осталась, как ей и положено (во всяком случае, по эту сторону могилы), но одиночество и грусть исчезли, хотя бы на какое-то время. Он всматривался в сердцевину розы и видел в самом ее центре что-то желтое, столь яркое, что не мог смотреть туда в упор.