Но как бы там ни было, я не хотел слишком сильно менять стиль «Стрелка». Потому что мне кажется, что при всех его недостатках в нем есть какое-то особое очарование. Изменить эту книгу до неузнаваемости – это значило бы отречься от того человека, который первым ее написал, еще тогда, в конце весны и в начале лета 1970 года, а мне этого не хотелось.
Мне хотелось – причем по возможности до того, как последние книги серии выйдут в свет – сделать так, чтобы новым читателям, которым только еще предстоит познакомиться с «Темной Башней» (и старым читателям, которые захотят вспомнить начало), было легче и проще войти в мир Роланда. Мне хотелось, чтобы читатели получили книгу, в которой были бы намечены основные сюжетные линии следующих томов. Надеюсь, я справился с этой задачей. Я сейчас обращаюсь к тем, кто еще не знаком с миром Башни: я очень надеюсь, что вам понравятся здешние чудеса. Потому что мир Роланда – это мир чудес, а его история – долгая сказка. Именно так я ее и задумал. И если Темная Башня околдует и вас, пусть даже самую малость, значит, я сделал свою работу – работу, которая началась в 1970-м и завершилась в общем и целом в 2003-м. Хотя сам Роланд сказал бы, что какие-то тридцать лет ничего не значат. На самом деле если ты вышел на поиски Темной Башни, тебя уже не заботит время.
6 февраля 2003
Возобновление
…камень, лист, ненайденная дверь; о камне, о листе, о двери. И обо всех забытых лицах.
Нагие и одинокие приходим мы в изгнание. В темной утробе нашей матери мы не знаем ее лица; из тюрьмы ее плоти выходим мы в невыразимую глухую тюрьму мира.
Кто из нас знал своего брата? Кто из нас заглядывал в сердце своего отца? Кто из нас не заперт навеки в тюрьме? Кто из нас не остается навеки чужим и одиноким?
…О, утраченный и ветром оплаканный призрак, вернись, вернись.
Глава 1. Стрелок
I
Человек в черном ушел в пустыню, и стрелок двинулся следом.
Эта пустыня, апофеоз всех пустынь, растянулась до самого неба, в необозримую бесконечность по всем направлениям – белая, слепящая, обезвоженная и совершенно безликая. Только мутное марево горной гряды призрачно вырисовывалось на горизонте, и еще изредка попадались сухие пучки бес-травы, что приносит и сладкие сны, и кошмары, и смерть. Редкий надгробный камень служил указателем на пути. Узенькая тропа, пробивающая толстую корку солончаков, – вот все, что осталось от старой столбовой дороги, где когда-то ходили фургончики и повозки. С тех пор мир сдвинулся с места. Мир опустел.
На стрелка накатило мимолетное головокружение, когда все внутри вдруг обрывается и мир кажется эфемерным, почти прозрачным. Оно быстро прошло, и, как и мир, по чьей тверди сейчас шел стрелок, он тоже сдвинулся с места. Стрелок шел спокойно, не торопясь, но и не тратя времени даром. Вокруг его пояса обвивался бурдюк с водой. Бурдюк был почти полный и напоминал туго набитую колбасу. Стрелок много лет практиковался в кхефе и достиг, может быть, пятого уровня. Будь он праведником из мэнни, он бы вообще не испытывал жажды; он бы тогда наблюдал за тем, как его тело теряет воду, бесстрастно и невозмутимо, и увлажнял бы расщелины этого тела и темные глубины его пустот лишь тогда, когда разум подсказывал бы ему, что это действительно необходимо. Но он не был мэнни, и не поклонялся Человеку Иисусу, и уж никак не считал себя праведником. Иными словами, он был самым обыкновенным странником и ничего не знал наверняка, кроме того, что ему уже хочется пить. Хотя не так сильно, чтобы пить прямо сейчас. В каком-то смысле ему это даже нравилось. Так было положено в этом краю, краю жажды, а всю свою долгую жизнь стрелок только и делал, что приспосабливался к обстоятельствам. И он это умел.
Под бурдюком прятались револьверы. Его револьверы, что как влитые ложились в руку. Они перешли к нему от отца, который был ниже ростом и не таким крупным, и их пришлось утяжелить металлическими пластинами. Пара ремней, перекрещиваясь, опоясывала его бедра. Две кобуры были промаслены так, что не растрескались даже от жара этого беспощадного солнца. Желтые, тщательно отполированные рукояти его револьверов были сделаны из лучшей сандаловой древесины. Прикрепленные к поясу крепкой веревкой из сыромятной кожи, кобуры покачивались при ходьбе, тяжело ударяя по бедрам. В этих местах синяя краска на джинсах стерлась (а ткань истончилась), и получились две светлые дуги, почти похожие на две улыбки. Медные гильзы патронов у него в патронташе вспыхивали и мерцали на солнце, отражая его лучи, как гелиограф. Теперь патронов осталось значительно меньше, чем было. Кожа кобур едва уловимо потрескивала.
Его рубаха бесцветна, как дождь или пыль. Ворот распахнут, сыромятный шнурок свободно болтается в пробитых вручную дырках. Его шляпа давно потерялась. Как и рог – тот, в который трубят, – который был у него когда-то; он потерялся давным-давно, этот рог, выпал из руки умирающего товарища, и стрелку не хватало теперь их обоих.
Он остановился у пологой дюны (хотя песка в этой пустыне не было – один твердый сланец; и пронзительный ветер, что всегда пробуждался с наступлением темноты, поднимал только клубы несносной пыли, едкой, как чистящий порошок) и оглядел растоптанные угольки маленького костерка с подветренной стороны, с той стороны, откуда солнце уходит раньше. Такие вот мелочи – знаки, подобные этому, – лишний раз подтверждающие предполагаемую человеческую сущность человека в черном, – всегда доставляли ему несказанное удовольствие. Губы стрелка растянулись в подобие улыбки на изъеденных жаром пустыни останках лица. Улыбка вышла болезненной, страшной. Он присел на корточки.
Человек в черном жег бес-траву, а как же иначе. Бес-трава здесь – единственное, что горит. Горит очень медленно, блеклым масляным пламенем. Люди с приграничных земель говорили ему, что бесы живут даже в ее огне. Они, люди с границы, жгли бес-траву, но не смотрели на пламя. Они говорили, что, если смотреть на пламя, бесы тебя околдуют и утащат к себе. А потом какой-нибудь другой идиот, который тоже засмотрится на огонь, увидит там тебя.
Сожженная трава, еще один символ в уже знакомом идеографическом узоре, рассыпалась серой бессмыслицей под шарящей по кострищу рукой стрелка. Среди пепла не было ничего, лишь обгорелый кусочек бекона. Стрелок задумчиво его съел. Так было всегда. Уже два месяца он преследует человека в черном в этой пустыне, в нескончаемом, однообразном чистилище пустоты, и до сих пор не нашел ничего: только эти гигиенично-стерильные идеограммы пепла костров. Ни разу ему не попалось какой-нибудь банки, бутылки или же бурдюка (сам стрелок выкинул по дороге четыре штуки; просто выбросил, как змея сбрасывает отмершую кожу). Испражнений он тоже не видел. Наверное, человек в черном их зарывал.
А может быть, эти кострища – одна большая записка Высоким Слогом. По букве за раз. Кто его знает, что там написано. Держи дистанцию, дружище. Или, может быть: уже скоро конец. Или, может быть, даже: а вот попробуй меня поймать. Впрочем, это уже не имело значения. Стрелка совершенно не волновало, о чем говорится в этих записках – если это были записки. Его волновало другое: когда он пришел, это кострище уже остыло, как и все остальные. И все-таки он приблизился к цели. Он знал это наверняка, хотя и не знал – откуда. Может быть, просто чутье. Хотя это тоже уже не имело значения. Он пойдет дальше и будет идти, пока что-нибудь не изменится. А если даже ничего не изменится, он все равно пойдет дальше. Бог даст, будет вода, как говорят старики. Если Бог так решит, то вода обязательно будет – даже в пустыне. Стрелок поднялся, стряхивая пепел с рук.
Больше никаких следов; ветер, острый как бритва, давно срезал те бледные отпечатки, что могли удержаться на твердом сланце. Вообще ничего. Ни испражнений, ни мусора, никаких указаний на то, где их могли закопать. Ничего. Только эти остывшие кострища вдоль древней торной дороги, ведущей на юго-восток, и неумолимый дальномер у него в голове. Хотя, разумеется, было еще кое-что; притяжение юго-востока – это не просто движение в заданном направлении и не простой магнетизм.
Он уселся и позволил себе отхлебнуть воды из бурдюка. Он подумал о том мимолетном головокружении, когда ему вдруг показалось, что он почти не привязан к миру. Интересно, что это значит. И почему в связи с этим головокружением ему вспомнился его рог и последний из старых друзей, которых он потерял, обоих, давным-давно, у Иерихонского Холма. Ведь револьверы остались – револьверы его отца, – а это гораздо важнее, чем рог… или даже друзья.
Или нет?
Это был странный вопрос, тревожный, но поскольку ответ был один и вполне определенный, стрелок решил не ломать себе голову. Может быть, позже он еще поразмыслит об этом. Но не сейчас. Он оглядел пустыню и поднял глаза к солнцу, что спускалось теперь к горизонту по дальнему квадранту неба, который – вот тоже тревожная мысль – располагался уже не совсем на западе. Стрелок встал, вытащил из-за пояса старые, изношенные перчатки и принялся рвать бес-траву для своего костра. Он разложил костер в круге пепла, оставленного человеком в черном. В этом тоже была ирония, которая, как и романтика жажды, показалась стрелку привлекательной. Горькой, но привлекательной.
Он не сразу достал свой кремень и кресало. Он дождался, пока последние проблески дневного света не обратятся в летучее марево на земле под ногами и в узкую ядовито-оранжевую полосу на черно-белом горизонте. Он терпеливо сидел, глядя на юго-восток, туда, где высились горы. Он ничего не ждал. Он не надеялся разглядеть тоненькую струйку дыма от другого костра или оранжевую искру пламени. Он просто смотрел, потому что так было нужно. И в этом тоже была своя горькая привлекательность. «Чтобы что-то увидеть, надо смотреть, понял, ты, недоумок, – говорил Корт. – Бог дал нам глаза, чтобы ими смотреть. Вот и открой свои буркалы».
Но там, в горах, не было ничего. Да, он уже близок к цели, но лишь относительно близок. Еще не настолько, чтобы в сумерках разглядеть дым или оранжевый проблеск костра.
Он высек искру на охапку сухой измельченной травы, бормоча бессмысленные слова старого детского заклинания:
– Искра, искра в темноте, где мой сир, подскажешь мне? Устою я? Пропаду я? Пусть костер горит во мгле.
Вот странно: человек вырастает и забывает про детство с его ритуалами и ребяческими заклинаниями – многое теряется по дороге, но кое-что все-таки остается, накрепко застревает в мозгах, вцепляется в тебя мертвой хваткой, и ты несешь этот груз всю жизнь, и с каждым годом он все тяжелее и тяжелее.
Он улегся на землю с наветренной стороны от костра так, чтобы дурманящий дым, навевающий грезы, уносился в пустыню. Ветер, разве что изредка поднимавший взвихренную пыль, дул спокойно и ровно.
Немигающие звезды над головой светили тоже спокойно и ровно. Миллионы миров и солнц. Головокружительные созвездия, холодное пламя всех первозданных оттенков. Пока он смотрел, темно-лиловое небо сделалось черным. Прочертив огненную дугу над Старой Матерью, во тьме мелькнул и погас метеор. Огонь костра отбрасывал в ночь причудливые тени. Бес-трава медленно выгорала, создавая новый узор – не идеограмму, а простенькое перекрестье линий, навевающее смутный ужас своей чуждой бессмыслице определенностью. Стрелок выкладывал траву для кострища, не думая о каких-то художествах. Главное, чтобы хорошо горело. Но узор все-таки получился. Он рассказывал о черном и белом. О человеке, который подправил бы перекосившуюся картину в незнакомом гостиничном номере. Костер горел медленным, ровным пламенем, и фантомы плясали в его раскаленной сердцевине. Стрелок их не видел. Он спал. Два узора, плоды искусства и ремесла, слились воедино. Ветер стонал, словно ведьма, чье нутро разъедает рак. Его капризные порывы то и дело подхватывали дурманящий дым и, кружась, овевали стрелка. Так что он все же вдыхал дурман. И дурман творил сны, как едва уловимое раздражение творит жемчужину в устричной раковине. Иной раз стрелок стонал вместе с ветром. Но звезды были равнодушны к его тяжким стонам, как они равнодушны к войнам, распятиям и воскресениям. И в этом тоже была своя горькая привлекательность.
II
Он спустился с последнего из предгорий, ведя за собой мула, чьи глаза, выпученные от жара, были уже мертвы. Три недели назад он миновал последний городок, а потом был только заброшенный тракт, да еще изредка попадались селения жителей приграничья – скопления хижин, покрытых дерном. То есть когда-то это были поселения, но они давно превратились в отдельные хутора, где обитали одни прокаженные и помешанные. Ему больше нравились полоумные. Один из них дал ему компас «Силва» из нержавеющей стали и попросил передать эту штуку Человеку Иисусу. Стрелок взял его с самым серьезным видом. Если он встретит Его, он отдаст Ему компас. Вряд ли, конечно, он встретит Иисуса, но всякое в жизни бывает. Однажды он видел тахина – это был человек с головой ворона – и окликнул его, но несчастный уродец сбежал, прокаркав что-то похожее на слова. Может быть, даже проклятия.
Последнюю хижину, где были люди, стрелок миновал пять дней назад, и он уже начал подозревать, что никаких хижин больше не будет, но, поднявшись на гребень последнего иссеченного ветром холма, увидел знакомую низкую крышу, покрытую дерном.
Поселенец – на удивление молодой человек с взлохмаченными волосами цвета спелой клубники, что свисали почти до пояса, – с неистовой страстью пропалывал хилые кукурузные всходы. Мул издал жалобный хрип, поселенец вскинул голову; он взглянул на стрелка, словно прицелился. Оружия у него не было. Во всяком случае, на виду. Поселенец поднял обе руки в небрежном приветствии, снова склонился над своей кукурузой на ближайшей к хижине грядке и принялся вырывать и кидать через плечо бес-траву и зачахшие кукурузные стебли. Его длинные волосы развевались на ветру. Здесь ветер дул прямиком из пустыни, где нечему было его удержать.
Стрелок неспешно спустился с холма, ведя за собой мула, который вез бурдюки с водой. Он встал на краю кукурузной делянки, отхлебнул немного воды, чтобы во рту появилась слюна, и сплюнул на засохшую землю.
– Доброй жатвы твоим посевам.
– И твоим тоже, – отозвался молодой поселенец. Когда он разогнулся, у него в спине что-то явственно хрустнуло. Он смотрел на стрелка без страха. Его лицо – то есть та его малая часть, что просматривалась между космами и бородой, – было чистым, его не тронула гниль проказы, а глаза, разве что чуточку диковатые, казались глазами нормального человека. Не дурика. – Долгих дней и приятных ночей тебе, странник.
– Тебе того же вдвойне.
– Это вряд ли. – Поселенец коротко хохотнул. – У меня ничего нет, только бобы и кукуруза, – сказал он. – Кукуруза задаром, а за бобы надо будет чего-нибудь дать. Мне их приносит один мужик. Заходит сюда иногда, но никогда не задерживается надолго. – Поселенец опять рассмеялся. – Боится духов. И еще – человека-птицу.
– Я его видел. Человека-птицу, я имею в виду. Он от меня убежал.
– Ага. Он заблудился. Говорит, что он ищет какое-то место. Называется Алгул Сьенто, только он иногда называет его Синим Небом или Небесами. Я лично понятия не имею, где это. Ты не знаешь, случайно?
Стрелок покачал головой.
– Ладно… он не кусается и никому не мешает, так что хрен с ним. А ты сам живой или мертвый?
– Живой, – отозвался стрелок. – Ты говоришь, как мэнни.
– Я был мэнни, но очень недолго. Быстро понял, что это не для меня; уж больно они компанейские, на мой взгляд, и вечно их тянет искать дырки в мире.
«Это точно, – подумал стрелок. – Мэнни – великие путешественники».
Еще мгновение они молча разглядывали друг друга, а потом поселенец протянул стрелку руку.
– Меня зовут Браун.
Стрелок пожал его руку и назвал себя. И в этот момент тощий ворон каркнул на крыше землянки. Поселенец ткнул пальцем в ту сторону:
– А это Золтан.
При звуке своего имени ворон еще раз каркнул и слетел с крыши прямо на голову Брауну, где и устроился, вцепившись обеими лапами в спутанную шевелюру.
– Драть тебя во все дыры, – отчетливо прокаркал ворон. – И тебя, и кобылу твою.
Стрелок дружелюбно кивнул.
– Бобы, бобы, нет музыкальней еды, – вдохновенно продекламировал ворон, польщенный вниманием, – чем больше сожрешь, тем звончей перданешь.
– Это ты его учишь?
– Сдается мне, ничего больше он знать не хочет, – отозвался Браун. – Я как-то пытался его научить «Отче наш». – Он обвел взглядом безликую твердь пустыни. – Но, сдается мне, Отче наш – не для этого края. Ты стрелок. Верно?
– Да. – Он сел на корточки и достал кисет с табаком. Золтан перелетел с головы Брауна на плечо стрелка.
– А я думал, стрелков больше нет.
– Есть, как видишь.
– Ты из Внутреннего мира?
Стрелок кивнул.
– Только я там давно не был.
– Там еще что-то осталось?
Стрелок не ответил и сделал такое лицо, что сразу стало понятно: лучше не поднимать эту тему.
– Наверное, гонишься за тем, другим.
– Да, – ответил стрелок и тут же задал неизбежный вопрос: – Давно он тут проходил?
Браун пожал плечами.
– Не знаю. Здесь время какое-то странное. И направление и расстояния – тоже. Больше чем две недели. Но меньше двух месяцев. Тот мужик, который мне носит бобы, с тех пор приходил два раза. Так что, наверное, шесть недель. Хотя я могу ошибаться.
– Чем больше сожрешь, тем звончей перданешь, – вставил Золтан.
– Он тут останавливался? – спросил стрелок.
Браун кивнул.
– Ну, только чтобы поужинать, как и ты. Ты же, как я понимаю, поужинаешь. Мы посидели с ним, потолковали.
Стрелок поднялся, и ворон, протестующе каркнув, перебрался обратно на крышу. Стрелка охватила какая-то странная дрожь – дрожь предвкушения.
– И что он тебе говорил?
Браун удивленно приподнял бровь.
– Да так, ничего. Спрашивал, бывает ли тут у нас дождь, и давно ли я здесь поселился, и не схоронил ли жену. Спросил, была ли она мэнни, и я сказал, да, потому что мне показалось, что он и так это знает. Болтал-то все больше я, что вообще мне несвойственно. – Он умолк на мгновение, и только вой ветра нарушал мертвую тишину. – Он колдун, верно?
– Помимо прочего.
Браун серьезно кивнул.
– Я сразу понял. Он вытряхнул из рукава кролика, уже освежеванного и выпотрошенного. Прямо бери и клади в котел. А ты?
– Колдун? – Стрелок рассмеялся. – Нет, я просто человек.
– Тебе никогда его не догнать.
– Ничего, догоню.
Они посмотрели друг другу в глаза, вдруг проникшись взаимной симпатией: поселенец на иссохшей его земле, овеваемой пылью, и стрелок на сланцевой тверди, уходящей в пустыню. Он достал свой кремень.
– На вот. – Браун вытащил из кармана спичку с серной головкой и зажег ее, чиркнув по заскорузлому ногтю. Стрелок поднес кончик своей самокрутки к огню и глубоко затянулся.
– Спасибо.
– Тебе, наверное, нужно наполнить свои бурдюки, – отвернувшись, сказал поселенец. – Там за домом – родник, прямо под скатом крыши. А я пока приготовлю поесть.
Стрелок направился на задний двор, осторожно переступая через кукурузные грядки. Родник оказался на дне вырытого вручную колодца, выложенного камнями, чтобы вода не подмывала почву, рассыпчатую, как пыль. Спускаясь по шаткой лесенке, стрелок рассудил про себя, что с камнями возни было минимум года на два: набрать, натаскать, уложить. Вода оказалась чистой, но текла медленно, так что долгое это было дело – наполнить все бурдюки. Когда он заканчивал со вторым, Золтан взгромоздился на край колодца.
– Драть тебя во все дыры. И тебя, и кобылу твою, – предложил он.
Стрелок вздрогнул и поднял глаза. Глубина футов пятнадцать, не меньше; Брауну ничего бы не стоило сбросить вниз камень, проломить стрелку голову и забрать все стрелково добро. Ни полоумный, ни прокаженный так бы не поступили; но Браун – не дурик и не больной. И все же Браун ему понравился, так что стрелок выбросил эту мысль из головы и наполнил оставшиеся бурдюки водой. Бог захотел – появилась вода, а чего там еще хочет Бог, с этим пусть разбирается ка. А его дело маленькое.
Когда стрелок вошел в хижину, спустившись по лестнице (все как положено: жилье устроено под землей, только так можно схватить и удержать ночную прохладу), Браун сидел у крошечного очага и переворачивал в углях кукурузные початки, поддевая их деревянной лопаткой. Две побитые по краям тарелки уже стояли по обеим сторонам выцветшего одеяла мышиного цвета, расстеленного на полу. Вода для бобов только еще начала закипать в котелке над огнем.
– Я заплачу и за воду тоже.
Браун даже не поднял головы.
– Вода – дар Божий. А бобы приносит папаша Док.
Стрелок издал короткий смешок и уселся на пол, прислонившись спиной к стене. Он сложил руки на груди и закрыл глаза. Вскоре по комнатушке разнесся запах жареной кукурузы. Браун высыпал в котелок пакетик сухих бобов, они громыхнули, как камушки. Слышалось изредка повторяющееся тук-тук-тук— это Золтан беспокойно ходил по крыше. Стрелок устал; бывало, в сутки он шел по шестнадцать, а то и вообще по восемнадцать часов, чтобы быстрей оказаться как можно дальше от того кошмара, что приключился в Талле, последней из деревень у него на пути. Причем последние двенадцать дней ему пришлось идти пешком; силы мула были уже на пределе. Как он еще жив – непонятно. Разве что в силу привычки. Когда-то стрелок знал одного человека, мальчишку по имени Шими. Так вот. У Шими был мул. Шими давно уже нет; никого больше нет. Остались лишь двое: сам стрелок и человек в черном. До него доходили какие-то смутные слухи об иных землях, зеленых землях за пределами этого края – их называют Срединным миром, – но верилось в это с трудом. Зеленые земли в здешнем пустынном краю – это как детская сказка.
Тук-тук-тук.
Две недели, сказал Браун, максимум шесть. Но это не важно на самом деле. В Талле были календари, и они там запомнили человека в черном. Потому что он исцелил старика. Самого обыкновенного старика, умирающего от травки. Старика тридцати пяти лет от роду. И если Браун не ошибался, получается, что человек в черном с тех пор поутратил свое преимущество, а стрелок сократил расстояние. Но пустыня еще не закончилась. И пустыня еще обернется адом.
Тук-тук-тук…
Одолжи мне свои крылья, птица. Я раскину их широко-широко, и меня унесет восходящий поток.
Он заснул.
III
Браун разбудил его через час. Было темно. Единственный проблеск света – тускло-вишневое мерцание угольков в очаге.
– Твой мул приказал долго жить, – сказал Браун. – Прими мои соболезнования. Ужин готов.
– Как?
Браун пожал плечами.
– Поджарен и сварен, а как иначе? Очень разборчивый, да?
– Нет, я про мула.
– Просто лег и не встал. Видно же, старый был мул. – Он помолчал и добавил, как бы извиняясь: – Золтан склевал глаза.
– Ага. – Этого следовало ожидать. – Ну да ладно.
Когда они уселись у одеяла, что служило здесь вместо стола, Браун еще раз изумил стрелка, испросив краткого благословения: дождя, здоровья и просветления душе.
– А ты веришь в загробную жизнь? – спросил стрелок, когда Браун выложил ему на тарелку три дымящихся кукурузных початка.
Браун кивнул.
– Сдается мне, это она и есть.
IV
Бобы были как пули, кукуруза – не мягче. Снаружи выл ветер, обдувая покатую крышу, свисающую до земли. Стрелок ел быстро и жадно, запивая еду водой. Он выпил целых четыре чашки. Он еще не доел, как вдруг раздался стук в дверь, словно кто-то строчил из пулемета. Браун встал и впустил Золтана. Ворон перелетел через комнату и угрюмо устроился в уголке.
– Нет музыкальней еды, – буркнул он.
– Слушай, а ты не думал его съесть? – спросил стрелок.
Поселенец рассмеялся.
– Животные, умеющие говорить… их не едят, – сказал он. – Птицы, ушастики-путаники, бобы-человеки. У них мясо жесткое.
После ужина стрелок предложил Брауну свой табак.
«Сейчас, – подумал стрелок. – Сейчас будут вопросы».
Но Браун не задавал никаких вопросов. Он молча курил табак, выращенный в Гарлане долгие годы назад, и смотрел на догорающие угольки. В хижине стало заметно прохладнее.
– И не введи нас во искушение, – выдал Золтан. Неожиданно, как откровение.
Стрелок вздрогнул, как будто в него кто-то выстрелил. У него вдруг возникла уверенность, что все это иллюзия, наваждение. Что человек в черном наслал на него свои чары и пытается что-то ему сказать. Посредством таких идиотских и бестолковых символов.
– Знаешь такой городок, Талл? – спросил он.
Браун кивнул.
– Заходил на пути сюда. И потом еще один раз, чтобы продать кукурузу и хлопнуть виски. В тот год тут был дождь. Минут пятнадцать, наверное, лил. Земля, веришь ли, словно раскрылась и поглотила всю воду. И уже через час снова стала сухой и белой. Как всегда. Но кукуруза… Боже мой, кукуруза! Было видно, как она растет. Но это еще ничего. Ее было слышно, будто дождь дал ей голос. Хотя и безрадостный голос. Она как будто вздыхала и стонала, выбираясь из-под земли. – Он помолчал. – Зато уродилась на славу. Мне даже вроде как лишку было. Так что я взял и продал ее. Папаша Док предлагал, давай, мол, я продам, чего тебе-то таскаться. Но он бы меня обжулил. Вот я сам и пошел.
– Тебе там не понравилось?
– Нет.
– А меня там едва не убили, – сказал стрелок.
– Как так?
– Я убил человека, которого коснулась десница Божия. Только это был не Бог. А тот человек, с кроликом в рукаве. Человек в черном.
– Он это специально подстроил. Заманил тебя в ловушку.
– Твоя правда, за правду – спасибо.
Они смотрели друг другу в глаза сквозь полумрак. В этом застывшем мгновении чувствовалась некая безысходная завершенность.
«Сейчас будут вопросы».
Но Браун по-прежнему не задавал никаких вопросов. Он мусолил свою самокрутку, пока от нее не остался дымящийся чинарик, но когда стрелок похлопал по кисету, предлагая еще, Браун только мотнул головой.
Золтан встрепенулся, собрался было высказаться, но смолчал.
– А можно, я расскажу? – спросил стрелок. – Вообще-то я не особенно разговорчивый, но…
– Иногда надо выговориться. Ты рассказывай, а я буду слушать.
Стрелок попытался подобрать слова, чтобы начать рассказ, но не сумел ничего придумать.
– Мне надо отлить, – сказал он.
Браун кивнул.
– В кукурузу, ага?
– Ясное дело.
Он поднялся по лестнице и вышел в ночь. В небе мерцали звезды. Ветер бился, как пульс. Моча дрожащей струей пролилась на иссохшее кукурузное поле. Это он, человек в черном, заманил его сюда. Может быть, Браун и есть человек в черном. Может быть…
Он отогнал от себя эти мысли, тревожные и бесполезные. Он может справиться с чем угодно, кроме одного: собственного безумия. Он вернулся обратно в хижину.
– Ну что? Ты решил, наваждение я или нет? – спросил Браун.
Стрелок вздрогнул и на мгновение застыл на ступеньке. Потом неторопливо сошел вниз и сел на свое прежнее место.
– Да вот, пока думаю. А ты наваждение?
– Если да, то я как-то не в курсе.
Ответ не сказать чтобы особенно утешительный, но стрелок решил, что сойдет и так.
– Так я начал про Талл.
– Растет городок?
– Его больше нет. Я убил всех, – сказал стрелок, а про себя добавил: «А теперь я убью и тебя, хотя бы по той причине, что мне надо выспаться, а так мне придется приглядывать за тобой. Как-то не хочется спать в один глаз». Как он до этого докатился? И зачем тогда гнаться за человеком в черном, если он сам стал таким же, как его враг?
Браун сказал:
– Мне ничего от тебя не нужно, стрелок. Разве что вот: когда ты уйдешь, мне бы хотелось остаться на этом свете. Я не стану тебя умолять сохранить мне жизнь, но это не значит, что мне неохота пожить еще.
Стрелок закрыл глаза. В голове все плыло.
– Скажи мне, кто ты, – хрипло выдавил он.
– Просто человек. Вполне безобидный и не желающий тебе зла. И если ты все еще хочешь рассказывать, я буду слушать.
Стрелок молчал.
– Ладно, я понял. Ты не успокоишься, пока я не попрошу тебя рассказать, – сказал Браун. – Вот я и прошу. Ты мне расскажешь про Талл?
Теперь слова пришли сами. Стрелок даже сам поразился тому, как он легко подбирает слова. Он заговорил. Поначалу – какими-то вялыми, невыразительными рывками, но мало-помалу рассказ вылился в плавное, может быть, даже слегка монотонное повествование. В голове прояснилось. Его охватило какое-то странное возбуждение. Говорил стрелок долго, до поздней ночи. Браун слушал не перебивая. И ворон тоже.
V
Он купил мула в Прайстауне, и, когда они пришли в Талл, мул был еще полон сил. Солнце зашло час назад, но стрелок продолжал идти, ориентируясь поначалу на отблески городских огней в небе, а потом – на неестественно чистые звуки кабацкого пианино, на котором играли «Эй, Джуд». Дорога заметно расширилась, как река, вбирающая в себя притоки. Вдоль дороги стояли столбы с искровыми фонарями, но их свет давно умер.
Стрелок уже и не помнил, когда закончился лес. Теперь он сменился однообразным, унылым пейзажем прерий: безбрежные заброшенные поля, заросшие низким кустарником и тимофеевкой, жалкие лачуги, зловещие, брошенные поместья, хранимые сумрачными, словно погруженными в тяжкие думы особняками, где, несомненно, водились демоны; покинутые всеми скособоченные хибары, откуда люди ушли либо по собственной воле, либо их вынудили уйти; редкую хижину поселенца, оставшегося на месте, выдавало разве что одинокое мерцание точечки света во тьме по ночам, а днем – угрюмое, явно вырождающееся семейство, молча трудившееся на своем чахлом поле. Здесь в основном сеяли кукурузу, и еще – бобы или горох. Случалось даже, что какая-нибудь отощавшая коровенка тупо таращилась на стрелка сквозь прореху в ободранной покосившейся изгороди. Четыре раза мимо проехали почтовые кареты: две – навстречу, две – в ту же сторону, что и стрелок. В обогнавших его каретах почти не было пассажиров; в тех, что катили в обратную сторону, к лесам на севере, народу было побольше. Иногда попадались и фермеры на своих шатких повозках. Они старательно отводили глаза, чтобы не встретиться взглядом со странником с револьверами.
Унылый, уродливый край. С тех пор как стрелок покинул Прайстаун, дождь шел два раза, и оба раза как будто нехотя. Даже трава тимофеевка была желтой и вялой. Это страна не для жизни: разве что быстро пройти ее и забыть. И никаких следов человека в черном. Но возможно, он сел в карету.
Дорога изогнулась дугой. Сразу за поворотом стрелок остановился и глянул вниз, на Талл. Городок расположился на дне чашевидной долины – поддельный самоцвет в дешевой оправе. Кое-где горел свет, в основном огни сосредоточились там, где звучала музыка. Улиц вроде бы было четыре, три из которых шли под прямым углом к проезжему тракту, служившему одновременно и главной улицей городка. Может, тут есть ресторанчик. Сомнительно, впрочем, но вдруг… Стрелок прикрикнул на мула: «Пошел!»
Теперь дома вдоль дороги стояли все чаще, но почти все – по-прежнему необитаемые. Стрелок миновал крохотное кладбище. Заплесневелые, покосившиеся деревянные плиты утонули в буйно разросшейся бес-траве. А еще через пять сотен футов стрелок поравнялся с изжеванным указателем с надписью: ТАЛЛ.
Краска пооблупилась, так что разобрать надпись на указателе стало практически невозможно. Чуть подальше был еще один указатель, но стрелок так и не смог прочитать, что там написано.
Дурашливый хор полупьяных голосов поднялся в последнем протяжном куплете «Эй, Джуд» – «Наа-наа-наа наа-на-на-на… эй, Джуд…» – едва стрелок вступил в черту городка. Звук был мертвым, как гудение ветра в дупле прогнившего дерева. И лишь прозаическое бренчание кабацкого пианино удержало стрелка от серьезных раздумий о том, уж не вызвал ли человек в черном призраков, чтобы населить ими этот заброшенный город. Эта мысль вызвала у него улыбку.
На улицах были люди. Не много, но были. Три дамы – все три в черных брюках и одинаковых блузах с высокими стоячими воротниками – прошли мимо стрелка по другой стороне дороги, подчеркнуто глядя в сторону. Их лица как будто плыли над неразличимыми под свободной одеждой телами, точно большие бледные шары с глазами. Мрачного вида старик в соломенной шляпе, крепко сидящей на самой макушке, наблюдал за ним со ступеней крыльца заколоченной бакалейной лавки. Худющий портной, занятый с поздним клиентом, на мгновение прервал работу и проводил стрелка взглядом; он даже поднес к окну лампу, чтобы получше разглядеть. Стрелок кивнул. Ни портной, ни клиент не кивнули в ответ. Он буквально физически ощущал, как их взгляды впились в кобуры у него на бедрах. Пацан лет тринадцати и девчонка – то ли его сестра, то ли подружка – перешли через улицу, помедлив какую-то долю мгновения. Прошли, поднимая ногами пыль, зависавшую в воздухе маленькими облачками. Здесь, в городке, фонари работали, но это были не электрические фонари; их стекла давно потускнели от толстого слоя масляного нагара. Кое-где фонари были разбиты. Была тут и платная конюшня, которая держалась, наверное, только тем, что через городок проходил маршрут почтовых карет. Сбоку от входа в конюшню трое мальчишек молча сидели на корточках возле поля для игры в шарики, начерченного в пыли, и смолили самодельные папиросы из кукурузных оберток. Их длинные тени пролегли через дворик. У одного была шляпа со скорпионьим хвостом, лихо заткнутым за ленту. У второго – бельмо на вздутом, вылезающем из орбиты глазу. На левом.
Стрелок провел мимо них мула и заглянул в сумрачные глубины конюшни. Единственная лампа еле-еле коптила. В ее рассеянном свете вздрагивала и плясала тень – долговязый нескладный старик в комбинезоне, натянутом прямо на голое тело, поддевал громадными вилами большие охапки сена и размашисто, с уханьем, переваливал их на сеновал.
– Эй! – окликнул его стрелок.
Вилы дрогнули, и хозяин с раздражением обернулся.
– Себе поэйкай!
– У меня мул.
– Хорошо тебе.
Стрелок швырнул в полутьму золотой. Тяжелую, неровно обточенную по краям монету. Она сверкнула и глухо звякнула о старые доски, посыпанные сечкой.
Хозяин вышел вперед, наклонился, поднял золотой, подозрительно покосился на стрелка и, на мгновение задержав взгляд на его портупеях, кисло кивнул.
– Надолго его оставляешь?
– На ночь, на две. Может, больше.
– У меня нету сдачи.
– Сдачи не надо.
– Стреляные денежки, – буркнул хозяин.
– Что?
– Ничего. – Хозяин подхватил уздечку и повел мула в сарай.
– И почисти его хорошенько! – крикнул стрелок вдогонку. – Приду – проверю!
Старик даже не обернулся. Стрелок вышел к мальчишкам, что сидели у поля для шариков. Он еще раньше заметил, что они наблюдают за их перепалкой со старым хрычом. Причем наблюдают с презрительным интересом.
– Долгих дней и приятных ночей, – сказал стрелок, пытаясь завязать разговор.
Нет ответа.
– Вы, ребята, здесь, что ли, живете? В городе?
Нет ответа. Но парень со скорпионьим хвостом на шляпе, похоже, кивнул головой.
Один из мальчишек вынул изо рта лихо скрученную папироску из кукурузной обертки, зажал в кулаке зеленый шарик – кошачий глаз – и пульнул его в круг на земле. Шарик ударил в «квакушку» и выбил ее за пределы поля. Парнишка поднял свой камушек и приготовился к новому «выстрелу».
– Где тут можно поесть? – спросил стрелок.
Один из них, самый младший, соизволил-таки поднять голову. Уголок его рта украшала здоровая блямба простуды, но глаза у него были вполне нормальные и пока что бесхитростные и наивные. Впрочем, в таком тухлом месте эта наивность долго не протянет. Он смотрел на стрелка с плохо скрываемым удивлением, очень трогательным и одновременно пугающим.
– У Шеба бывают бифштексы.
– Это в том кабаке?
Мальчик кивнул:
– Ага.
Взгляды его товарищей сделались вдруг колючими и враждебными. Мальчишке, похоже, придется дорого заплатить за то, что он говорил с чужаком так дружелюбно.
Стрелок поднес руку к полям своей шляпы.
– Благодарствую, парни. Было приятно узнать, что в этом городе есть еще люди, у которых хватает мозгов, чтобы связно складывать звуки в слова.
Он поднялся на дощатый настил и зашагал вниз по улице к заведению Шеба. За спиной у него прозвучал звонкий презрительный голос кого-то из тех, двоих. Совсем еще детский дискант:
– Травоед! И давно, интересно, ты дрючишь свою сестру, Чарли? Травоед!
А потом – звук удара и плач.
У входа в кабак горели аж три керосиновые лампы, по одной с каждого боку и еще одна – прямо над покосившейся двустворчатой дверью. Пьяный хор, распевавший «Эй, Джуд», уже выдохся, и пианино бренчало теперь какую-то другую старую балладу. Голоса шелестели, словно рвущиеся нити. Стрелок на мгновение застыл на пороге, глядя в зал. На полу – слой древесных опилок. У колченогих столов – плевательницы. Стойка – обычная доска, укрепленная на козлах для пилки дров. За ней – заляпанное зеркало, в котором отражался тапер, непременно сутулый, на своем непременно вертящемся табурете. У пианино не было передней панели, и было видно, как деревянные молоточки скачут вверх-вниз, когда эта хитрая штука играет. Барменша – светловолосая женщина в грязном голубом платье. Одна бретелька оторвана и подколота английской булавкой. Человек этак шесть – надо думать, все местные – скучковались в глубине зала, где методично нажирались и лениво поигрывали в «Не зевай». Еще с полдюжины посетителей сгрудились у пианино. Еще четверо или пятеро – у стойки. И какой-то старик со всклокоченными седыми космами спал, повалившись на столик у самых дверей. Стрелок вошел.
Все, кто был там, внутри, обернулись к двери. Все как один. Взгляды уперлись в стрелка и его револьверы. На мгновение в помещении воцарилась почти полная тишина, только рассеянный тапер, ничего не заметив, продолжал бренчать на своем пианино. А потом женщина за стойкой поморщилась, и все стало как прежде.
– Не зевай, – сказал кто-то из игроков в углу и побил червонную тройку четверкой пик, сбросив все свои карты. Тот, чья тройка ушла, смачно выругался, сдвинул деньги на середину стола, и карты сдали по новой.
Стрелок приблизился к стойке.
– Мясо есть? – спросил он.
– А то. – Женщина смотрела ему прямо в глаза. Когда-то она была даже красива, но с тех пор все изменилось. Мир сдвинулся с места. Теперь ее лицо поистаскалось и отекло, а на лбу красовался лиловый изогнутый шрам. Она его густо запудрила, но эта нехитрая уловка не скрывала рубец, а скорее привлекала к нему внимание. – Чистое мясо, хорошее. От доброй скотины. Только оно денег стоит.
Чистое, значит. От доброй скотины. Усраться можно, подумал стрелок. Да то, что лежит у тебя в холодилке, наверняка бегало на шести ногах и глядело тремя глазами, леди-сэй.
– Давай, значит, мне три бифштекса и пиво.
И снова – едва уловимый сдвиг в атмосфере. Три бифштекса. Рты наполнились слюной, языки впитали ее с неторопливым и сладострастным смаком. Три бифштекса. Где это видано, чтоб человек ел по три бифштекса за раз?!
– С тебя пять быксов. Быксы-то есть?
– В смысле, доллары?
Женщина за стойкой кивнула, так что она, вероятно, имела в виду баксы.
– Это как, вместе с пивом? – спросил стрелок, улыбнувшись. – Или за пиво платить отдельно?
Женщина не улыбнулась в ответ.
– Ты сперва покажи мне деньги, а потом будет пиво.
Стрелок выложил на стойку золотой. Все взгляды как будто прилипли к монете.
Прямо за стойкой, слева от зеркала, стояла маленькая переносная печка с тлеющими углями. Женщина нырнула в какую-то каморку за печкой и вернулась уже с куском мяса, уложенным на бумажку. Отрезав три тоненьких ломтика, она швырнула их на решетку над углями. Поднявшийся запах сводил с ума. Стрелок, однако, стоял с непробиваемо равнодушным видом, как бы и не замечая, что происходит вокруг: чуть сбившийся ритм пианино, заминку в игре картежников, косые взгляды завсегдатаев.
Мужик, подбиравшийся к нему сзади, был уже на полпути к своей цели, когда стрелок увидел его отражение в зеркале. Почти совсем лысый мужик. Его рука судорожно сжимала рукоять огромного охотничьего ножа, прикрепленного к поясу на манер кобуры.
– Сядь на место, – сказал стрелок. – Не нарывайся, приятель.
Мужик замер на месте. Его верхняя губа непроизвольно приподнялась, как у оскалившегося пса. На мгновение все затихло. А потом лысый вернулся к своему столику, и все опять стало как прежде.
Пиво подали в стеклянном бокале, правда, слегка надтреснутом.
– У меня нету сдачи, – вызывающе объявила барменша.
– Сдачи не надо.
Она сердито кивнула, как будто ее взбесила эта откровенная демонстрация финансового благополучия, пусть даже и крайне выгодная для нее. Она, впрочем, взяла его золото, а еще через пару минут на тарелке сомнительной чистоты появились бифштексы, так и не прожаренные по краям.
– А соль у вас есть?
Она извлекла из-под стойки солонку. Соль слежалась в комки, и стрелку пришлось раскрошить ее пальцами.
– Хлеб?
– Хлеба нет.
Он знал, что она ему врет, и знал, почему она врет, и решил не настаивать. Лысый таращился на него, выпучив синюшные глаза; его руки то сжимались в кулаки, то вновь разжимались на растрескавшемся, выщербленном столе. Ноздри размеренно раздувались, впивая запах мяса. Ладно, хоть так. За понюхать деньги не берут.
Стрелок приступил к еде. Он ел спокойно, не торопясь и как будто не чувствуя вкуса – просто разрезал мясо на маленькие кусочки и отправлял их в рот, стараясь не думать о том, как могла выглядеть та корова, которую он сейчас ест. Барменша сказала, что мясо чистое. Ну да, как же! А свиньи выплясывают каммалу под Мешочной Луной.
Он доел почти все, что было, и собирался уже заказать еще пива и свернуть папироску, как вдруг кто-то тронул его за плечо.
Он вдруг осознал, что в зале опять стало тихо и подозрительно напряженно. Стрелок обернулся и уперся взглядом в лицо старика, который спал у дверей, когда он вошел в бар. Это было страшное лицо, по-настоящему страшное. От старика так и несло бес-травой. И глаза у него были жуткие: немигающие и застывшие – глаза проклятого человека, который глядит, но не видит. Это были глаза, навсегда обращенные внутрь, в стерильный, выхолощенный ад неподвластных контролю сознания грез, разнузданных снов, что поднялись из зловонных трясин подсознания.
Женщина за стойкой издала слабый стон.
Растресканные губы скривились, раскрылись, обнажая зеленые, как будто замшелые зубы, и стрелок подумал: «Он уже даже не курит ее, а жует. Он и вправду ее жует».
И еще: «Он же мертвый. Наверное, год как помер».
И потом еще: «Человек в черном. Без него явно не обошлось».
Они смотрели друг на друга: стрелок и старик, уже шагнувший за грань безумия.
Он заговорил, и стрелок застыл, пораженный: к нему обращались Высоким Слогом Гилеада!
– Сделай милость, стрелок-сэй. Не пожалей золотой. Один золотой – это ж такая безделица.
Высокий Слог. В первый миг разум стрелка отказался его воспринять. Прошло столько лет – Боже правый! – прошли века, тысячелетия; никакого Высокого Слога давно уже нет. Он – последний. Последний стрелок. Все остальные…
Ошеломленный, он сунул руку в нагрудный карман и достал золотую монету. Растресканная, исцарапанная рука в пятнах гангрены протянулась за ней, нежно погладила, подняла вверх, так чтобы в золоте отразилось маслянистое мерцание керосиновых ламп. Монета отбросила сдержанный гордый отблеск: золотистый, багровый, кровавый.
– Ааааххххххх… – Невнятное выражение удовольствия. Пошатнувшись, старик развернулся и двинулся к своему столику, держа монету перед глазами. Крутил ее так и этак, демонстрируя всем присутствующим.
Кабак быстро пустел. Створки входных дверей хлопали, словно крылья взбесившейся летучей мыши. Тапер захлопнул крышку своего инструмента и вышел следом за остальными – широченными театрально-шутовскими шагами.
– Шеб! – крикнула барменша ему вдогонку. В ее голосе причудливо перемешались вздорная злоба и страх. – Шеб, сейчас же вернись! Что за черт!
Старик тем временем вернулся за свой столик. Сел, крутанул золотую монету на выщербленной столешнице. Его полумертвые глаза не отрываясь следили за ней – завороженные и пустые. Когда монета остановилась, он крутанул ее еще раз, потом – еще, его веки отяжелели. После четвертого раза его голова упала на стол еще прежде, чем монета остановилась.
– Ну вот, – с тихим бешенством проговорила барменша. – Всех клиентов мне распугал. Доволен?
– Вернутся, куда они денутся, – отозвался стрелок.
– Но уж не сегодня.
– А это кто? – Он указал на травоеда.
– А не пошел бы ты в жопу. Сэй.
– Мне надо знать, – терпеливо проговорил стрелок. – Он…
– Он так смешно с тобой разговаривал, – сказала она. – Норт в жизни так не говорил.
– Я ищу одного человека. Ты должна его знать.
Она смотрела на него в упор, ее злость потихонечку выдыхалась. Она словно что-то прикидывала в уме, а потом в ее глазах появился напряженный и влажный блеск, который стрелок уже видел не раз. Покосившееся строение что-то выскрипывало про себя, словно в глубокой задумчивости. Где-то истошно лаяла собака.
Стрелок ждал. Она увидела, что он понял, и голодный блеск сменился безысходностью, немым желанием, у которого не было голоса.
– Мою цену ты знаешь, наверное, – сказала она. – Раньше я на мужиков не бросалась, это они на меня бросались. Но теперь все не так, как раньше. А мне очень нужно.
Он смотрел на нее в упор. В темноте шрама будет не видно. Ее тело не смогли состарить ни пустыня, ни песок, ни ежедневный тяжелый труд. Оно было вовсе не дряблым, а худым и подтянутым. И когда-то она была очень хорошенькой, может быть, даже красивой. Но это уже не имело значения. Даже если бы в сухой и бесплодной черноте ее утробы копошились могильные черви, все равно все случилось бы именно так. Все было предопределено. Предначертано чьей-то рукой в книге ка.
Она закрыла лицо руками. В ней еще оставались какие-то соки: чтобы заплакать, хватило.
– Не смотри! Не надо так на меня смотреть! Я не какая-то грязная шлюха!
– Прости, – сказал стрелок. – Я и в мыслях подобного не держал.
– Все вы так говорите!
– Закрой заведение и погаси свет.
Она плакала, не отнимая рук от лица. Ему понравилось, что она закрывает лицо руками. Не из-за шрама, нет, просто это как бы возвращало ей если не девственность, то былую девическую стыдливость. Булавка, что держала бретельку платья, поблескивала в масляном свете ламп.
– Он ничего не утащит? Если хочешь, могу его выгнать.
– Нет, – прошептала она. – Норт никогда ничего не крал.
– Тогда гаси свет.
Она убрала руки с лица, только когда зашла ему за спину. Потом потушила все лампы, одну за другой: долго ходила по залу, подкручивала фитили, задувала пламя. А потом, в темноте, она взяла его за руку. Ее рука была теплой. Она увела его вверх по лестнице. Там не было света.
VI
Он свернул во тьме две самокрутки, раскурил обе и отдал одну ей. Комната хранила ее запах – трогательный аромат свежей сирени. Но запах пустыни его забивал. Стрелок вдруг понял: он боится пустыни, что ждала впереди.
– Его зовут Норт, – сказала она. Даже теперь ее голос не сделался мягче. – Просто Норт. Он мертвый.
Стрелок молча ждал продолжения.
– Его коснулась десница Божия.
Стрелок сказал:
– Я ни разу Его не видел.
– Сколько я себя помню, он все время был здесь… Норт, я имею в виду, не Бог. – Она усмехнулась в темноте. – Одно время он подрабатывал тем, что развозил по дворам навоз. Потом запил. Стал нюхать траву. А потом и курить. Дети таскались за ним повсюду, проходу ему не давали, собак науськивали. У него были такие зеленые старые шаровары, и от них жутко воняло. Ты понимаешь?
– Да.
– Он начал ее жевать. Под конец уже просто сидел и вообще ничего не делал. Даже есть перестал. Наверное, воображал себя королем. Детишки, наверное, были его шутами, а собаки – придворными.
– Да.
– Помер он тут, в аккурат на пороге. Шел по улице, сапогами своими шлепал… сапоги-то солдатские были, носи их – не сносишь… он их нашел на старом полигоне… в общем, шел он по улице, ну и, как водится, следом – детишки с собаками. Видок у него был еще тот! Как вот вешалки, что из проволоки, если их собрать и скрутить все вместе. В глазах у него словно адов огонь горел, а он еще ухмылялся. Такой, знаешь, оскал… малышня вырезает похожие рожи на тыквах в канун Большой Жатвы. А уж несло от него, кошмар! И грязью, и гнилью, и травкой. Она, знаешь, стекала по уголкам его рта, как зеленая кровь. Я так думаю, он собирался войти и послушать, как Шеб играет. И буквально уже на пороге вдруг замер, голову вскинул. Я его видела, но подумала, что он карету услышал, хотя для кареты было рановато. А потом его вырвало, черным таким, с кровью. Лезло все через эту его ухмылку, как сточные воды через решетку. А уж воняло… лучше с ума сойти, честное слово. Он вскинул руки и как отключился. Просто упал и все. Так и умер с этой ухмылкой на губах. В своей же блевотине.
– Добрая такая история.
– Да, спасибо, сэй. Какое место, такая история.
Ее била дрожь. Ветер снаружи так и не унялся. Где-то хлопала дверь, далеко-далеко – как звук, пригрезившийся во сне. В стене копошились мыши. «Надо думать, это – единственное заведение во всем городке, где мышам есть чем поживиться», – подумал стрелок. Он положил руку ей на живот. Она вздрогнула, но тут же расслабилась.
– Человек в черном, – сказал стрелок.
– А почему нельзя кинуть палку и сразу заснуть? Но ты от меня не отстанешь, как я понимаю, пока я все не расскажу?
– Мне надо знать.
– Ладно. Я расскажу. – Она сжала его ладонь обеими руками и рассказала все.
VII
Он заявился под вечер, в тот день, когда умер Норт. Ветер в тот вечер разбушевался: рассеивал верхний слой почвы, поднимал в воздух песчаную пелену, вырывал с корнем еще недозревшую кукурузу. Хьюбал Кеннерли запер конюшню, а торговцы, державшие лавки, закрыли все окна ставнями и заложили их досками. Небо было желтым, цвета заскорузлого сыра, и тучи неслись в вышине, как будто что-то их напугало в безбрежных просторах пустыни, над которой они только-только промчались.
Он приехал в дребезжащей повозке с парусиновым верхом, бьющимся на ветру. Он улыбался: как говорится, улыбочка до ушей. Люди наблюдали, как он въезжает в городок, и старик Кеннерли, который лежал у окна, сжимая в одной руке початую бутылку, а в другой – распутную горячую плоть (а именно левую грудь своей второй дочки), решил не открывать, если тот постучит. Ну, вроде как никого нету дома.
Но человек в черном проехал мимо конюшни, даже не приостановившись. Колеса повозки вращались, взбивая пыль, и ветер жадно хватал ее, унося прочь. Он мог быть священником или монахом – судя по запорошенной пылью черной сутане с широким капюшоном, покрывавшим всю голову и скрывавшим лицо, так что были видны только тонкие губы, растянутые в этой жуткой довольной улыбке. Сутана развевалась и хлопала на ветру. Из-под полы торчали квадратные носы тяжелых сапог с массивными пряжками.
Он остановился у заведения Шеба. Там и привязал коня, который сразу же принялся тыкаться носом в голую землю. Развязав веревку, скреплявшую парусину на задке повозки, человек в черном вытащил старый потертый дорожный рюкзак, закинул его за плечо и вошел в бар.
Элис уставилась на него с нескрываемым любопытством, но больше никто не заметил, как он вошел. Все изрядно надрались. Шеб наигрывал методистские гимны в рваном ритме регтайма. Убеленные сединами лоботрясы, которые подтянулись в тот день пораньше, чтобы переждать бурю и помянуть в бозе почившего Норта, уже успели охрипнуть – ну еще бы, весь день только и делают, что напиваются и горланят песни. Шеб, пьяный вдрызг и одурманенный возбуждающей мыслью, что сам он пока еще не распрощался с жизнью, играл с каким-то неистовым пылом. Пальцы так и летали по клавишам.
Хриплые вопли не перекрывали вой ветра снаружи, но иной раз казалось, что гул человеческих голосов бросает ему дерзкий вызов. Захари, уединившись в углу с Эми Фельдон, закинул юбки ей на голову и рисовал у нее на коленях символы Жатвы.
Еще несколько женщин ходили, что называется, по рукам. Похоже, что все пребывали в каком-то горячечном возбуждении. А мутный свет затененного бурей дня, проникавший сквозь створки входной двери, как будто насмехался над ними.
Норта положили в центре зала на двух сдвинутых вместе столах. Носы его солдатских сапог образовали таинственную букву V. Нижняя челюсть отвисла в вялой усмешке, хотя кто-то все-таки удосужился закрыть ему глаза и положить на них по монетке. В руки, сложенные на груди, вставили пучок бес-травы. Несло от него кошмарно – какой-то отравой.
Человек в черном снял капюшон и подошел к стойке. Элис наблюдала за ним, ощущая тревогу, смешанную со знакомым, голодным желанием, скрытым в самых глубинах ее естества. Он не носил никаких отличительных знаков религиозного ордена, хотя само по себе это еще ничего не значило.
– Виски, – сказал он. У него был приятный голос, тихий и мягкий. – Только хорошего виски, лапуля.
Она пошарила под прилавком и достала бутылку «Стар». Она могла бы всучить ему местной сивухи, выдав ее за лучшее, что у них есть, но все же достала нормальный виски. Пока она наливала, человек в черном смотрел на нее, не отрываясь. У него были большие, как будто светящиеся глаза. Было слишком темно, чтобы точно определить их цвет. Голод внутри нарастал. Пьяные вопли и выкрики не умолкали ни на мгновение. Шеб, никчемный кастрат, играл гимн о Христовом воинстве, и кто-то уговорил тетушку Милли спеть. Ее голос, скрипучий, противный, врезался в пьяный гул голосов, словно топор с тупым лезвием – в череп теленка на бойне.
– Эй, Элли!
Она пошла принимать заказ, задетая молчанием незнакомца, уязвленная взглядом его странных глаз непонятного цвета и своим нестихающим жжением в паху. Она боялась своих желаний. Они были капризны. И не подчинялись ей. Эти желания могли быть симптомом больших перемен, а те, в свою очередь, – признаком подступающей старости, а старость в Талле всегда была краткой и горькой, как зимний закат.
Бочонок с пивом уже опустел. Она открыла еще один. Уж лучше все сделать самой, чем просить Шеба. Конечно, он прибежит, как пес, которым, собственно, он и был, прибежит по первому зову и либо порежет себе пальцы, либо прольет все пиво. Пока она возилась с бочонком, незнакомец смотрел на нее. Она чувствовала его взгляд.
– Много у вас тут народу, – сказал он, когда она возвратилась за стойку. Он еще не притронулся к своему виски, а просто катал стакан между ладонями, чтобы согреть напиток.
– У нас тут поминки, – сказала она.
– Я заметил покойного.
– Никчемные люди, – сказала она с внезапной злобой. – Никчемные люди.
– Это их возбуждает. Он умер. Они – еще нет.
– Они смеялись над ним при жизни. И они не должны издеваться над ним хотя бы теперь. Это нехорошо. Это… – Она запнулась, не зная, как выразить свою мысль: что это и почему это мерзко.
– Травоед?
– Да! А что еще у него было в жизни?
В ее голосе явственно слышалось обвинение, но незнакомец не отвел глаз, и она вдруг почувствовала, как кровь жаркой волной прилила ей к лицу.
– Прошу прощения. Вы, наверное, священник? Вам, должно быть, все это противно?
– Я не священник, и мне не противно. – Он осушил стакан виски одним глотком и даже не поморщился. – Еще, пожалуйста. Еще один и от души, как говорят в одном мире, тут по соседству.
Она не поняла, что это значит, но побоялась спросить.
– Только сперва покажите деньги. Прошу прощения.
– Нет надобности извиняться.
Он выложил на прилавок неровную серебряную монету, толстую с одного конца и потоньше – с другого, и она сказала, как скажет потом:
– У меня нету сдачи.
Он лишь мотнул головой и с рассеянным видом глядел на стакан, пока она наливала ему еще виски.
– Вы у нас как, проездом? – спросила она.
Он долго молчал, и она уже собралась повторить свой вопрос, как вдруг он раздраженно тряхнул головой.
– Не надо сейчас говорить о таких пустяках. В присутствии смерти.
Она приумолкла, обиженная и пораженная. Он, должно быть, солгал, когда сказал ей, что он – не священник. Солгал, чтобы ее испытать.
– Он тебе нравился, – произнес незнакомец будничным тоном. – Да?
– Кто? Норт? – Она рассмеялась, прикинувшись раздраженной, чтобы скрыть смущение. – По-моему, вам лучше…
– Ты – добрая. И тебе страшно, – продолжал он. – А он жевал травку. Заглядывал с черного хода в ад. И вот он – смотри. Он ушел, и дверь за ним захлопнулась, а ты думаешь, будто ее не откроют, пока не придет твое время переступить этот порог, я не прав?
– Вы что, пьяны?
– Миштер Нортон откинул копыта, – проговорил нараспев человек в черном, так что все это прозвучало язвительно и издевательски. – Он мертв. Как и все здесь. Как ты. Как все вы.
– Убирайтесь отсюда.
Ее охватила холодная дрожь отвращения, но внизу живота по-прежнему разливалось тепло.
– Все в порядке, – сказал он мягко. – Все в полном порядке. Подожди. Подожди и увидишь.
Теперь она разглядела его глаза: голубые. В голове у нее появилась какая-то странная легкость, словно она приняла дурманящего снадобья.
– Мертв, как и все вы, – повторил он. – Ты видишь?
Она тупо кивнула, и он рассмеялся – звонким, сильным и чистым смехом. Все как один обернулись к нему. Он обвел взглядом зал, внезапно сделавшись центром внимания. Тетушка Милли запнулась и замолчала, только отзвук высокой скрипучей ноты еще дрожал, растекаясь в воздухе. Шеб сбился с ритма и остановился. Все с беспокойством уставились на чужака. Снаружи по стенам шуршал песок.
Тишина затянулась. У Элис перехватило дыхание. Она опустила глаза и увидела, что ее руки сжимают живот под стойкой. Все смотрели на чужака. Он – на них. А потом он опять рассмеялся своим сильным свободным смехом – смехом, с которым нельзя не считаться. Но больше никто не рассмеялся. Никто.
– Я покажу вам чудо! – выкрикнул он. Но они лишь смотрели во все глаза, как смотрят на фокусника послушные дети, уже слишком большие и взрослые, чтобы верить в его чудеса.
Человек в черном резко подался вперед, и тетушка Милли в страхе отшатнулась. Он свирепо оскалился и шлепнул ее по огромному пузу. Она коротко хохотнула – помимо собственной воли и неожиданно для себя самой, – и человек в черном спросил:
– Так лучше, правда?
Тетушка Милли опять захихикала, а потом вдруг разрыдалась и не разбирая дороги бросилась за порог. Все остальные молча смотрели ей вслед. Кажется, собиралась буря: черные тучи мчались друг за другом, вздымаясь и опадая, как волны, на фоне белого неба. Какой-то мужчина, застывший у пианино с позабытой кружкой пива в руке, вдруг застонал.
Человек в черном встал перед Нортом, взглянул на него сверху вниз и усмехнулся. Ветер выл, вопил и бесновался снаружи. Что-то тяжелое и большое ударилось в стену таверны и отскочило прочь. Один из мужчин, стоявших у стойки, неожиданно встрепенулся и вышел за дверь. Решил, должно быть, что дома будет спокойнее. Гром был похож на натужный кашель какого-нибудь прихворнувшего бога.
– Хорошо, – осклабился человек в черном. – Замечательно. Что ж, приступим.
Старательно целясь, он принялся плевать Норту в лицо. Слюна заблестела на лбу у покойного, стекая жемчужными каплями по его крючковатому носу, похожему на выбритый клюв.
Руки Элис под стойкой заработали еще быстрее.
Шеб расхохотался, да так, что аж согнулся пополам и тут же закашлялся, отхаркивая липкие комки мокроты. Человек в черном одобрительно рыкнул и постучал его по спине. Шеб ухмыльнулся, сверкнув золотым зубом.
Кое-кто убежал. Остальные сгрудились вокруг Норта. Все его лицо, складки дряблой и сморщенной кожи на шее и верх груди теперь блестели от влаги – такой драгоценной в этом засушливом крае. А потом дождь слюны вдруг прекратился. Как по команде. Слышалось только дыхание, тяжелое, хриплое.
Человек в черном внезапно подался вперед и, согнувшись, перелетел через труп, описав в воздухе плавную дугу. Это было красиво, как всплеск воды. Он приземлился на руки, рывком вскочил на ноги, ухмыльнулся и прыгнул обратно. Кто-то из зрителей, забывшись, захлопал в ладоши, но тут же попятился, выпучив глаза, помутневшие от ужаса. Зажав рукой рот, он рванулся к дверям.
Норт шевельнулся, когда человек в черном перелетел через него в третий раз.
По рядам зрителей пробежал глухой ропот. Вернее, один-единственный вздох – и все снова затихло. Человек в черном запрокинул голову и завыл. Его грудь ходила ходуном от учащенного, неглубокого дыхания: он словно накачивался воздухом. Все быстрее и быстрее становились его прыжки – он буквально переливался над телом Норта, как вода из стакана в стакан. В глухой тишине слышался только рвущийся скрежет его дыхания и гул набирающей силу бури.
И вот Норт сделал глубокий вдох. Его руки затряслись и принялись колотить по столу. Шеб с визгом ринулся за порог. Следом за ним выбежала одна из женщин.
Человек в черном перелетел через Норта еще раз. Два раза, три раза. Тело на столе сотрясала дрожь. Сейчас Норт был похож на большую куклу, которая вроде как оживает – хотя, конечно, она не живая, просто у нее внутри скрыт какой-то чудовищный механизм. Смешанный запах гниения, разложения и экскрементов вздымался удушающими волнами. Глаза Норта открылись.
Элис почувствовала, как ноги сами уносят ее назад. Отступая, она уткнулась спиной в зеркало. Оно задрожало, и ее вдруг охватила слепая паника. Она опрометью бросилась вон.
– Вот твое чудо, – отдуваясь, крикнул ей вслед человек в черном. – Дарю. Теперь можешь спать спокойно. Даже такое не необратимо. Хотя все это… так… черт подери… смешно! – И он опять рассмеялся. Хохот все отдалялся и отдалялся, пока она неслась вверх по лестнице и остановилась только тогда, когда захлопнула дверь и заперла ее за собой.
Привалившись к стене за закрытой дверью, она опустилась на корточки и, раскачиваясь взад-вперед, зашлась в истерическом смехе, который сменился пронзительным воем и утонул в завываниях ветра. Ей было слышно, как внизу мертвый – оживший – Норт стучит кулаками по столу, словно кто-то вслепую колотит по крышке гроба. Она подумала: а что, интересно, он видел, пока лежал мертвый? Запомнил он что-нибудь или нет? Расскажет он или нет? Может быть, там, внизу, обнаружатся тайны загробного мира? И что самое страшное – ей было действительно интересно.
А внизу Норт с отрешенным, рассеянным видом вышел из бара на улицу, в бурю, чтобы нарвать себе травки. И, может быть, человек в черном – единственный оставшийся посетитель – проводил его взглядом. И, может быть, он улыбался по-прежнему.
Когда, уже ближе к ночи, она все же заставила себя спуститься вниз с зажженной лампой в одной руке и увесистым поленом – в другой, человек в черном уже ушел. Не было и повозки. Зато Норт как ни в чем не бывало сидел за столиком у дверей, словно он никуда и не отлучался. От него пахло травкой, хотя и не так сильно, как можно было ожидать.
Он взглянул на нее и несмело улыбнулся.
– Привет, Элли.
– Привет, Норт.
Она опустила полено и принялась зажигать лампы, стараясь не поворачиваться к нему спиной.
– Меня коснулась десница Божия, – сказал он чуть погодя. – Я больше уже никогда не умру. Он так сказал. Он обещал.
– Хорошо тебе, Норт.
Лучина выпала из ее дрожащей руки, и она наклонилась ее поднять.
– Я, знаешь, хочу прекратить жевать эту траву, – сказал он. – Как-то оно мне не в радость уже. Да и негоже, чтобы человек, кого коснулась десница Божия, жевал такую отраву.
– Ну так возьми и прекрати. Что тебе мешает?
Она вдруг озлобилась, и эта злоба помогла ей снова увидеть в нем человека, а не какое-то адское существо, чудом вызванное в мир живых. Перед ней был обычный мужик, пришибленный и забалдевший от травки, с видом пристыженным и виноватым. Она уже не боялась его.
– Меня ломает, – сказал он. – И мне ее хочется, травки. Я уже не могу остановиться. Элли, ты всегда была доброй ко мне… – Он вдруг заплакал. – Я даже уже не могу перестать ссать в штаны. Кто я? Что я?
Она подошла к его столику и замерла в нерешительности, не зная, что говорить.
– Он мог сделать так, чтобы я ее не хотел, – выдавил он сквозь слезы. – Он мог это сделать, если уж смог меня оживить. Я не жалуюсь, нет… Не хочу жаловаться… – Затравленно оглядевшись по сторонам, он прошептал: – Он грозился меня убить, если я стану жаловаться.
– Может быть, он пошутил. Кажется, чувство юмора у него есть. Пусть и своеобразное.
Норт достал из-за пазухи свой кисет и извлек пригоршню бес-травы. Она безотчетно ударила его по руке и, испугавшись, тут же отдернула руку.
– Я ничего не могу поделать, Элли. Я не могу… – Неуклюжим движением он опять запустил руку в кисет. Она могла бы его остановить, но не стала. Она отошла от него и вновь принялась зажигать лампы, уставшая до смерти, хотя вечер едва начался. Но в тот вечер никто не пришел – только старик Кеннерли, который все пропустил. Он как будто и не удивился, увидев Норта. Наверное, ему уже рассказали, что было. Он заказал пива, спросил, где Шеб, и облапал ее.
А чуть позже Норт подошел к ней и передал ей записку – сложенную бумажку в трясущейся руке. В руке, которая не должна была быть живой.
– Он просил передать тебе это. А я чуть не забыл. А если бы забыл, он бы вернулся и убил бы меня, это точно.
Бумага стоила дорого, и этот листок представлял собой немалую ценность, но ей не хотелось брать его в руки. Ей было противно его держать. Он был какой-то тяжелый – и страшный. На нем было написано:
– Откуда он знает, как меня звать? – спросила она у Норта, но тот лишь покачал головой.
Она развернула листок и прочла:
Тебе интересно узнать про Смерть. Я оставил ему слово. Это слово ДЕВЯТНАДЦАТЬ. Скажешь ему это слово, и его разум раскроется. Он расскажет тебе, что лежит там, за гранью. Расскажет тебе, что он видел.
Слово: ДЕВЯТНАДЦАТЬ.
Ты узнаешь, что хочешь знать.
Знание сведет тебя с ума..
Но когда-нибудь ты обязательно спросишь. Рано или поздно ты спросишь. Просто не сможешь удержаться.
Удачи!:)
Уолтер о'Мрак
PS: Слово: ДЕВЯТНАДЦАТЬ.
Ты постараешься это забыть, но когда-нибудь оно вырвется, это слово. Вырвется, как блевотина.
ДЕВЯТНАДЦАТЬ.
Да. Боже правый. Она знала, что так и будет. Оно уже дрожит на губах – это слово. Девятнадцать, скажет она. Норт, послушай: девятнадцать. И ей откроются тайны Смерти – мира за гранью жизни.
Рано или поздно ты спросишь.
Назавтра все было почти как всегда, разве что ребятишки не бегали по пятам за Нортом. А еще через день возобновились и улюлюканье, и издевки. Все вернулось на круги своя. Детишки собрали кукурузу, вырванную бурей, и через неделю после воскрешения Норта сожгли ее посреди главной улицы. Костер вспыхнул ярко и весело, и почти все завсегдатаи пивнушки вышли, пошатываясь, поглазеть. Они были похожи на первобытных людей, дивящихся на огонь. Их лица как будто плыли между пляшущими языками пламени и сиянием неба, как будто присыпанного ледяным крошевом. Наблюдая за ними, Элли вдруг ощутила пронзительную безысходность. Мрачные времена наступили в мире. Все распадалось на части. И больше нет никакого стержня, который удержал бы мир от распада. Где-то что-то пошатнулось, и когда оно упадет, все закончится. Она в жизни не видела океана. И уже никогда не увидит.
– Если бы я не боялась, – пробормотала она. – Если бы я не боялась, если бы я…
На звук ее голоса Норт поднял голову и улыбнулся. Пустой улыбкой – из самого ада. Но она очень боялась. Решимости у нее не было. Только барная стойка и шрам. И еще – слово. За плотно сомкнутыми губами. А что, если позвать его прямо сейчас, притянуть ближе к себе – несмотря на кошмарную вонь – и шепнуть ему на ухо… слово. Его глаза станут другими. Превратятся в глаза того – человека в черной сутане. И Норт расскажет ей о Стране Смерти, что лежит за пределами жизни земной и могильных червей.
Я никогда не скажу ему слово.
Но человек, который воскресил Норта и оставил для нее записку – оставил, словно заряженный револьвер, который она когда-нибудь поднесет к виску, – знал, как все будет.
Девятнадцать откроет тайну.
Девятнадцать и есть тайна.
Она вдруг поймала себя на том, что рассеянно водит пальцем по пиву, пролитому на стойке, выписывая ДЕВЯТНАДЦАТЬ, – и быстро вытерла мутную лужицу, когда заметила, что Норт наблюдает за ней.
Костер прогорел быстро. Ее клиенты вернулись в пивную. Она принялась методично вливать в себя виски «Стар» и к полуночи напилась вусмерть.
VIII
Она закончила свой рассказ и, поскольку стрелок ничего не сказал, решила, что он уснул, не дослушав. Она уже и сама начала засыпать, как вдруг он спросил:
– Это все?
– Да. Это все. Уже очень поздно.
– Гм… – Он свернул себе еще одну папироску.
– Не сори табаком у меня в кровати, – сказала она. Резче, чем ей бы хотелось.
– Не буду.
Опять тишина. Лишь огонек самокрутки мерцал в темноте.
– Утром ты уйдешь, – хмуро проговорила она.
– Наверное. Мне нельзя здесь оставаться. По-моему, он мне подстроил ловушку.
– А что, это число и вправду…
– Если хочешь сохранить рассудок, не произноси это слово при Норте, – сказал стрелок. – Вообще забудь его, если сможешь. Уговори себя, что после восемнадцати идет двадцать. Что половина от тридцати восьми – это семнадцать. Человек, подписавшийся Уолтер о'Мрак, он кто угодно, но только не лжец.
– Но…
– Когда тебе очень захочется, так что уже невтерпеж, поднимись к себе в комнату, спрячься под одеялом и повторяй это слово – кричи, если надо, – пока желание не пройдет.
– Но однажды случится так, что оно не пройдет.
Стрелок ничего не сказал: он знал, что она права. Это тоже была ловушка – страшная, безысходная. Если тебе скажут, что нельзя представлять свою маму голой, потому что иначе ты попадешь прямиком в ад (когда он был маленьким, кто-то из старших ребят именно это ему и сказал), ты обязательно сделаешь то, что нельзя. И почему? Потому что тебе не хочется представлять свою маму голой. Потому что тебе не хочется попасть в ад. Потому что если есть нож и рука, чтобы держать этот нож, когда-нибудь ты неизбежно возьмешь этот нож в руку. Потому что иначе ты просто сойдешь с ума. И ты возьмешь этот нож. Не потому что ты этого хочешь, а потому что, наоборот, не хочешь.
Когда-нибудь Элли обязательно позовет Норта и скажет ему это слово.
– Не уходи, – сказала она.
– Ладно, посмотрим.
Он повернулся на бок, спиной к ней, но она все равно успокоилась. Он останется. Пусть ненадолго, но все же останется. Она задремала.
Уже засыпая, она снова подумала о том, как странно Норт обратился к нему, как чудно он говорил. Она ни разу не видела, чтобы стрелок, ее новый любовник, выражал хоть какие-то чувства – ни до, ни после. Он молчал даже тогда, когда они занимались любовью, и лишь под конец его дыхание участилось и замерло на секунду. Он был точно какое-то существо из волшебной сказки или из мифа, существо незнакомое и опасное. Может быть, он исполняет желания? Наверное, да. Ее желание он исполнил. Завтра он не уйдет. Он останется. Хотя бы на время. И этого ей пока что достаточно – ей, несчастной сучке со шрамом. Завтра у нее будет время придумать второе желание и третье. Она уснула.
IX
Утром она сварила ему овсянку, которую он молча съел. Он сосредоточенно поглощал ложку за ложкой, не думая об Элис и вряд ли ее замечая. Он знал: ему нужно идти. С каждой лишней минутой, пока он медлит, человек в черном уходит все дальше и дальше. Возможно, он уже в пустыне. До сих пор он неуклонно держал путь на юго-восток, и стрелок знал почему.
– У тебя есть карта? – спросил он, оторвавшись от тарелки.
– Этого городка? – рассмеялась она.
– Нет. Страны к юго-востоку отсюда.
Ее улыбка увяла.
– Там пустыня. Просто пустыня. Я думала, ты останешься, ненадолго.
– А что за пустыней?
– Откуда мне знать? Еще никто ее не перешел. Никто даже и не пытался, сколько я себя помню. – Она вытерла руки о фартук, взяла прихватки и, сняв с огня ушат кипящей воды, перелила ее в раковину. Над водой поднялся пар. – Тучи уносит в ту сторону. Как будто их что-то засасывает…
Стрелок встал.
– Ты куда? – В ее голосе явственно слышался страх, и она разозлилась на себя за это.
– На конюшню. Если кто-то и знает, так это конюх. – Он положил руки ей на плечи. Они были жесткими, его руки. Но и теплыми тоже. – И распоряжусь насчет мула. Если я соберусь здесь задержаться, нужно, чтобы о нем позаботились. Чтобы он был готов, когда надо будет отправиться дальше.
Когда-нибудь, но не теперь. Она подняла глаза.
– Ты с этим Кеннерли поосторожнее. Он скорее всего ни черта не знает, зато будет выдумывать всякие небылицы.
– Спасибо, Элли.
Когда он ушел, она повернулась к раковине с посудой, чувствуя, как по щекам текут слезы – горячие слезы благодарности. Она уже и забыла, когда ей в последний раз говорили «спасибо». Кто-то, кто ей действительно не безразличен.
X
Кеннерли – мерзопакостный старикашка, беззубый и похотливый – схоронил двух жен и вовсю пялил собственных дочерей. Две девчушки, как говорится, еще не вошедшие в возраст, таращились на стрелка из пыльного полумрака конюшни. Малышка едва ли не грудного возраста со счастливым видом пускала слюни, сидя прямо в грязи. Взрослая уже девица, белокурая, чувственная, неопрятная, что качала воду из скрипучей колонки во дворе у конюшни, поглядывала на стрелка с этаким глубокомысленным любопытством. Она увидела, что он на нее смотрит, приосанилась, ущипнула себя за соски, недвусмысленно подмигнула ему и вновь принялась качать воду.
Конюх встретил его на полпути между улицей и входом в конюшню. Его манеры представляли собой нечто среднее между открытой враждебностью и боязливым заискиванием.
– Уж мы за ним смотрим как надо, – объявил он с ходу, и не успел стрелок даже ответить, как старик вдруг повернулся к дочери и погрозил ей кулаком: – Иди в дом, Суби! Брысь отсюда, кому сказал!
Подхватив ведро, Суби с угрюмым видом поплелась к хибаре, пристроенной прямо к конюшне.
– Это ты о моем муле? – спросил стрелок.
– Да, сэй, о нем. Давненько не видел я мулов. Да еще таких ладных, здоровых… два глаза, четыре ноги… добрая скотина… – Он скривился, как бы давая понять, что у него и вправду душа болит за такое дело или, может, что это была просто шутка. Стрелок так и не понял, что именно, но решил, что, наверное, все-таки шутка, хотя у него самого с чувством юмора было напряжно. – Было время, куда их девать-то не знали, мулов, а потом мир взял да и сдвинулся. И куда они все подевались? Осталось только немного рогатой скотины, и почтовые лошади, и… Суби, я тебя выпорю, Богом клянусь!
– Да я не кусаюсь, – заметил стрелок.
Кеннерли подобострастно съежился. В его глазах стрелок явственно видел желание убить, и хотя он не боялся Кеннерли, он все же отметил увиденное, как будто сделал закладку в книге – в книге потенциально ценных советов.
– Дело не в вас. Нет, не в вас. – Он осклабился. – Просто она от природы немного тронутая. В ней бес живет. Она дикая. – Его глаза потемнели. – Грядет Конец света, мистер. Последний Час. Вы же знаете, как там в Писании сказано: и чада не подчинятся родительской воле, и многих сразит моровая язва. Да вот послушать хотя бы нашу проповедницу, и все станет ясно.
Стрелок кивнул, а потом указал на юго-восток.
– А там что?
Кеннерли опять ухмыльнулся, обнажая голые десны с остатками пожелтевших зубов.
– Поселенцы. Трава. Пустыня. Чего же еще? – Он гоготнул и смерил стрелка неожиданно похолодевшим взглядом.
– А пустыня большая?
– Большая. – Кеннерли старательно напустил на себя серьезный вид. – Колес, может, с тысячу будет. А то и с две тысячи. Не скажу точно, мистер. Там ничего нет. Одна бес-трава да еще, может, демоны. Говорят, что на дальней ее стороне есть еще говорящий круг. Но, наверное, врут. Туда ушел тот, другой. Который вылечил Норта, когда он приболел.
– Приболел? Я слышал, он умер.
Кеннерли продолжал ухмыляться.
– Ну… может быть. Но мы же взрослые люди.
– Однако ты веришь в демонов.
Кеннерли вдруг смутился.
– Это совсем другое. Проповедница говорит…
И Кеннерли понес такой вздор, что чертям стало тошно. Стрелок снял шляпу и вытер вспотевший лоб. Солнце жарило, припекая все сильнее. Но Кеннерли как будто этого и не замечал. В тощей тени у стены конюшни малышка с серьезным видом размазывала по мордашке грязь.
Наконец стрелку надоело выслушивать всякий бред, и он оборвал Кеннерли на полуслове:
– А что за пустыней, не знаешь?
Кеннерли пожал плечами.
– Что-то, наверное, есть. Лет пятьдесят назад туда ходил рейсовый экипаж. Папаша мой мне рассказывал. Говорил, что там горы. Кое-кто говорит – океан… зеленый такой океан с чудовищами. А еще говорят, будто там конец света и нет ничего, только свет ослепляющий и лик Божий с разверстым ртом. И что Бог пожирает любого, кому случится туда забрести.
– Чушь собачья, – коротко бросил стрелок.
– Вот и я говорю, что чушь, – с радостью поддакнул Кеннерли, снова согнувшись в подобострастном полупоклоне. Боясь, ненавидя, стараясь угодить.
– Ты там приглядывай за моим мулом.
Стрелок швырнул Кеннерли еще одну монету, которую тот поймал на лету. Как собака, которая ловит мяч.
– В лучшем виде присмотрим, не беспокойтесь. Думаете задержаться у нас ненадолго?
– Пожалуй, придется. Бог даст…
– …будет вода. Да, конечно. – Кеннерли опять рассмеялся, но уже невесело. В его глазах стрелок снова увидел желание убить. Нет, даже не так. Не убить – а чтобы стрелок сам повалился мертвым к его ногам. – Эта Элли, чертовка, может быть очень миленькой, если захочет, верно? – Конюх согнул левую руку в кулак и принялся тыкать в кулак указательным пальцем правой, изображая известный акт.
– Ты что-то сказал? – рассеянно переспросил стрелок.
Теперь глаза Кеннерли переполнились ужасом – словно две луны поднялись над горизонтом. Он быстро убрал руки за спину, как шкодливый мальчишка, которого поймали за нехорошим занятием.
– Нет, сэй, ни слова. Прошу прощения, если что сорвалось. – Тут он увидел, что Суби высунулась из окна, и набросился на нее: – Я тебя точно выпорю, сучья ты морда! Богом клянусь! Я тебя…
Стрелок пошел прочь, зная, что Кеннерли глядит ему вслед и что если он сейчас обернется, то прочтет у конюха на лице его истинные, неприкрытые чувства. Ну и черт с ним. Было жарко. Стрелок и так знал, что на лице старого конюха будет написана жгучая ненависть. Ненависть к чужаку. Ну и ладно. Стрелок уже получил от него все что нужно. Единственное, что он доподлинно знал о пустыне, это то, что она большая. Единственное, что он доподлинно знал об этом городке: здесь еще не все сделано. Еще не все.
XI
Они с Элли лежали в постели, когда Шеб влетел к ним с ножом, пинком распахнул дверь.
Прошло уже целых четыре дня, и они промелькнули как будто в тумане. Он ел. Спал. Трахался с Элли. Он узнал, что она играет на скрипке, и уговорил ее сыграть для него. Она сидела в профиль к нему у окна, омываемая молочным светом зари, и что-то наигрывала – натужно и сбивчиво. У нее вышло бы вполне сносно, если бы она занималась побольше. Он вдруг понял, что она ему нравится, нравится все больше и больше (пусть даже чувство было каким-то странно отрешенным), и подумал, что, может быть, это и есть ловушка, которую устроил ему человек в черном. Иногда стрелок выходил пройтись. Он ни о чем не задумывался.
Он даже не слышал, как тщедушный тапер поднимался по лестнице – его чутье притупилось. Но сейчас ему было уже все равно, хотя в другом месте, в другое время он бы, наверное, не на шутку встревожился.
Элли уже разделась и лежала в постели, прикрытая простыней только до пояса. Они как раз собирались заняться любовью.
– Пожалуйста, – шептала она. – Как в тот раз. Я хочу так, хочу…
Дверь с грохотом распахнулась, и к ним ворвался коротышка тапер. Вбежал, смешно поднимая ноги, вывернутые коленями внутрь. Элли не закричала, хотя в руке у Шеба был восьмидюймовый мясницкий нож. Шеб издавал какие-то нечленораздельные булькающие звуки, словно какой-нибудь бедолага, которого топят в бадье с жидкой грязью, брызжа при этом слюной. Он с размаху опустил нож, схватившись за рукоять обеими руками. Стрелок перехватил его запястья и резко вывернул. Нож вылетел. Шеб пронзительно завизжал – словно дверь повернулась на ржавых петлях. Руки неестественно дернулись, как у куклы-марионетки, обе – сломанные в запястьях. Ветер ударил песком в окно. В мутном и чуть кривоватом зеркале на стене отражалась вся комната.
– Она была моей! – разрыдался Шеб. – Сначала она была моей! Моей!
Элли мельком взглянула на него и встала с кровати, набросив халат. На мгновение стрелку стало жалко этого человека, потерявшего что-то, что, как он считал, некогда принадлежало ему, – этого жалкого маленького человечка, который уже ничего не может. И тут стрелок вспомнил, где он его видел. Ведь он знал его раньше.
– Это из-за тебя, – рыдал Шеб. – Только из-за тебя, Элли. Ты была первой, и это все ты. Я… о Боже, Боже милостивый… – Слова растворились в приступе неразборчивых всхлипов и в конечном итоге обернулись потоком слез. Шеб раскачивался взад-вперед, прижимая к животу свои сломанные запястья.
– Ну тише. Тише. Дай я посмотрю. – Она опустилась перед ним на колени. – Да, сломаны. Шеб, какой же ты все-таки идиот. И как ты теперь будешь играть? И на что будешь жить? Ты ж никогда не был сильным или ты, может, об этом не знал? – Она помогла ему встать на ноги. Он попытался спрятать лицо в ладонях, но руки не подчинились ему. Он плакал в открытую. – Давай сядем за стол, и я попробую что-нибудь сделать.
Она усадила его за стол и наложила ему на запястья шины из щепок, предназначенных для растопки. Он плакал тихонько, безвольно.
– Меджис, – сказал стрелок, и тапер вздрогнул и обернулся к нему, широко распахнув глаза. Стрелок кивнул – и вполне дружелюбно, ведь Шеб уже не пытался воткнуть в него нож. – Меджис, – повторил он. – На Чистом море.
– И что там в Меджисе?
– Ты был там.
– А если и был, что с того? Я тебя не помню.
– Но ты помнишь девушку, правда? Девушку по имени Сюзан? В ночь Жатвы? – Голос стрелка сделался жестким. – Ты был у костра?
У тапера дрожали губы. Губы, блестящие от слюны. Его взгляд говорил о том, что он все понимает: он сейчас ближе к смерти, чем в то мгновение, когда он ворвался к ним в спальню, размахивая ножом.
– Уйди отсюда, – сказал стрелок.
И вот тогда Шеб все вспомнил.
– Ты тот мальчишка! Вас было трое, мальчишек! Вы приехали сосчитать поголовье скота, и Элдред Джонас был там, охотник за гробами, и…
– Уходи, пока можно уйти, – сказал стрелок, и Шеб ушел, баюкая свои сломанные запястья.
Элли вернулась обратно в постель.
– И как это все понимать?
– Это тебя не касается, – сказал он.
– Ладно… так на чем мы с тобой остановились?
– Ни на чем, – сказал он и перевернулся на бок, к ней спиной.
Она терпеливо проговорила:
– Ведь ты знал про меня, про него. Он делал, что мог, а мог он немногое. А я брала, что могла, потому что мне было нужно. Вот и все. Да и что тут могло быть? И что вообще может быть? – Она прикоснулась к его плечу. – Кроме того, что я рада, что ты такой сильный.
– Не сейчас, – сказал он.
– А кто она, эта девушка? – спросила она и добавила, не дождавшись ответа: – Ты ее любил.
– Не будем об этом, Элли.
– Я могу сделать тебя сильнее…
– Нет, – сказал он. – Ты не можешь.
XII
Воскресным вечером бар был закрыт. В Талле был выходной – что-то вроде священной субботы. Стрелок отправился в крохотную покосившуюся церквушку неподалеку от кладбища, а Элли осталась в пивной протирать столы дезинфицирующим раствором и мыть стекла керосиновых ламп в мыльной воде.
На землю спустились странные, багряного цвета сумерки, и церквушка, освещенная изнутри, походила на горящую топку, если смотреть на нее с дороги.
– Я не пойду, – сразу сказала Элис. – У этой тетки, которая там проповедует, не религия, а отрава. Пусть к ней ходят почтенные горожане.
Стрелок встал в притворе, укрывшись в тени, и заглянул внутрь. Скамей в помещении не было, и прихожане стояли. (Он увидел Кеннерли и весь его многочисленный выводок; Кастнера, владельца единственной в городке убогонькой галантерейной лавки, и его костлявую супружницу; кое-кого из завсегдатаев бара; нескольких «городских» женщин, которых он раньше не видел, и – что удивительно – Шеба.) Они нестройно тянули какой-то гимн a cappella[4]. Стрелок с любопытством разглядывал толстую тетку необъятных размеров, что стояла за кафедрой. Элли ему говорила: «Она живет уединенно, почти ни с кем не встречается. Только по воскресеньям вылазит на свет, чтоб отслужить свою службу адскому пламени. Ее зовут Сильвия Питтстон. Она не в своем уме, но она их как будто околдовала. И им это нравится. И вполне их устраивает».
Ни одно, даже самое колоритное описание этой женщины, наверное, все равно не соответствовало бы действительности. Ее груди были как земляные валы. Шея – могучая колонна, лицо – одутловатая бледная луна, на которой сверкали глаза, темные и огромные, как бездонные озера. Роскошные темно-каштановые волосы, скрученные на затылке небрежным разваливающимся узлом, удерживала заколка размером с небольшой вертел для мяса. На ней было простое платье. Похоже, из мешковины. В громадных, как горбыли, ручищах она держала псалтырь. Ее кожа была на удивление чистой и гладкой, цвета свежих сливок. Стрелок подумал, что она весит, наверное, фунтов триста. Внезапно его обуяло желание – алая, жгучая похоть. Его аж затрясло. Он поспешил отвернуться.
Мы сойдемся у реки,
У прекрасной у реки,
Мы сойдемся у реки,
У ре-е-е-е-е-ки,
В Царстве Божием.
Последняя нота последней строфы замерла. Раздалось шарканье ног и покашливание.
Она ждала. Когда они успокоились, она протянула к ним руки, как бы благословляя всю паству. Это был жест, пробуждающий воспоминания.
– Любезные братья и сестры мои во Христе!
От ее слов веяло чем-то неуловимо знакомым. На мгновение стрелка захватило странное чувство, в котором тоска по былому мешалась со страхом, и все пронизывало жутковатое ощущение deja vu. Он подумал: я уже это видел, во сне. Или, может быть, не во сне. Но где? Когда? Точно не в Меджисе. Да, не в Меджисе. Он тряхнул головой, прогоняя это свербящее чувство. Прихожане – человек двадцать пять – замерли в гробовом молчании. Все взгляды были прикованы к проповеднице.
– Сегодня мы поговорим о Нечистом.
Ее голос был сладок и мелодичен – выразительное, хорошо поставленное сопрано.
Слабый ропот прошел по рядам прихожан.
– Мне кажется, – задумчиво вымолвила Сильвия Питтстон, – будто я знаю лично всех тех, о ком говорится в Писании. Только за последние пять лет я зачитала до дыр три Библии, и еще множество – до того. Хотя книги и дороги в этом больном мире. Я люблю эту Книгу. Я люблю тех, кто в ней действует. Рука об руку с Даниилом вступала я в ров со львами. Я стояла рядом с Давидом, когда его искушала Вирсавия, купаясь в пруду обнаженной. С Седрахом, Мисахом и Авденаго была я в печи, раскаленной огнем. Я сразила две тысячи воинов вместе с Самсоном и по дороге в Дамаск ослепла от света небесного вместе с Павлом. Вместе с Марией рыдала я у Голгофы.
И опять тихий вздох прошелестел по рядам.
– Я узнала их и полюбила всем сердцем. И лишь один, – она подняла вверх указательный палец, – лишь один из актеров великой той драмы остается для меня загадкой. Единственный, кто стоит в стороне, пряча лицо в тени. Единственный, кто заставляет тело мое дрожать – и трепетать мою душу. Я боюсь его. Я не знаю его помыслов и боюсь. Я боюсь Нечистого.
Еще один вздох. Одна из женщин зажала рукой рот, как будто удерживая рвущийся крик, и стала раскачиваться все сильнее.
– Это он, Нечистый, искушал Еву в образе змия ползучего, ухмыляясь и пресмыкаясь на брюхе. Это он, Нечистый, пришел к сынам израилевым, когда Моисей поднялся на гору Синай, и нашептывал им, подстрекая их сотворить себе идола, золотого тельца, и поклоняться ему, предаваясь мерзости и блуду.
Стоны, кивки.
– Нечистый! Он стоял на балконе рядом с Иезавелью, наблюдая за тем, как нашел свою смерть царь Ахав, и вместе они потешались, когда псы лакали его еще теплую кровь. О мои братья и сестры, остерегайтесь его – Нечистого.
– Да, Иисус милосердный… – выдохнул старик в соломенной шляпе. Тот самый, кого стрелок встретил первым на входе в Талл.
– Он всегда здесь, мои братья и сестры. Он среди нас. Но мне неведомы его помыслы. И вам тоже неведомы его помыслы. Кто сумел бы постичь эту ужасную тьму, что клубится в его потаенных думах, эту незыблемую гордыню, титаническое богохульство, нечестивое ликование?! И безумие, воистину исполинское, всепоглощающее безумие, которое входит, вползает в людские души, точит их, будто червь, порождая желания мерзкие и нечестивые?!
– О Иисус Спаситель…
– Это он привел Господа нашего на Гору…
– Да…
– Это он искушал Его и сулил Ему целый мир и мирские услады…
– Да-а-а-а-а…
– И он вернется, когда наступит Конец света… он, Конец света, уже грядет, братья и сестры. Вы это чувствуете?
– Да-а-а-а-а…
Прихожане раскачивались и рыдали – паства стала похожа на море. Женщина за кафедрой, казалось, указывала на каждого и в то же время ни на кого.
– Он придет как Антихрист, алый король с глазами, налитыми кровью, и поведет человеков к пылающим недрам погибели, в пламень мук вечных, к кровавому краю греха, когда воссияет на небе звезда Полынь, и язвы изгложут тела детей малых, когда женские чрева родят чудовищ, а деяния рук человеческих обернутся кровью…
– О-о-о-о…
– О Боже…
– О-о-о-оооооооо…
Какая-то женщина повалилась на пол, стуча ногами по дощатому настилу. Одна туфля слетела.
– За всякой усладою плоти стоит он… он! Это он создал адские машины с клеймом Ла-Мерк. Нечистый!
Ла-Мерк, подумал стрелок. Или, может, Ле-Марк. Слово было ему знакомо, но он никак не мог вспомнить – откуда. На всякий случай он сделал заметку в памяти – а у него была очень хорошая память.
– Да, Господи! Да! – вопили прихожане.
Какой-то мужчина пронзительно завопил и упал на колени, сжимая голову руками.
– Кто держит бутылку, когда ты пьешь?
– Он, Нечистый!
– Когда ты садишься играть, кто сдает карты?
– Он, Нечистый!
– Когда ты предаешься блуду, возжелав чьей-то плоти, когда ты оскверняешь себя рукоблудием, кому продаешь ты бессмертную душу?
– Ему…
– Нечи…
– Боженька миленький…
– …чистому…
– А… а… а…
– Но кто он – Нечистый? – выкрикнула она, хотя внутри оставалась спокойной. Стрелок чувствовал это спокойствие, ее властный самоконтроль, ее господство над истеричной толпой. Он вдруг подумал с ужасом и непоколебимой уверенностью: человек, назвавшийся Уолтером, оставил след в ее чреве – демона. Она одержимая. И вновь накатила жаркая волна вожделения – сквозь страх. Как будто и это была ловушка. Как слово, которое Уолтер оставил для Элис.
Мужчина, сжимавший руками голову, слепо рванулся вперед.
– Гореть мне в аду! – закричал он, повернувшись к проповеднице. Его исказившееся лицо дергалось, как будто под кожей его извивались змеи. – Я творил блуд! Играл в карты! Я нюхал травку! Я грешил! Я… – Его голос взметнулся ввысь, обернувшись пугающим истеричным воем, в котором утонули слова. Он сжимал свою голову, как будто боялся, что она сейчас лопнет, точно перезрелая дыня.
Паства умолкла, как по команде, замерев в полупорнографических позах своего благочестивого исступления.
Сильвия Питтстон спустилась с кафедры и прикоснулась к его голове. Вопли мужчины затихли, едва ее пальцы – бледные сильные пальцы, чистые, ласковые – зарылись ему в волосы. Он тупо уставился на нее.
– Кто был с тобой во грехе? – спросила она, глядя ему прямо в глаза. В ее глазах, нежных, глубоких, холодных, можно было утонуть.
– Не… Нечистый.
– Имя которому?
– Сатана. – Сдавленный тягучий всхлип.
– Готов ты отречься?
С жаром:
– Да! Да! О Иисус Спаситель!
Она подняла его голову; он смотрел на нее пустым сияющим взором фанатика.
– Если сейчас он войдет в эту дверь… – она ткнула пальцем в полумрак притвора, где стоял стрелок, – готов ты бросить слова отречения ему в лицо?
– Клянусь именем матери!
– Ты веруешь в вечную любовь Иисуса?
Он разрыдался.
– Палку мне в задницу, если не верю…
– Он прощает тебе это, Джонсон.
– Хвала Господу, – выдавил Джонсон сквозь слезы.
– Я знаю, что Он прощает тебя, как знаю и то, что упорствующих во грехе изгоняет Он из чертогов своих в место пылающей тьмы за пределами Крайнего мира.
– Хвала Господу, – торжественно взвыла паства.
– Как знаю и то, что этот Нечистый, этот Сатана, Повелитель мух и ползучих гадов, будет низвергнут и сокрушен… Если ты, Джонсон, узришь его, ты раздавишь его?
– Да, и хвала Господу! – Джонсон плакал. – Раздавлю гада двумя ногами!
– Если вы, братья и сестры, узрите его, вы его одолеете?
– Дa-a-a-a…
– Если завтра он встретится вам на улице?
– Хвала Господу…
Стрелку стало не по себе. Отступив к дверям, он вышел на улицу и направился обратно в город. В воздухе явственно ощущался запах пустыни. Уже скоро он снова отправится в путь.
Уже совсем скоро.
Но не теперь.
XIII
Снова в постели.
– Она не примет тебя, – сказала Элли, и ее голос звучал испуганно. – Она вообще никого не принимает. Только по воскресеньям выходит, чтобы до смерти всех напугать.
– И давно она здесь?
– Лет двенадцать. А может, два года. Странные вещи творятся со временем. Да ты и сам знаешь. Давай лучше не будем о ней говорить.
– Откуда она пришла? С какой стороны?
– Я не знаю.
Лжет.
– Элли?
– Я не знаю!
– Элли?
– Ну хорошо! Хорошо! Она пришла от поселенцев! Из пустыни!
– Я так и думал. – Он немного расслабился. Иными словами, с юго-востока. Оттуда, куда направляется он. По невидимой дороге, что иногда отражается в небе. Он почему-то не сомневался, что проповедница пришла не от поселенцев и даже не от пустыни. Она пришла из какого-то места, которое там, за пустыней. Но как? Путь-то явно не близкий. Может быть, на какой-нибудь древней машине? Из тех, что еще работают? Может, на поезде? – А где она живет?
Элли понизила голос:
– Если я скажу, мы займемся любовью?
– Мы в любом случае займемся любовью. Но мне надо знать.
Она вздохнула. Ветхий, иссохший звук – словно шелест пожелтевших страниц.
– У нее дом на пригорке за церковью. Такая хибарка. Когда-то… когда-то там жил священник, настоящий священник. Пока не покинул нас. Ну что? Теперь ты доволен?
– Нет. Еще нет.
И он навалился на нее.
XIV
Стрелок знал, что это последний день.
Небо, уродливое, багровое, как свежий синяк, окрасилось зловещим отблеском первых лучей зари. Элли ходила по комнате, как неприкаянный призрак. Зажигала лампы, приглядывала за кукурузными лепешками, скворчащими на сковороде. После того как она рассказала стрелку все, что ему было нужно узнать, он отлюбил ее с утроенным усердием. Она почувствовала приближение конца и дала ему больше, чем давала кому-либо прежде. Она отдавалась ему с безысходным отчаянием, словно пытаясь предотвратить наступление рассвета; с неуемной энергией шестнадцатилетней. А утром она была бледной. В преддверии очередной менопаузы.
Молча она подала ему завтрак. Он ел быстро, глотал, почти не жуя, и запивал каждый кусок обжигающим кофе. Элли встала у двери и невидящим взором уставилась в утренний свет, на безмолвные легионы медлительных облаков.
– Сегодня, кажется, будет пыльная буря.
– Неудивительно.
– А ты вообще хоть чему-нибудь удивляешься? Хотя бы иногда? – спросила она с горькой иронией и повернулась к нему в то мгновение, когда он уже взялся за шляпу. Нахлобучив шляпу на голову, он направился к выходу.
– Иногда удивляюсь, – бросил он ей на ходу.
Он увидит ее живой еще только раз.
XV
Когда он добрался до хижины Сильвии Питтстон, ветер стих. Весь мир словно замер в ожидании. Стрелок уже прожил достаточно в этом пустынном краю и знал, что чем дольше затишье, тем сильнее будет буря, когда поднимется ветер. Неестественный блеклый свет завис над землей.
На двери обветшалого, покосившегося домика был прибит большой деревянный крест. Стрелок постучал. Подождал. Нет ответа. Он опять постучал. И опять никакого ответа. Он чуть отступил и ударил по двери ногой. Небольшая щеколда внутри соскочила. Дверь распахнулась, ударившись о неровные доски стены и вспугнув крыс, которые с писком бросились в разные стороны. Сильвия Питтстон сидела в прихожей, в громадном кресле-качалке из темного дерева, и спокойно смотрела на стрелка своими большими темными глазами. Предгрозовое сияние дня легло ей на щеки пугающими полутонами. Она куталась в шаль. Кресло-качалка тихонько поскрипывало.
Они смотрели друг на друга долгое мгновение, выпавшее из времени.
– Тебе никогда его не поймать, – проговорила она. – Ты идешь путем зла.
– Он приходил к тебе, – сказал стрелок.
– И возлежал со мной. Он говорил со мной на Наречии. Высоким Слогом. Он…
– Он тебя поимел. И в прямом, и в переносном смысле.
Она даже не поморщилась.
– Ты идешь путем зла, стрелок. Ты стоишь в тени. Вчера вечером ты тоже стоял в тени, под сенью священного места. Ты думал, что я тебя не увижу?
– Почему он исцелил этого травоеда?
– Он – ангел Господень. Он так сказал.
– Надеюсь, он хоть улыбался, когда это говорил.
Она ощерилась, безотчетно подражая оскалу смерти.
– Он говорил мне, что ты придешь следом за ним. Он сказал мне, что делать. Он сказал, ты – Антихрист.
Стрелок покачал головой.
– Он этого не говорил.
Она лениво улыбнулась.
– Он сказал, ты захочешь со мной переспать. Это правда?
– А ты встречала мужчину, которому не захотелось бы с тобой переспать?
– Моя плоть стоит дорого. Расплачиваться будешь жизнью, стрелок. Я зачала от него ребенка… это был не его ребенок, а отпрыск великого короля. Если ты овладеешь мной… – Она умолкла, закончив мысль лишь ленивой улыбкой. Повела своими массивными бедрами. Точно плиты чистейшего мрамора, они застыли под материей платья. Получилось действительно впечатляюще.
Стрелок взялся за револьверы.
– В тебе – демон, женщина, а не король. Но ты не бойся. Я его вытащу.
Слова возымели действие. Она вся сжалась в своем кресле-качалке и стала похожа на ощетинившуюся куницу.
– Не прикасайся ко мне! Не подходи! Ты не посмеешь коснуться Невесты Божией.
– Хочешь на спор? – ухмыльнулся стрелок и шагнул к ней. – Не зевай, проверяй, как сказал старый картежник, открыв кубки и жезлы.
Гора плоти вдруг содрогнулась. Ее лицо превратилось в карикатурную маску безумного ужаса. Растопырив пальцы, она сотворила перед стрелком знак Глаза.
– Пустыня, – сказал стрелок. – Что за пустыней?
– Тебе никогда его не поймать! Никогда! Ты сгоришь! Сгоришь! Он так сказал!
– Я поймаю его, – возразил стрелок. – И мы оба знаем, что так и будет. Что за пустыней?
– Нет!
– Отвечай!
– Нет!
Он подался вперед, упал на колени и обхватил ее бедра. Она сжала ноги, точно тиски. Всхлипнула как-то странно и похотливо.
– Стало быть, демон, – сказал стрелок. – Ну, выходи, демон.
– Нет…
Рывком он раздвинул ей ноги и вынул из кобуры револьвер.
– Нет! Нет! Нет! – Она задышала прерывисто, хрипло.
– Отвечай.
Она тряслась в своем кресле, так что под ним дрожал пол. С ее губ слетали обрывки молитв и невнятных проклятий.
Он ткнул стволом револьвера вперед и скорее почувствовал, чем услышал, как воздух испуганным ветром ворвался ей в легкие. Она молотила руками ему по голове; ее ноги бились об пол. И в то же самое время это громадное тело стремилось вобрать в себя смертоносный предмет, вторгшийся в сокровенное лоно; желало принять его в свое чрево. Никто их не видел – только пыльное небо в синюшных кровоподтеках.
Она что-то выкрикнула ему, пронзительно и невнятно.
– Что?
– Горы!
– И что там в горах?
– Он остановится… с той стороны… Боже м-м-милостивый!.. чтобы собраться с с-с-силами. П-п-погружение, медитация… понимаешь? О… я… я…
Необъятная гора плоти вдруг напряглась, подавшись вперед и немного вверх, однако он был начеку и не позволил ее сокровенной плоти прикоснуться к нему.
А потом она вдруг как-то сникла и съежилась. Разрыдалась, зажимая руками низ живота.
– Ну вот, – сказал он, поднимаясь. – Демона мы обслужили, а?
– Уходи. Ты убил ребенка Алого короля. Но ты за это заплатишь. Уж будь уверен. А теперь уходи. Убирайся.
Уже на пороге он оглянулся.
– Никакого ребенка, – коротко бросил он. – Никаких ангелов, принцев и демонов.
– Оставь меня.
Он ушел.
XVI
Когда стрелок пришел на конюшню, на северном горизонте встало мутное марево – пыль. Но над Таллом пока было тихо, мертвенно тихо.
Кеннерли дожидался его в конюшне, на усыпанном сечкой помосте.
– Отъезжаете, стало быть? – Его губы расплылись в подобострастной улыбке.
– Да.
– Даже не переждавши бурю?
– Я ее опережу.
– Ветер всяко быстрей человека на муле. На открытом пространстве он вас убьет.
– Мне нужен мой мул, – просто сказал стрелок.
– Да, конечно.
Но Кеннерли не сдвинулся с места, а просто стоял, словно решая, что бы такого еще сказать, и усмехался этой своей подхалимской, исполненной ненависти ухмылкой. А потом его взгляд скользнул куда-то поверх плеча стрелка.
Стрелок шагнул в сторону и обернулся – тяжелое полено, с которым набросилась на него Суби, со свистом рассекло воздух и только легонько задело его по локтю. Сила размаха не позволила Суби удержать полено в руках, и оно грохнулось на пол. Наверху, на сеновале, испуганно заметались ласточки.
Девушка тупо уставилась на стрелка. Ее перезрелая пышная грудь распирала застиранное полотно рубахи. Медленно, как во сне, она засунула большой палец в рот.
Стрелок повернулся обратно к Кеннерли. Тот растянул губы в широкой улыбке. Его кожа была желтой, как воск. Глаза так и бегали.
– Я… – начал он влажным, булькающим шепотом и не сумел закончить.
– Мой мул, – напомнил стрелок.
– Конечно-конечно, – прошептал Кеннерли, и его ухмылка вдруг сделалась удивленной. Он как будто не верил, что все еще жив. Он поплелся за мулом.
Стрелок перешел на новое место, откуда было удобнее наблюдать за Кеннерли. Конюх вывел мула и вручил стрелку поводья.
– А ты ступай, присмотри за сестрой, – буркнул он, обращаясь к Суби.
Суби тряхнула головой и осталась стоять на месте.
С тем стрелок и ушел, оставив их пялиться друг на друга в пыльной, загаженной конюшне: старика с его болезненной ухмылкой и девицу с ее тупым заторможенным упрямством. Снаружи по-прежнему было душно. Жара обрушилась на него, как молот.
XVII
Он вывел мула на мостовую, поднимая сапогами облачка пыли. На спине у мула хлюпали бурдюки с водой, полные под завязку.
Он заглянул к Шебу, но Элли там не было. Там вообще никого не было. Окна были заложены досками в ожидании бури. Элли так и не взялась за уборку после вчерашней ночи. Бардак в зале был жуткий. Воняло прокисшим пивом.
Он набил свой дорожный мешок кукурузой, сушеной и жареной. Вытащил из холодилки половину сырого мяса, разделанного для бифштексов. Оставил на стойке бара четыре золотых. Элли так и не спустилась. Желтозубое Шебово пианино безмолвно с ним попрощалось. Он вышел на улицу и укрепил свой дорожный мешок на спине мула. В горле стоял комок. Он еще мог избежать ловушки, только шансы его были невелики. В конце концов, он же Нечистый.
Он шел мимо притихших в ожидании домов, чувствуя взгляды, нацеленные на него сквозь щели и трещины в закрытых наглухо ставнях. Человек в черном прикинулся в Талле Богом. Он говорил про ребенка Алого короля, про красного принца. Но что это было: проявление вселенской иронии или акт безысходности? Хороший вопрос.
За спиной вдруг раздался пронзительный крик. Все двери со скрежетом распахнулись. На улицу повалили люди. То есть ловушка захлопнулась. Мужчины в длиннополых сюртуках. Мужчины в грязных рабочих штанах. Женщины в брюках и полинявших платьях. Даже детишки – по пятам за своими родителями. И в каждой руке – тяжелая палка, а то и нож.
Он среагировал моментально, автоматически. Сработал врожденный инстинкт. Рывком развернулся, одновременно выхватывая револьверы. Они легли в руки уверенно, плотно. Элли с искаженным лицом двинулась на него. Да, так и должно было быть: только Элли и никто иной. Шрам у нее на лбу пылал пурпурным адским пламенем в тускнеющем предштормовом свете. Он понял, что она – заложница. За плечом у нее, точно ведьмин ручной зверек, маячило лицо Шеба, искаженное мерзкой гримасой. Она была и его щитом, и его жертвой. Стрелок увидел все это – отчетливо, ясно – в застывшем мертвенном свете стерильного затишья и услышал ее крик:
– Убей меня, Роланд, стреляй! Я сказала ему слово, девятнадцать, я сказала, и он рассказал мне… Я не вынесу, нет… стреляй!
Его руки знали, что надо делать, чтобы дать ей, что она хочет. Он был последним. Последним из своего рода, и он владел не только Высоким Слогом. Грохнули выстрелы – суровая, атональная музыка револьверов. Ее губы дрогнули, тело обмякло. Снова грянули выстрелы. Голова у Шеба запрокинулась. Они оба упали в пыль.
«Они ушли в край Девятнадцати, – подумал стрелок. – Я не знаю, что это такое, но теперь они там».
Он отшатнулся, уклоняясь от града ударов. Палки летели по воздуху, нацеленные в него. Одна, с гвоздем, зацепила его за руку, расцарапав ее до крови. Какой-то мужик со щетинистой бородой и темными пятнами пота под мышками набросился на него, зажав в кулаке тупой кухонный нож. Стрелок нажал на курок. Мужик упал замертво, ударившись подбородком о землю. Вставная челюсть вывалилась изо рта. Было слышно, как клацнули зубы. Его ухмылка застыла оскалом смерти со вспенившейся на губах слюной.
– САТАНА! – надрывался кто-то. – ОКАЯННЫЙ! УБЕЙТЕ ЕГО!
– НЕЧИСТЫЙ! – завопил еще один голос. И снова в стрелка полетели палки. Нож ударился о сапог и отскочил. – НЕЧИСТЫЙ! АНТИХРИСТ!
Он пробивал себе путь сквозь толпу. Его руки выбирали мишени с пугающей точностью. Тела падали на землю. Двое мужчин и женщина. Он бросился в образовавшуюся брешь.
Толпа устремилась следом за ним, через улицу, к убогому магазинчику и цирюльне по совместительству, что располагался напротив заведения Шеба. Стрелок поднялся на дощатый тротуар и, развернувшись, выпустил оставшиеся патроны в напирающую толпу. На заднем плане, распластавшись в пыли, лежали Шеб, Элли и все остальные. Все, кого он убил.
Они не дрогнули, не спасовали ни на мгновение, хотя каждый его выстрел поражал живую цель, и они, может быть, никогда в жизни не видели револьверов.
Он отступил, двигаясь плавно, как танцор, уклоняясь от летящих в него предметов. На ходу перезарядил револьверы. Его тренированные пальцы делали свое дело быстро и четко – деловито сновали между барабанами и патронташем. Толпа поднялась на тротуар. Стрелок вошел в лавку и подпер дверь. Стекло правой витрины со звоном разбилось. В лавку ворвались трое. Их лица – лица фанатиков – были пусты, в глазах мерцал тусклый огонь. Он уложил их всех и еще тех двоих, что сунулись следом за ними. Они упали в витрине, повиснув на острых осколках стекла и перекрыв проход.
Дверь затрещала под напором тел, и он различил ее голос:
– УБИЙЦА! ВАШИ ДУШИ! ДЬЯВОЛЬСКОЕ КОПЫТО!
Дверь сорвалась с петель и повалилась внутрь, грохнув об пол. С пола взметнулась пыль. Мужчины, женщины и дети устремились к нему. Опять полетели плевки и палки. Он до конца разрядил обе обоймы. Люди падали, как сбитые кегли. Он отступил в цирюльню, на ходу опрокинул бочонок с мукой и катанул его им навстречу. Выплеснул в толпу таз кипящей воды с двумя опасными бритвами на дне. Но толпа напирала, издавая бессвязные бесноватые выкрики. Откуда-то сзади неслись вопли Сильвии Питтстон. Она подстрекала их, и ее зычный голос то вздымался, то опадал, как слепая волна. Стрелок загнал патроны в еще не остывшие барабаны, вдыхая запахи мыла и сбритых волос, запах своей опаленной плоти, исходящий от мозолей на кончиках пальцев.
Он выскочил на крыльцо через заднюю дверь. Теперь за спиной у него оказались унылые заросли кустарника, что почти полностью заслоняли городок, грузно припавший к земле с той стороны. Трое мужчин выскочили из-за угла, их исступленные лица расплывались в довольных предательских ухмылках. Они увидели его. И увидели, что он тоже их видит. Улыбки сползли буквально за миг до того, как он скосил всех троих. За ними следом явилась женщина. Она выла в голос. Рослая, толстая. Завсегдатаи пивнушки Шеба звали ее тетушкой Милли. Стрелок нажал на курок. Она отлетела назад и повалилась на спину, похабно раскинув ноги. Ее юбка задралась и сбилась между бедер.
Он спустился с крыльца и отступил в пустыню. Десять шагов. Двадцать. Задняя дверь цирюльни с грохотом распахнулась. Толпа хлынула наружу. Он мельком углядел Сильвию Питтстон. И открыл огонь. Они падали: кто на живот, кто на спину. Через перила – в пыль. Они не отбрасывали теней в немеркнущем свете багряного дня. Только теперь стрелок понял, что он кричит. И кричал все это время. Ему казалось, что у него вместо глаз – надтреснутые шары подшипников. Яйца поджались к животу. Ноги одеревенели. Уши как будто налились свинцом.
Он опять отстрелял все патроны, и толпа устремилась к нему. Стрелок превратился в один сплошной Глаз и Руку. Он замер на месте и, не переставая кричать, перезарядил револьверы. Сознание не то чтобы отключилось, но отстранилось, отступило в безучастную даль, предоставив натренированным пальцам действовать самостоятельно. Если бы только он мог поднять руку, остановить их на пару минут, рассказать им, что этому трюку, как и многим другим, он учился, наверное, тысячу лет, рассказать им о револьверах и о крови, их освятившей… Только этого не передашь словами. Его руки сами расскажут эту историю.
Когда он закончил перезаряжать револьверы, толпа подступила к нему совсем близко, на расстояние броска. Палка ударила ему в лоб, содрав кожу. Проступила кровь. Через пару секунд они его схватят. В первых рядах он заметил Кеннерли, его младшую дочку лет одиннадцати, Суби, двух мужиков – завсегдатаев бара, шлюху по имени Эми Фельдон. Он уложил их всех. И тех, кто за ними. Люди падали, как огородные пугала. Кровь и мозги растекались ручьями.
Остальные в испуге замешкались: на мгновение безликая толпа распалась на отдельные озадаченные лица. Какой-то мужчина бегал кругами, истошно вопя. Женщина с нарывами на руках запрокинула голову к небесам и разразилась безудержным гоготом. Старик, первый из талльцев, кого увидел стрелок, войдя в город – тогда он сидел на ступенях заколоченной лавки, – с испугу наложил в штаны.
Он успел перезарядить только один револьвер.
А потом он увидел Сильвию Питтстон. Она неслась на него, размахивая деревянными крестами. По распятию – в каждой руке.
– ДЬЯВОЛ! ДЬЯВОЛ! ДЬЯВОЛ! ДЕТОУБИЙЦА! ЧУДОВИЩЕ! УНИЧТОЖЬТЕ ЕГО, БРАТЬЯ И СЕСТРЫ! УБЕЙТЕ НЕЧИСТОГО! ДЕТОУБИЙЦУ!
Шесть раз он спустил курок. По одному выстрелу – в каждый крест. Дерево разлетелось в щепки. Еще четыре – ей в голову. Она вся как-то сжалась и задрожала, как марево жара.
На мгновение все уставились на нее, замерев, словно актеры в живых картинах, пока пальцы стрелка исполняли привычный трюк перезарядки. Опаленные кончики пальцев горели. На каждом из них проступили ровные кружочки ожогов.
Теперь их стало меньше. Он прошелся по рядам, точно лезвие сенокосилки. И был уверен, что после гибели этой женщины они должны дрогнуть, но тут кто-то бросил нож. Рукоятка ударила прямо по лбу, промеж глаз. Стрелок упал. Толпа надвинулась на него злобным сгустком. Он расстрелял очередную порцию патронов, лежа среди пустых гильз. Голова разболелась, перед глазами поплыли темные круги. Он уложил одиннадцать человек. Один раз промахнулся.
Они все же набросились на него – те, кто остался. Он расстрелял четыре патрона, все, что успел зарядить, а потом они навалились – кололи, били. Он отшвырнул двоих, вцепившихся ему в левую руку, и откатился в сторону. Пальцы делали свое дело – точно и безотказно. Острый удар пришелся ему в плечо. Кто-то вонзил туда нож. Кто-то больно ударил в спину. По ребрам. Кто-то пырнул его в задницу вилкой. Какой-то мальчишка, совсем пацан, протиснулся сквозь толпу и резанул его по икре. Глубоко резанул, неслабо. Стрелок одним выстрелом снес ему голову.
Яростный натиск пошел на убыль. Стрелок продолжал палить. Те, кто еще уцелел, начали потихонечку отступать к полинявшим, разъеденным ветром домам. Но руки стрелка продолжали делать свое дело, как две собаки, неуемные в своем желании услужить и готовые выделывать всякие трюки тебе на потеху не раз и не два, а всю ночь напролет. Руки сеяли смерть. Люди падали на бегу. Последний сумел забраться на ступеньки заднего крыльца цирюльни. Пуля стрелка угодила ему в затылок. Мужчина вскрикнул и повалился на землю.
– А-а! – Это было последнее слово Талла.
Тишина возвратилась, заполнив образовавшуюся пустоту.
Кровь сочилась из многочисленных ран стрелка. Их было, наверное, не меньше двадцати. Правда, все неглубокие, кроме пореза на икре. Он перевязал ногу, оторвав полосу от рубахи, потом встал в полный рост и оглядел результаты своих смертоносных трудов.
Они лежали извилистой, ломаной линией, что протянулась от задних дверей цирюльни до того самого места, где стоял он. Они застыли в самых разнообразных позах. Никто из них не походил на спящего.
Он пошел по этой линии смерти, считая трупы. В лавке какой-то мужчина лежал на полу, любовно сжимая в руках надтреснутый кувшин с леденцами, который он, падая, утянул с прилавка.
Стрелок остановился в том самом месте, где все началось, – посреди пустынной главной улицы. Он застрелил тридцать девять мужчин, четырнадцать женщин и пятерых детей. Всех, кто был в Талле.
Первый сухой порыв ветра принес с собой тошнотворный сладковатый запах. Стрелок повернулся в ту сторону, поднял глаза и кивнул. На дощатой крыше пивнушки Шеба распласталось разлагающееся тело Норта, распятое на деревянных кольях.
Рот и глаза были открыты. На грязном лбу багровел отпечаток раздвоенного копыта.
Стрелок вышел из города. Его мул мирно пасся в зарослях травки в сорока ярдах от бывшей проезжей дороги. Стрелок отвел мула обратно в конюшню Кеннерли. Снаружи надрывался ветер. Устроив мула, стрелок вернулся к пивнушке. Отыскал лестницу в заднем чулане. Поднялся на крышу. Снял Норта. Тело было на удивление легким, легче вязанки хвороста. Стрелок стащил его вниз и положил вместе со всеми. С теми, кто умер всего один раз. Потом он вернулся в пивную, съел пару гамбургеров и выпил три кружки пива. Свет снаружи померк. В воздух взметнулся песок. Той ночью он спал в кровати, где они с Элли занимались любовью. Ему ничего не приснилось. К утру ветер стих. Сияло солнце, как всегда, яркое и равнодушное. Трупы отнесло ветром на юг – точно перекати-поле. Задолго до полудня, задержавшись только затем, чтобы перевязать свои раны, стрелок тоже отправился в путь.
XVIII
Ему показалось, что Браун уснул. Угли в очаге едва тлели, а ворон Золтан засунул голову под крыло.
Он уже собирался встать и постелить себе в уголке, как вдруг Браун сказал:
– Ну вот. Ты мне все рассказал. Теперь тебе легче?
Стрелок невольно вздрогнул.
– А с чего ты решил, что мне плохо?
– Ты – человек. Ты так сказал. Не демон. Или ты, может, солгал?
– Я не лгал. – В душе шевельнулось какое-то странное чувство. Ему нравился Браун. Действительно нравился. Он ни в чем не солгал ему. Ни в чем. – А кто ты, Браун? То есть на самом деле.
– Я – просто я, – спокойно ответил тот. – Почему ты всегда и во всем ищешь какой-то подвох?
Стрелок молча закурил.
– Сдается мне, ты уже совсем близко к этому своему человеку в черном, – продолжал Браун. – Он уже доведен до отчаяния?
– Я не знаю.
– А ты?
– Еще нет. – Стрелок взглянул на Брауна с едва уловимым вызовом. – Я иду, куда надо идти, и делаю то, что должен.
– Тогда все в порядке. – Браун перевернулся на другой бок и заснул.
XIX
Утром Браун накормил его и отправил в дорогу. При свете дня поселенец выглядел как-то чудно: со своей впалой грудью, опаленной солнцем, выпирающими ключицами и копной вьющихся красных волос. Ворон пристроился у него на плече.
– А мул? – спросил стрелок.
– Я его съем, – сказал Браун.
– О'кей.
Браун протянул руку, и стрелок пожал ее. Поселенец кивнул в сторону юго-востока.
– Ну что ж, в добрый путь. Долгих дней и приятных ночей.
– Тебе того же вдвойне.
Они кивнули друг другу, и человек, которого Элли звала Роландом, пошел прочь, со своими верными револьверами и бурдюками с водой. Он оглянулся всего лишь раз. Браун с остервенением копался на своей маленькой кукурузной делянке. Ворон сидел, как горгулья, на низенькой крыше землянки.
XX
Костер догорел. Звезды уже бледнели. Ветер так и не угомонился. У ветра тоже была своя история, которую он рассказывал в пустоту. Стрелок перевернулся во сне и снова затих. Ему снился сон – сон про жажду. В темноте было не видно гор. Ощущение вины притупилось. И сожаления – тоже. Пустыня их выжгла. Зато стрелок постоянно ловил себя на том, что он все чаще и чаще думает о Корте, который научил его стрелять. Корт умел отличить белое от черного.
Он снова зашевелился во сне и проснулся. Прищурился на погасший костер, чей узор наложился теперь на другой – более геометрически правильный. Он был романтиком. Он это знал. И ревниво оберегал это знание. Этот секрет он раскрыл очень немногим за долгие годы. И среди этих немногих была Сюзан, девушка из Меджиса.
Это, само собой, вновь навело его на мысли о Корте. Корт уже мертв. Они все мертвы. Он – последний. Мир изменился. Мир сдвинулся с места.
Стрелок закинул дорожный мешок за плечо и двинулся дальше.